
Полная версия:
ХАБАРОВ
Свидетельские показания позволяют увидеть и людей Никифора. Промысловик Мишка Семёнов, прозванный Кончей, утверждал, что Никифор нанял в Мангазее и на волоке шестерых казанских татар. Шестой Белобородов также говорил о шести работниках, ушедших с Никифором в Пясиду. Имена этих людей до нас не дошли. Они не были безликой частью груза: от их силы, опыта и умения добывать зверя зависел исход промысла. В судебных бумагах им отвели несколько строк, хотя на дальнем пути их работа могла решать всё.
За последним волоком было уже трудно различить, чего в человеке больше — привычной выдержки или страха вернуться ни с чем. Никифор продолжал свой промысел. Ерофей — свой. Ни один пока не знал, что вес каждого соболя вскоре станут определять не на берегу, а за столом мангазейского сыска.
Впереди лежала Пясида — край северных рек и зимовий, связанный с Пясиной и Хетой. В короткую навигацию туда уходили за пушниной. Эти земли не были пустыми: здесь жили коренные народы Таймыра, действовали промысловики и сборщики ясака. Мех обещал заработок, но вместе с ним приносил вопросы о пошлинах, долях и праве распоряжаться добычей.
На Енисейском волоке одна дорога стала двумя. Судна уходили на север порознь. Дальше свидетелю было уже не видно, куда повела каждого вода. Он запомнил только главное: братья шли «по своим».
Глава третья. Соболиное золото
I. Государев соболь
На Енисейском волоке братья разошлись по разным судам. Никифор уходил добывать соболя. Ерофею предстояло следить за тем, чтобы часть добычи не миновала государеву казну. Впереди лежали одни и те же северные реки, но на них каждому выпадала своя доля. Один рисковал ради собственного промысла. Другой поступал на службу, где даже удачная сделка могла обернуться обвинением.
Сменить судно было проще, чем привычки. Ерофей умел считать затраты, ценил дело, в которое вложены силы, знал, зачем люди идут за мехом на край земли. Но теперь ему приходилось следить за чужой добычей и не смешивать её со своей. Там, где торговый человек видел выгодный обмен, присяжный сборщик должен был прежде спросить: дозволена ли сделка ему самому?
Мангазейские воеводы Тимофей Бобарыкин и Поликарп Полтев послали в Пясиду для государева ясачного сбора служилого Ивана Горохова и Ерофея Павлова, наёмного целовальника. Это не была высокая должность. Целовальник давал обязательство хранить государев интерес, принимать и учитывать пушнину. Он не распоряжался огромным войском, не управлял городом и не мог по желанию изменять правила. Зато отвечать за доверенное приходилось ему самому.
В северных городах соболи переходили из рук в руки: становились платой за хлеб, возвратом долга, долей охотника, выгодой купца. В ясачном зимовье та же шкурка получала ещё одно значение — государев доход. Когда мех складывался в казну, за ним тянулись записи, счёт, печати и будущий отчёт. Не всякое приобретение было дозволено человеку, которому поручен этот счёт. Целовальникам и другим сборщикам во время службы запрещали торговлю и собственный промысел с покрученниками.
Горохов ехал как государев служилый человек. Ерофей — как наёмный сборщик, вышедший из той самой промышленной среды, над которой теперь устанавливался казённый надзор. Ему было легче, чем московскому приказному, понять язык купцов и добытчиков. Оттого и соблазн был опаснее: всякий промысловик знал, что хорошая шкурка, приобретённая вовремя, способна окупить долгие месяцы дороги.
От Устюга до этой земли он прошёл так далеко, что обратный путь уже казался отдельным предприятием. Но настоящая проверка ожидала не среди речных порогов. Она начиналась там, где хозяйственный расчёт встречался с присягой.
Пясида и Хета лежали за пространствами, которые не умещались в обычном купеческом представлении о дороге. До дальней ясачной службы добирались по воде, через северные речные ходы и волоки. Время навигации было коротко; запас хлеба нельзя было пополнить по первому желанию. По берегам не стояли цепочкой русские деревни. Попасть в зимовье означало не закончить трудный путь, а остаться там, где с каждой ошибкой придётся жить до следующего удобного хода.
