
Полная версия:
Немь

Варвара Нитше
Немь
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОДИН
ГЛАВА 1
До школьной калитки было четыреста шесть шагов, если выходить из нашего двора, спускаться по взвозу1 и не сворачивать за магазин. Я знала это с седьмого класса и каждое утро проверяла, будто за ночь кто-нибудь мог передвинуть школу. В феврале приходилось ставить ногу в чужие следы: снег под стенами был утоптан, а посередине взвоза его сдирали полозьями саней до самого льда. Где лёд был гладким, я искала вчерашний отпечаток валенка. Если сбивалась со счёта, возвращалась к воротам и начинала сначала.
Бабушка выпустила меня, не дождавшись, пока я застегну ватник. В раскрытую дверь она спросила, взяла ли я хлеб. Я показала завёрнутый в бумагу ломоть, и она закрыла дверь прежде, чем я успела убрать руку. Чёрный отцовский ватник доставал мне до колен, рукава были подвёрнуты дважды; под ним шуршал серый передник, который уже не отстирывался добела. Я нагнулась поправить валенок и только тогда коснулась шеи сзади. Воротник за ночь опять отсырел. Бабушка грела дом с вечера, но на это тепла не хватало.
На сорок втором шаге я миновала клуб. В бывшей церковной стене было шесть окон, обращённых к дороге, и в одном с осени не хватало наружного стекла. Летом его обещали заменить, зимой заткнули ватой. Из-за двери доносился стук: кто-то уже двигал скамьи перед собранием. Я смотрела на тёмные носки своих валенок, поднимала глаза только до рамы и продолжала считать. Окна можно было пересчитать бесплатно.
У нижнего конца взвоза меня обогнал мальчишка с портфелем на одной лямке. Он крикнул, что первый звонок будет раньше, потому что Алла Борисовна велела собрать десятый класс в кабинете до уроков. Я узнала голос, но не подняла головы. Он проскользил остаток спуска на подошвах и побежал дальше, а я остановилась, чтобы не потерять двести семнадцатый шаг. Алле Борисовне, должно быть, опять нужны были сведения о том, кто собирается после школы учиться. На прошлой неделе она спрашивала про училище в Архангельске; я ответила, что узнаю расписание, когда выдадут аттестат. Расписания у меня не было. Было название станции — Карпогоры, выведенное на заднем листе тетради, и сумма, которой пока не хватало даже на дорогу до неё.
После поворота на нижнюю улицу я держалась подальше от домов. Зимой хозяйки вывешивали простыни на колья у дороги; замёрзшие, они стояли ровно и могли ударить по лицу, если пройти близко. На двести восемьдесят девятом шаге пришлось посторониться перед санями, везшими в школу уголь. Лошадь наклонила голову к обочине, возчик придержал вожжи и пожелал мне доброго утра. Я ответила, не глядя на него. От холодного воздуха саднило горло, и голос вышел ниже, чем дома.
Лукинский дом стоял последним перед дорогой к магазину. В его нижние венцы2 когда-то вошла вода, и брёвна там были темнее остальных даже в сухой месяц; отец показывал мне их ещё маленькой, когда мы возвращались со склада. Теперь до брёвен намело снегу, а в окне на улицу горела лампа. Под лампой Дарья Лукина стояла с ребёнком на руках.
Петю Лукина я знала по имени, а не в лицо: он появился на свет за семь лет до меня, но почти всё, что о нём говорили, я слышала от соседей. Когда Дарья выходила за хлебом, она несла его под пальто, чтобы ветер не попадал в лицо. Если кто-нибудь спрашивал, как он, она отвечала: «Дома». Младенец лежал у неё на сгибе руки, и она одной ладонью придерживала край пелёнки у его щеки. Сегодня она не смотрела на дорогу. Она смотрела на пелёнку, словно там расходился шов.
Я успела отсчитать триста двенадцать и отвернулась бы, если бы Дарья не подняла руку к виску ребёнка. На свету возле крошечного уха блеснуло мокрое место. Из трубы шёл дым. В доме топили, а мокрое место не подсыхало. Дарья сдвинула палец ниже, к затылку. Я набрала воздух и удержала его. Знала, что это не поможет; всё равно удержала.
За стеклом были мать, ребёнок и белая тряпка, которую она поправляла. Мне хватило полоски кожи между чепчиком и воротом рубашонки. Там держалась вода, не стекая; пелёнка у щеки оставалась сухой, хотя Дарья снова и снова подтягивала её край выше. Я видела отметину. Сколько ему оставалось, она не говорила. Этого нельзя было узнать у окна.
Между домом и калиткой надо было пройти ещё девяносто четыре шага. Я отвела глаза к полозьям саней, зацепилась валенком за колею и остановилась, пока не отпустило грудь. Возчик уже разгружал уголь у школьной стены; железо стукнуло о железо, и Дарья повернулась к окну. Я увидела её руку на раме и поспешила за магазин, куда обычно не сворачивала. Там школьный сторож разбивал пешнёй3 лёд у водостока, чтобы талая вода весной не шла под крыльцо. Он поднял голову, пропуская меня, и я прошла, глядя на деревянное древко у его ног.
За магазином я продолжила счёт с трёхсот тринадцати. Дорожка огибала сарай и выходила к школе с другой стороны, откуда до калитки было дальше. Воздуха после короткого взгляда стало меньше; если идти быстро, грудь сжимало раньше, чем удавалось вдохнуть. Я шла медленнее, хотя из школьных окон уже выходил свет и мальчишка с портфелем давно скрылся внутри.
У калитки получилось четыреста семьдесят три. Последнее число я выговорила вполголоса и услышала, как низко оно прозвучало. Сторож ударил пешнёй ещё раз; за углом магазина лежали санные следы, и по ним я могла бы вернуться к Лукинскому окну, проверить то, что видела. Я открыла калитку и пошла к крыльцу. В кабинете Алла Борисовна собиралась говорить с нами о заявлениях, а без аттестата не было ни билета до Карпогор, ни поезда дальше. Я поднялась по ступенькам, стараясь не кашлять. Голос ещё можно было спрятать. Опоздание — нет.

Когда я вошла, десятый класс уже сидел за партами. Алла Борисовна положила на учительский стол тонкую стопку листов и снимала с неё один за другим, не глядя на фамилии: она знала, кто сидел перед ней, лучше, чем полгода назад, но всё ещё могла перепутать, чья мать работает в магазине, а чей отец на складе. На ней был тёмный жакет, застёгнутый до самого горла, волосы стянуты в тугой пучок. Она взглянула на часы и сказала, что до звонка осталось три минуты.
Я прошла к своей парте. Рита сдвинула локоть с моей половины, не прерывая разговора с соседями; на её форме у самого плеча блестел значок с Пугачёвой, а пояс был ушит так, что учительницы видели его раньше, чем поднимали глаза к лицу. Она подтолкнула ко мне лист и прошептала:
— Заполняй. А то опять уйдёшь, будто тебя здесь не было.
Наверху было напечатано «Дальнейшее обучение», ниже оставлены строки для места и срока подачи заявления. У нескольких ребят ответы уже были готовы: училище в Карпогорах, техникум у родственников, работа на складе с сентября. Я поставила фамилию, написала «Архангельск» в графе города и остановилась перед названием училища. В тетради у меня был только вокзал в Карпогорах, и даже до него ещё нужно было добраться.
— Можно пока без названия училища? — спросила я.
Голос вышел таким низким, что Алла Борисовна попросила повторить. Рита вскинула голову, посмотрела на меня, потом на учительницу и сказала своим обычным громким голосом, что Нина пока не выбрала училище. Я не стала её исправлять. Учительница подошла к моей парте и отметила карандашом край пустой строки.
— Название допишешь, когда узнаешь, куда подаёшь документы. А вот это реши сейчас: будешь ходить на дополнительные занятия по сочинению или нет? Они после шестого урока, два раза в неделю.
Рита под партой согнула мой лист пополам, чтобы я перестала тереть ногтем пустую строку. Два лишних часа в школе означали, что домой я вернусь, когда бабушка уже встанет к своей доске, и о книге она снова скажет, что учить меня читать было проще, чем дождаться от меня помощи. Алла Борисовна держала карандаш над списком. Я показала ей два пальца и произнесла «буду»; низкий голос на этот раз не заставил её переспросить.
После первого урока Рита догнала меня у двери и потребовала черновик сочинения. У неё был мой старый лист с исправленными ошибками, который я дала ей накануне: она успела переписать первую половину, пока учительница объясняла, где достать справки для поступления. Я отдала ей оставшиеся страницы и сказала, что вечером мне понадобится тетрадь обратно. Рита обещала вернуть её до последнего урока, а потом спросила, почему я вообще записалась на занятия, если ещё не выбрала училище. Я ответила, что сначала нужен аттестат. Она сказала: «Нормально», но свой заполненный лист убрала так быстро, что я не увидела ни одной строки.