В отличие от города с амбарами, лавками и приказной избой, Хетское зимовье было малой точкой на обширной земле. Здесь государевы люди собирали мех, вели записи, ожидали тех, кто придёт с ясаком. Казна стремилась знать, кто обязан принести пушнину и сколько поступило. Однако люди, чьи имена заносили в книги, жили собственными хозяйствами и передвигались по привычным для них сезонным путям. Эти пути сложились задолго до прихода русских сборщиков.
На Таймыре жили предки современных нганасан и энцев, другие северные группы. Они знали стоянки, звериные ходы и времена года, в которые промысел обещал удачу. Русская приказная запись обычно не сохраняла их собственных рассказов о добыче. Зато сохраняла число сданных шкурок. За каждым этим числом стояли чьи-то дни труда и выбор: отдать мех в ясак, оставить семье или выменять на необходимые вещи. Приход государева сборщика менял этот выбор не в пользу охотника.
Государевы сборщики привозили подарки и товары — металл, сукно, бисер. Их могли ценить и принимать охотно. Но обмен не был равным, когда одна сторона могла отказаться от сделки, а другая обязана была доставить ясак. Указы требовали собирать дань с бережением; исполнение этих слов вдали от Москвы зависело от служилых людей. Как именно поступал Ерофей в каждом стойбище, документы не говорят. И всё же сама его служба проходила внутри порядка, в котором за мехом стояли не только деньги, но и государево принуждение.
Он должен был привыкнуть к тому, что здешнюю жизнь нельзя повернуть приказом в нужную сторону. Даже в столичных бумагах нельзя было сделать зверя больше, заставить реку вскрыться раньше или вернуть промысловику истраченный хлеб. Чем дальше от города, тем яснее становилось: государево присутствие нуждалось в труде и знании тех, кого оно облагало. Частный хозяин зависел от покрученников; сборщик зависел и от северных охотников, и от служилых спутников, и от своевременной доставки добычи.
Ерофей ушёл в Сибирь за заработком и возможностью самому распоряжаться своим трудом. Теперь на Хете он стоял на стороне людей, требовавших с других пушнину для казны. Чужая доля, принятая по государеву счёту, не становилась его собственностью. Служба приучала к ещё одному расчёту: власть умела требовать с человека больше, чем давала ему взамен.
В то время как Ерофей исполнял обязанности целовальника, Никифор вёл промысел с нанятыми людьми. В сохранившихся расспросах говорится о шести казанских татарах, покрученных для дальней добычи. Не все они зимовали возле хозяина. По рассказу Ивана Горохова, один работник находился с Никифором выше ясачного зимовья, пятеро промышляли ниже. Добыча могла собираться у одного хозяина, хотя сами люди неделями и месяцами не видели друг друга.
Это была та хозяйственная сила, к которой тянулся Ерофей. Человек вкладывал хлеб, снасти, деньги; нанятые люди разносили его расчёт по огромной земле, увеличивали добычу и одновременно множили риск. Работник имел свой интерес в результате, но свобода его зависела от договора, запасов и возможности вернуться. Хозяин обладал правом на долю меха, однако без чужого труда не мог бы получить и её. На Севере, где возвращение стоило иногда дороже самой работы, каждая сторона становилась зависимой от другой.
Братья знали такие расчёты ещё с Русского Севера. Семейное имущество уже приходилось делить; долг одного не всегда признавался долгом другого. Но теперь обычная хозяйственная граница оказалась рядом с государевым указом. Если Никифор промышлял сам и со своими людьми, Ерофей мог оставаться служилым сборщиком. Если же у них было общее дело, привычное для купеческого мира братское участие становилось опасным свидетельством против целовальника.
Разница эта не возникла задним числом в воеводской канцелярии. Она сопровождала их с Енисейского волока, где общая дорога разошлась на два судна. Каждый последующий соболь мог принадлежать конкретной артели, но для человека со стороны братья оставались одной семьёй. Когда появлялся большой товар, вместе с ним появлялся вопрос о том, кто кормил работников, кому шёл промысел и чьими были припасы.
Никифор позднее будет держаться за собственную добычу с упорством, достойным брата. Ерофей — за право отделить от неё свои сорок пять соболей, происхождение которых объяснял старым долгом. В их показаниях обнаружится не дружеское согласие, а способность каждого защищать хозяйственную самостоятельность.
И всё-таки настоящее испытание Ерофея заключалось не в споре с Никифором. Близкий человек мог не согласиться, уйти в другое зимовье, предъявить свою запись. Государев чиновник имел право распорядиться иначе: удержать в городе, отобрать товар, потребовать поручителей. К этому столкновению ни осторожность северянина, ни опыт дальних дорог не давали полной подготовки.
Осенью 1629 года Ерофей вернулся в Мангазею, и добыча стала предметом расспроса. Микулка Собинин объявил воеводам о восьми сороках соболей у братьев. Целовальнику запрещалось заниматься собственным промыслом с покрученниками. Впереди был суд, и прежние счета, дороги и братние слова вдруг собрались в одной съезжей избе.
Ерофей объяснял, что сорок пять соболей получил по долговым кабалам от двух людей — Богдашки Белоряса и Ефимка Федотова. Никифор утверждал, что его промысел принадлежит ему самому. Вопросы о числе работников и общих припасах множились. Где один видел родство, другой указывал на раздел. Где государев сборщик говорил о возврате долга, следствие могло увидеть торговлю. Вся опасность заключалась в том, что несколько правд могли быть близки друг к другу и всё же не складываться в одну.
Братьев взяли на поруки: до окончания разбирательства они не должны были уезжать из города. Здесь и кончалась привычная свобода промысловика. Хозяин судна выбирал пору выхода, когда позволяла вода; человек под поручной записью ждал разрешения. Оно не становилось ближе оттого, что он умел считать время, знал путь назад и уже потратил на него слишком много хлеба.
В октябре свидетельские показания подтвердили отдельные части братней истории, но не дали одного безупречного ответа. Среди расспрошенных были и люди, которым могли быть небезразличны судьбы Хабаровых. Не все свидетели бывали в Пясиде; не каждый, кто видел два судна на волоке, мог знать, кому достался мех после зимы. Присяга требовала говорить правду, но сама по себе не делала человеческую память полной.
Чем завершилось это разбирательство, достоверно не установлено. Зато его цена понятна. Один и тот же соболь теперь дважды переходил через счёт: сперва хозяйский, затем приказной. И если в первом Ерофей привык добиваться своей доли, то во втором от него требовали ждать, отвечать и искать поручителей. Собственный расчёт не давал власти над чужим решением.
II. Семнадцать
На огромной северной дороге соболей измеряли сороками. А в конфликте с воеводой судьбу Ерофея могли решить всего семнадцать шкурок. По изложению историка М. И. Белова, работавшего с материалами мангазейских дел, Григорий Кокорев отобрал у Хабарова семнадцать соболей за запрещённые торги в Хетском зимовье и велел удерживать его под поручительством. Время и обстоятельства этого взыскания описаны менее подробно, чем сентябрьские расспросы. Но семнадцать шкурок могли оказаться тяжелее долгой дороги за ними.
Семнадцать соболей не могли сравниться с большим промыслом Никифора. Но малое число только сильнее показывало перемену. Из-за него человек, добравшийся почти до края обитаемого мира, снова зависел от чьей-то воли. Он мог доказывать происхождение товара, вспоминать кабалы, приводить свидетелей; вопрос, когда он сможет покинуть город, решался не им.
Потеря семнадцати шкурок задевала хозяйский расчёт. Но рядом с нею стояла потеря, которую мехом не измерить: свобода распоряжаться своим временем. Воевода сидел далеко от Москвы. В его руках были служилые люди, съезжая изба и возможность превратить подозрение в задержку, от которой рушился весь промысел. Ерофей мог знать северные реки и цену каждого дня навигации; это не приближало дня его освобождения.