* * *
После уроков я зашла в сельпо за тетрадью. Мне нужна была одна, на двенадцать листов, а Люба выложила на прилавок толстую, в зелёной обложке, и сказала, что тонкие разобрали ещё в понедельник. Я пересчитала монеты на ладони, хотя уже сделала это дважды по дороге: если брать толстую, не хватало пятака.
В старой тетради оставалось четыре чистых листа. На одном можно было закончить сочинение, на втором переписать его без помарок, третий сохранить для исправлений, а четвёртый не трогать вовсе, потому что привычка оставлять себе хоть что-нибудь лишнее была сильнее даже бабушкиной привычки спрашивать, куда уходит бумага. Мне нужны были оценки за четверть, потом аттестат и билет до Карпогор. Стоя перед Любой с недостающим пятаком, я ненавидела именно это: большая дорога умещалась в одну дешёвую тетрадь, а её у меня не было.
За мной стоял человек в ватной куртке, слишком просторной в плечах и застёгнутой до горла. Куртку он не снимал даже у печки. Я видела его сапоги — большие, с белой известью на носках, — и край бумажного пакета, который он держал под мышкой; выше старалась не смотреть, потому что в магазине и без него было на кого тратить дыхание. Люба, розовая от печного жара, считала сдачу вслух и стучала монетами по блюдцу от чашки. На её пальце оставалась нитка от мешка с сахаром.
— Я дам, — сказал человек у меня за спиной. — Пятак ведь?
Я не ответила сразу. Люба протянула руку над тетрадью, и он положил в её тёплую ладонь монету, вынув её из кармана так быстро, будто давно ждал случая кому-нибудь одолжить. Когда он повернулся ко мне, я узнала Гену Сотникова: светлые волосы, подстриженные неровно, как у всех в бараке после чьей-то воскресной попытки сэкономить на парикмахере, широкое довольное лицо и взгляд человека, которому приятно, что его помощь понадобилась ровно на пятак, а не на целый рубль.
— Вернёшь, когда будет, — сказал он. — Я до июля здесь.
— У неё в мае выпуск, — сказала Люба за меня. — Вдруг она после этого в Архангельск уедет?
Я поджала пальцы под краем прилавка. Люба не делала секрета ни из чужих покупок, ни из чужих планов, и от неё уже половина Нижней Неми знала, сколько раз я спрашивала, когда откроют дорогу на Карпогоры. Гена посмотрел на меня без любопытства, которым взрослые обычно сопровождали слово «уедет»; он, кажется, просто прикидывал, как вернуть свой пятак, если заёмщица доберётся до вокзала раньше него.
— Тогда почтой пришлёшь, — сказал он. — Марку на конверт я тебе тоже займу.
— До июля, — повторила Люба и придвинула мне тетрадь. — А там что, на повышение?
Гена положил свой пакет на прилавок. В нём были чай, хлеб и дешёвые конфеты в перекрученных фантиках; из внутреннего кармана куртки он вынул маленький блокнот в клетку. Он спросил у меня карандаш, и я дала свой, короткий, уже без краски возле пальцев. Вернул он его сразу, вместе с моей толстой тетрадью, которую придвинул, освобождая место для своих подсчётов; его рука на мгновение накрыла мою. Пальцы были холодные, как ручка ведра, принесённого с реки, но от прикосновения в груди ничего не прибавилось. Под воротник я ещё не посмотрела.
— До июля накоплю на мотоцикл. На баржу его, до Карпогор, а оттуда уже своим ходом до Вологды. Чемодан к багажнику привяжу, небольшой. Чтобы ни у кого места не просить.
Люба рассмеялась и сказала, что на мотоцикле с чемоданом он свалится на первой же дороге за Карпогорами. Гена показал ей на клетчатом листе, где будет записывать получку, сколько оставит на еду и сколько отложит; по зимнику4 домой сейчас не выехать, летом без баржи тоже, зато в июле, по его подсчёту, всё должно было сойтись. Он объяснял терпеливо, не обижаясь на смех, и в каждом его «будет» слышалась уже проверенная вещь, как будто чемодан стоял у койки, мотоцикл ждал на берегу и оставалось только получить сдачу. Мне он показал клетку с оставшейся суммой и предложил проверить, потому что я всё ещё держала карандаш и потому что некоторые люди охотнее верят чужому счёту, чем своему, если речь идёт о будущем.
Я стояла сбоку, за его плечом. Люба видела лицо Гены, его руки и раскрытую тетрадь; мне из-за поднятого воротника досталась узкая полоска кожи на затылке. Волосы там темнели от воды. Ни одна снежинка не могла попасть под куртку так ровно, и капля, задержавшаяся у шва, не высыхала возле печки. Я задержала дыхание, как всегда делала, когда уже поздно было отводить глаза.
В ноябре Гена провалился под лёд. Толя вытащил его, Зоя Андреевна привела в чувство и велела лежать, а к понедельнику он опять таскал брёвна; эту часть истории Гена рассказывал охотно, прибавляя, что теперь ему не страшен никакой мороз. Я видела только затылок и то, как он улыбался Любе, когда она придвинула ему блокнот обратно. Этого хватило, чтобы понять, что ноябрь не кончился для него в понедельник. Сколько у него впереди, кожа не говорила. Для числа нужна была другая книга.
— Смотри, Нина, — сказала Люба, — ты теперь Гене пятак должна. Не забудь.
Я хотела сказать, что запомню сама. Вместо этого из горла вышел сиплый, слишком низкий звук, и Люба нахмурилась: зимой она каждый день слышала мой кашель, но голос после него обычно не становился таким. Я кивнула. Пока Гена переписывал свои суммы, мне пришлось опереться рукой о край прилавка и ждать, чтобы следующий вдох дошёл до самого низа груди. Монета лежала между нами, хотя её уже убрали в кассу.
— Ты бы тоже к Зое сходила, — сказала Люба. — Сколько можно с этим горлом.
Гена поднял голову. На секунду мне показалось, что он сейчас скажет про ноябрь и про то, как ему помогла Зоя Андреевна; он только закрыл тетрадь, убрал её во внутренний карман куртки и уступил мне дорогу к выходу.
— Там, у повети5, осторожней, — сказал он. — С крыши скользит. К лету починят.
Он опять сказал «к лету». Я взяла толстую тетрадь, которую не собиралась покупать, и не посмотрела ему в лицо, когда благодарила: за один день мне уже хватило взгляда на человека, уверенного, что дорога домой начинается в июле. Гена держал дверь, пока я проходила; за стеклом лежала широкая белая улица, и до повети было сорок три шага.
Дома я записала на первой странице: Гене — пять копеек.
* * *
К вечеру мне пришлось поставить тетрадь на колени: лежать и писать я не могла, кашель возвращался, стоило опустить голову ниже плеч. На первой странице было выведено, что я должна Гене пять копеек. Под этой строкой оставалось место для сочинения, но я так и не начала его, пока с кухни не донёсся стук отцовских сапог.
Отец вернулся со склада, положил на лавку газету и вытер руки об тряпку у печи. Два пальца на левой руке обрывались у первого сустава, и за столом он всегда переворачивал газету правой рукой, расправляя левой только углы. Сегодня он не развернул её сразу. Снял рабочую куртку, вынул из внутреннего кармана маленькую жестяную коробку и проверил, целы ли гвозди внутри. Потом поставил коробку на полку у двери.
— На тропе доска ходит, — сказал он бабушке.
Она стояла в передней комнате у окна. Высокую наклонную доску на ножках там не двигали даже летом: свет должен был падать на страницу слева, а бабушка не соглашалась писать при лампе. Она держала перо в правой руке и стояла перед книгой прямо; белые волосы были стянуты на затылке, рукава чёрного платья застёгнуты у запястий. На среднем пальце у неё темнело старое чернильное пятно. Мне казалось, оно не отмывалось даже после бани.

— Закрепи, — сказала она, не оглядываясь.
Отец прижал большим пальцем крышку коробки, хотя та была закрыта. Доска лежала на спуске к воде, ниже клуба. Каждую весну он проходил по ней первым, проверяя, где под снегом размякли края, а позднее возвращался туда в пиджаке и галстуке, придерживая человека за локоть. В последний раз я видела, как они спускались, прошлой весной. На девяти Опоках он спускался туда вместо бабушки; на полке у двери хватало гвоздей и для десятой.
— До выходных, — сказал он.