Противники Андрея Палицына позднее утверждали, будто за освобождение Ерофея воевода получил от него богатую соболиную плату. Это было обвинение людей, вовлечённых в борьбу за власть, а не доказанный факт взятки. Но в Мангазее уже начинали сомневаться не только в том, по чьему праву держат добычу. Спрашивали и о другом: почему одного выпускают, другого задерживают и кому в конечном счёте выгодно воеводское решение.
Ерофей попал в мир, где слабого защищала запись, если её хотели признать, а сильный находил другую запись против него. Он не перестал быть предприимчивым человеком. Скорее, его прежнее умение находить выход из тесного положения столкнулось с новой задачей: нужно было защищать не только товар, но и само право жаловаться на того, кто распоряжается товаром.
III. Город двух хозяев
Мангазея жила привозным хлебом и вывозной пушниной. Городской торг требовал доверия: люди оставляли товары в амбарах, заключали сделки, отдавали пошлины, ждали отпуска судов. Пока была цела эта цепь, даже дальняя земля могла кормить купцов и промышленников. Когда же в самой власти началась распря, опасность коснулась не одних спорщиков. Каждый приказ мог задеть чей-то запас, лодку или право на отъезд.
Григорий Кокорев и Андрей Палицын прибыли управлять городом вместе. Но их совместная служба превратилась в противостояние, о котором осталось множество взаимных доносов и отписок. Один обвинял другого, оба ссылались на государев интерес. Отсюда и особый ужас положения: у двух воевод был один государь, однако подданному приходилось выбирать, чьего распоряжения опасаться больше.
Раздор вышел далеко за пределы приказной избы. В своей отписке Палицын утверждал, что пятого марта 1630 года Кокорев вырубил стены возле государевых амбаров гостиного двора и стрелял по посаду. Это слова одной стороны против другой; присутствие Ерофея при столкновении ничем не подтверждено. Но до высшей власти уже дошло обвинение не в грубом слове и даже не в поборах: один воевода утверждал, что другой разрушал то, что оба обязаны были охранять.
Амбары были не отвлечённой казённой собственностью. На чужом севере они защищали запас, без которого человеку не пережить ожидания навигации. В них лежали привезённые товары; рядом теснились приезжие. Удар по такому месту был ударом по способности города оставаться городом. Далёкие волости могли отправлять сюда добычу, но уже не могли быть уверены, что в Мангазее её спокойно примут и сохранят.
Воеводская распря открывала путь самым разным интересам. Торговый человек желал вывезти товар. Служилый хотел получить положенное. Приказной стоял за печать и запись. Сам воевода мог называть соперника разорителем государевой казны. В этом множестве людей не было одного общего побуждения, зато у многих появилось общее опасение: завтра распоряжаться их имуществом станет тот, перед кем они не сумеют оправдаться.
Ерофей уже был знаком с этим страхом по собственному делу. Но теперь частное подозрение выглядело частью большого беспорядка. Можно было оправдаться перед одним судом и остаться без защиты перед другим. Можно было иметь правую кабалу, но не иметь дороги, чтобы вернуться с ней домой. Хозяину, привыкшему добиваться результата, предстояло понять: в такой борьбе одних личных объяснений недостаточно.
Частная тяжба имела узкий предмет: несколько десятков соболей, братняя доля, правомерность сделок. Городская жалоба была опаснее. Она спрашивала не о том, чьими были шкурки, а о том, что происходит с торговлей, когда сам начальник становится источником страха. Ответ уже нельзя было найти в одной долговой записи.
В Мангазее сходились люди, которым трудно было выступать против воеводы в одиночку. Один зависел от разрешения увезти меха, другой держал в амбаре хлеб, третий ждал расчёта после промысла. Служилые и торговые люди не составляли одной семьи или артели; у них были разные интересы и прежние счёты. Но злоупотребление властью могло коснуться каждого по очереди. В такой обстановке слова об общем бедствии становились понятнее, чем рассказы о чужом отдельном убытке.