Бабушка макнула перо, провела последнюю черту и поставила его в деревянный держатель. Днём она почти не прикасалась к помяннику: никто не любил заходить к нам, пока книга лежала открытой. К вечеру дверь запирали, и тогда бабушка могла заняться им без чужих глаз. На листе, который я видела с порога, стоял новый год. Она выводила его медленно, будто цифры могли попасть не в ту строку, если поспешить. Потом закрыла книгу.
Отец снял крышку с чугунка и разлил по мискам щи, прежде чем бабушка села. Он поставил мою миску на привычное место и заметил тетрадь у меня на коленях.
— Хлеб взяла утром?
Я показала ему пустую бумагу от ломтя. Он кивнул и подвинул ко мне ложку. Бабушка посолила щи, попробовала и посолила ещё раз; отец ничего не сказал. Я взяла ещё ломоть и съела его прежде, чем коснулась ложкой бульона. Гена дал мне пятак, не спросив, на что была нужна тетрадь, и на её первом листе лежало его имя. Оно было рядом с нашими тарелками; я придвинула тетрадь под локоть, чтобы бабушка не увидела запись.
— Пиши после еды, — сказала она.
Я закрыла тетрадь. Отец ел медленно, отламывая от ломтя по маленькому куску, и тихо свистнул тот же короткий такт, который я слышала у двери, у печи и у школьной калитки, если он приходил меня встретить. Бабушка поднялась первой. Она не опиралась на стол, хотя он стоял прямо перед ней, и понесла свою миску к умывальнику.
Мне надо было убрать тетрадь. В передней комнате стоял старый комод, где я держала школьную бумагу отдельно от бабушкиной. Верхний ящик заедал; я потянула его двумя руками и увидела голубой мохеровый шарф под чистыми листами. Мама купила его в Архангельске и ни разу не надела. Он лежал так, что край свисал с пачки бумаги, и я подоткнула его обратно, прежде чем положить сверху тетрадь. С тех пор шарф не покидал этого ящика. Я же ещё ни разу не добиралась одна даже до Карпогор.
Помянник лежал закрытым на бабушкиной доске. Я приподняла переднюю крышку: первый лист оказался старым, неровным у края, и его буквы не походили на те, по которым бабушка учила меня ещё до школы. Я разобрала одно повторяющееся завитое начало, затем второе и не смогла соединить их даже в слог.
Бабушка вернулась. Она посмотрела не на меня, а на угол листа.
— Отойди от доски, Нина.
Я отошла. Она придержала старую страницу кончиками пальцев и опустила чёрную клеёнчатую крышку. Та легла без звука. Я думала спросить, что она писала до ужина, но и это уже было закрыто.
Отец выглянул из кухни с пустыми мисками. Увидел бабушкину руку на книге, вернулся к столу и взял жестяную коробку с полки, словно только сейчас вспомнил о доске на спуске. Гвозди звякнули. Я могла бы пойти за ним завтра и посмотреть, какую доску он заменит; вместо этого вернулась в свою комнату с пустыми руками. На первой странице тетради оставалось место для сочинения, а имя Гены было написано выше всех остальных слов.
* * *
Утром подушка так и осталась у стены. В субботу я пришла к магазину прежде, чем Люба его открыла. Бабушка дала мне список из трёх вещей, написанный на обороте старой квитанции, и деньги на них. Соль в списке стояла первой, хотя вчера она дважды досаливала щи; спички шли последними. Я не спросила, зачем ещё соль. Если бы спросила, пришлось бы остаться и выслушать ответ, а из-за магазина доносился стук школьной калитки, которую сторож открывал по утрам.
У двери стояли пустые ящики из-под бутылок. Савва Шумов переставлял их к стене, освобождая проход, и один ящик всё время задевал другой. Я сперва увидела только его сапоги: левый каблук был стёрт сильнее правого. Он поднял ящик обеими руками, повернулся боком, и на плече рабочей куртки, у самого шва, я заметила темноту, которой не было на другой стороне. Снег ещё не шёл. Мокрый след держался на ткани там, куда снег и не попал бы.
Я успела дойти до двери, пока он ставил ящик. Он придержал её локтем и назвал меня по имени. Я ответила, глядя на коробки у его ног. Вчера мой голос после двух взглядов ещё долго не становился прежним; сегодня он звучал ровнее, и я хотела сохранить его до первого урока. Люба внутри громко звякала замком кассы. Когда я протиснулась мимо Саввы, влажное плечо оказалось близко к моей щеке. Я задержала дыхание. Горло сжалось сразу, хотя я не вдохнула.
— В субботу зачем так рано? — спросил он.
Я показала квитанцию. Он не стал читать через моё плечо. Поставил последний ящик на место и отошёл, чтобы Люба могла вынести мусорное ведро. Мимо него вошли двое из барака; один похлопал Савву по спине, попросил к вечеру помочь с печной трубой. Савва сказал, что придёт. Человек убрал руку и заговорил о тяге, о саже, о том, как дым вернулся в комнату, будто речь шла с любым соседом, у которого есть лестница и свободное время.
Уроки тянулись медленно. На литературе я открыла новую тетрадь и увидела над чистой строкой вчерашнее «Гене — пять копеек». Сложила страницу пополам, чтобы учительница не приняла запись за начало сочинения. Рита попросила у меня старую тетрадь на воскресенье. Я ответила, что сначала допишу своё. Она надулась, но после перемены положила мне на парту два листа бумаги для черновика. Долг за них я не записала: она бы засмеялась, если бы увидела рядом своё имя и цену листов.
После четвёртого урока я пошла за бабушкиными покупками. У магазина уже вынесли на крыльцо мешок для пустой тары; Люба держала дверь ногой и спорила с Геной, сколько стекла можно уложить в него, прежде чем порвётся дно. Он увидел меня и поднял руку. Я ответила тем же, придерживая под мышкой два листа Риты, и вспомнила о пятаке, которого ещё не было в кармане.
Савва стоял чуть в стороне от крыльца с ящиком в руках. Трубу у барака он обещал посмотреть только к вечеру, но кто-то успел попросить его отвезти тару на склад; вокруг него уже лежали ещё три ящика. На утреннем плече не было тёмного пятна. Я остановилась за дверным косяком, откуда видела ткань целиком. Шов был сух, воротник сух, даже там, где куртка касалась шеи, не темнела нитка. За пять лет я научилась не искать на Савве того, что видела у других: книга называла ему семь, и два года по её счёту ещё оставались. Утром пятно вернулось. К полудню ушло. Так бывает в последнюю зиму.
Я посмотрела снова. Сухо. В апреле.
Савва опустил ящик на настил. Донышко ударилось о доски, Гена обернулся и спросил, не помочь ли ему. Я не расслышала ответа. Воздух входил коротко, будто я уже поднялась бегом по взвозу, хотя до него было далеко. Люба перестала спорить с Геной и взяла меня под локоть тёплой ладонью.
— Нина, ты за солью? — спросила она. — Иди внутрь. На крыльце холодно.
Я прошла мимо Саввы к прилавку. Он не спросил, почему я стояла за косяком. Пока Люба отвешивала соль и отсчитывала спички, он поднимал ящики по одному, всякий раз поворачиваясь ко мне другой стороной. В последний раз он оставил один на земле, хотя на санках для тары ещё было место. Вошёл в магазин, положил на прилавок монету и попросил у Любы гвоздей, каких продают поштучно, самых длинных. Он стоял рядом, но не поднял головы, когда Люба подала мне сдачу.
Я знала, сколько бабушка написала ему в помяннике. Два года назад она показала мне рабочую страницу и заставила сверить фамилии, чтобы я привыкала к почерку, а не к словам с чужого голоса. Тогда строка Саввы показалась мне такой же прочной, как любая другая. Теперь цифра стояла за закрытой крышкой у бабушкиного окна, а человек, к которому она относилась, держал на ладони три железных гвоздя и ждал, пока Люба завернёт их в обрывок газеты.
Он увидел мою руку на прилавке. Я разжимала пальцы по одному: на четвёртом уже не хватило терпения, и пришлось начать заново. Савва убрал гвозди в карман, отвернулся к двери и сказал, что занесёт тару после обеда. Он произнёс это Любе, но она как раз перепроверяла вес соли и не слушала. Я видела его лицо только сбоку. Он видел моё полностью.
Мне ещё нужно было взять бабушкину третью покупку. Она стояла у меня на квитанции между солью и спичками, но буквы расплылись, когда я опустила на них взгляд. Я поднесла бумагу к самому свету, прочла: «мыло» — и попросила у Любы кусок. Та повторила слово без удивления, вынула с полки свёрток и положила рядом со спичками. Если она заметила, что я едва выговорила его, то решила не говорить об этом при Гене.