Ерофей знал цену разрозненным свидетельствам. Во время его сыска один человек помнил судно, другой — долг, третий — зимовье. Теперь возникала возможность иного соединения голосов: не ради защиты одного промысла, а ради жалобы на порядок, при котором всякий промысел оставался беззащитным. Этот переход не делал недавнего обвиняемого безупречным. Он показывал, как личная беда может вывести человека к делу большего размера.
Сопротивление здесь принимало непривычную для дальнего Севера форму. От воеводы можно было уйти в другое зимовье, но и там действовали государевы пошлины. Можно было распродать груз и отправиться домой, если позволяли вода и начальство. А можно было написать выше местной власти — туда, откуда её прислали. Это требовало иной смелости, чем переход через реку: неразрывно связывало имя жалобщика с обвинением в адрес человека, который ещё распоряжался городом.
Кто первым предложил составить жалобу и где собирались недовольные, документы не раскрывают. Зато имя Ерофея оказалось связано с челобитной против Кокорева. Вынужденный недавно оправдываться за свои соболи, он теперь участвовал в обвинении человека, который сам привык требовать отчёта. Личная тяжба с воеводой стала частью дела всего мангазейского «мира».
IV. Челобитная
Жалоба на Кокорева называла действия, в которых торговые люди видели произвол: отъём имущества, тягостные поборы, продажу вина и мёда, устройство кабаков и иные злоупотребления. За перечнем проступков стояла главная мысль: город, приносящий казне богатство, может быть разорён теми, кому поручено им управлять. На далёком севере это было не украшением просительного письма. Если люди перестанут привозить хлеб и ездить за соболем, казна тоже потеряет доход.
Участие в челобитной показывало, как менялся способ борьбы Ерофея с властью. Прежде он предъявлял запись о долге и требовал признать раздел. Теперь нужно было доказать, что произвол начальника разоряет не одного жалобщика, а весь промысловый город. Довод был опасен для Кокорева: тот, кто губит торговлю, уменьшает и государев доход.
Челобитная могла стать защитой — если государь поверит. Если же не поверит, имя жалобщика останется у воеводы, на которого тот пожаловался. Ерофей принимал участие в деле, где цена одного неверного слова могла оказаться выше стоимости всех спорных соболей. Он уже обращался к государеву суду не только как подчинённый, но и как человек, готовый требовать ответа у начальника.
Для Ерофея у жалобы была и своя цена. Кокорев уже отнял у него семнадцать соболей и велел держать под поручительством. Присоединяясь к обвинениям против воеводы, Хабаров защищал не отвлечённую справедливость, но и собственный заработок. Общая тяжба была опаснее частного спора: проигрыш мог оставить жалобщика перед тем самым человеком, на которого он донёс.
И здесь обнаруживается не привычный образ безошибочного первопроходца, а более интересный человек. Воля Ерофея не исчезала после поражения или задержки. Она искала новое средство. На далёкой реке этим средством было судно; в хозяйстве — деньги и работники; в споре с воеводой — свидетельства и челобитная. Он ещё не стал большим начальником. Но уже вступил в сложное отношение с властью: нуждался в ней, служил ей и одновременно искал способ ограничить её произвол.
V. Дорога после Мангазеи
К лету 1630 года мангазейское дело вышло за пределы обычного промысла. Жалоба на Кокорева двинулась к высшей власти; отметка о её поступлении относится к началу 1631 года. Дорога письма известна надёжнее, чем передвижения самого Ерофея: не установлено, вёз ли он его до Москвы лично. Но сделанного уже нельзя было вернуть назад. Имя недавнего целовальника оказалось вписано в обвинения против воеводы.
Добыча не принесла простого богатства. Сначала мех требовалось довезти до Мангазеи, затем доказать, что он принадлежит промышленнику, а не казне. В конце концов дорогу дальше определяло уже не течение реки, а судьба отправленной жалобы. Ерофей покидал северный промысел с опытом, за который слишком дорого заплатил.
Никифору пришлось прежде всего отстаивать разделённое братнее хозяйство. Ерофей вышел за пределы этого дела: его имя теперь стояло в бумагах против воеводы. Кто-то другой мог бы после таких распросов отказаться от дальнего заработка. Хабаров начал искать иной способ продолжить своё предприятие.
К началу 1630-х годов на другом краю Сибири всё нужнее становился хлеб. Его нельзя было выбить из соболиного леса или добыть зимой одним удачным выстрелом. Нужно было искать землю, ставить мельницы, вести торговлю — и снова договариваться с властью. Ерофей повернул к делу, от которого нельзя было уехать с одним мешком пушнины.
Глава четвертая. Хозяин на Лене
I. Другая мера богатства
Соболя можно унести с промысла, продать на торгу, отобрать в съезжей избе. Пашню — нет. Её нельзя уложить в дорожный мешок или перевезти от недоброго воеводы. На Русском Севере Ерофею было знакомо, как тяжело удержать землю за собой. На Лене предстояло узнать другое: даже хорошо поднятое хозяйство может оказаться беспомощным перед чужой печатью.
После распри мангазейских воевод дорога Ерофея не оборвалась. К началу 1630-х годов его имя уже было известно по жалобам и приказным расспросам. Но одними жалобами жить было нельзя. Предстояло снова искать товар, нанимать людей, доставлять припасы и находить рынок. Исследователи расходятся в подробностях промежуточного пути; надёжнее всего можно сказать, что не позднее начала 1630-х годов Хабаров повернул к верховьям Лены. К 1632 году его связывают с ленским промыслом и торговлей.
В Мангазее Никифор отвечал за свою артель, Ерофей — за государев сбор. На Лене они снова появлялись рядом. В этом же кругу упоминается племянник Артемий Петриловский. Каждый мог вести отдельное предприятие, но родственная связь оставалась полезной там, где одному человеку нельзя одновременно быть у пашни и на дальней торговой дороге. Позже именно брату Ерофей предложит доверить часть хозяйства, когда самому придётся искать дорогу домой.
Лена манила соболем не меньше прежних рек. Десятки людей шли сюда с надеждой обменять хлеб и труд на дорогую шкурку. Однако Ерофей уже видел, как легко судьба пушнины оказывается в чужих руках. На новом месте он продолжал промысел, покупал и продавал мех, но всё настойчивее искал дело, которое не зависело бы от удачи одной охоты.
Тогда он ещё не мог знать, что на этой реке его начнут именовать не только промышленником, но и «старым опытовщиком» — человеком, который пробует то, чего прежде здесь не делали. У дороги появился новый смысл: не уйти как можно дальше, а найти место, на котором можно остаться.
Верхняя Лена не была пустыней. По рекам и береговым пространствам жили местные народы; их хозяйство, промыслы и дороги возникли задолго до русских зимовий. Пришедшие с запада служилые и промышленные люди строили остроги и собирали ясак, но далеко не всё умели получить на месте. Им нужен был хлеб — привычная пища, на которую держались русские работники и гарнизоны.
Соболь стоил дорого и весил мало. Хлеб стоил меньше и занимал в судне почти всё свободное место. Его везли из более обжитых областей Сибири по долгим рекам и трудным волокам. Если лодка задерживалась, нельзя было просто отложить голод до следующей навигации. За красивыми рассказами о ленских богатствах скрывалась грубая хозяйственная правда: даже удачную добычу нельзя получить, если нечем кормить добытчиков.
Поначалу Ерофей по-прежнему кормился торговыми поездками и пушным промыслом. Но на Лене рядом с мехом возник другой товар — хлеб, без которого не держались ни остроги, ни дальние артели. Пашни и соляные ключи не обещали лёгкого заработка. Зато могли кормить людей из года в год, пока охотники уходили всё дальше за редеющим соболем. Хабаров всё чаще вкладывался в то, что нельзя унести в одной связке мехов.
Для человека с Северной Двины поле не было неизвестным чудом. Родная земля давала хлеб только тому, кто умел защищать её трудом и расчётом. Двина уносила деревенские дворы; здесь, на Лене, Ерофей искал землю, которую можно удержать обработкой. Но климат был иной. Ещё прежде, чем собирать урожай, требовалось узнать, сможет ли в этой земле вызреть хлеб.

