
Полная версия:
Второй брак Наполеона. Упадок союза
Между тем, в Вене, по крайней мере, в известных кругах, считали нужным торопиться. Там хотели поскорее приступить к делу и смотрели на союз с Наполеоном, как на неотложную необходимость. Успехи русских произвели в столице Австрии глубокое впечатление. По общему мнению, водворение русских в княжествах будет упрочено и вскоре завершится теперь уже неизбежным миром. Этот захват русских на нижнем Дунае должен был окончательно закрыть все выходы монархии, уже замкнутой на Западе французскими Германией и Италией. Теперь, вслед за Западом, закрывался и Восток, и как ни была подготовлена Австрия к этому результату войны, она возмутилась, видя близкое его осуществление. Окруженная двумя стремящимся к беспредельному расширению империями, сжатая между ними, как в тисках, она испытывала невыносимо тягостное чувство, – и мысль решиться на что-нибудь необычайное, – дабы высвободиться из этих тисков, сохранить за собой выход на Восток и добиться удаления русских с Дуная, приходила многим на ум.
Но как достигнуть этого? Мнения разделились, и на сцену выступил глубокий и жестокий раскол. Высшее общество, по-прежнему враждебно относившееся к Франции, перестало скрывать свои чувства, и, под влиянием графа Разумовского и его партии, возлагало надежду только на откровенное и сердечное объяснение с Россией. Царь, уверяли они, желает только одного – сговориться с Австрией. Появление Алопеуса в Вене как будто подтверждало их слова. Русский агент, про отъезд которого из Петербурга мы говорили выше и с инструкциями которого уже познакомились, только что появился в австрийской столице. Он остановился в ней, и, по неестественным натяжкам, к которым прибегал, чтобы продлить свое пребывание под предлогами частного и семейного характера, – предлогами, слишком прозрачными, чтобы ввести кого-нибудь в заблуждение, нетрудно было догадаться, что Неаполь никогда не дождется его визита и что ареной его деятельности назначена Вена. Он был принят императором и эрцгерцогами, старался втереться к ним в доверие, но, главным образом, стремился “завербовать приверженцев”[501] в обществе и салонах и, нужно сказать, имел в этом полный успех. В этом направлении почва для него была отлично подготовлена Разумовским, его другом и старым товарищем. Еще до его приезда Разумовский постарался создать ему репутацию искуснейшего, почти гениального политика; говорил о нем, как об одном из самых выдающихся деятелей русской дипломатии и как о человеке, пользующемся доверием императора Александра. Благодаря таким высоким рекомендациям, Алопеус был принят в самых замкнутых кругах общества. Везде его встречали с почетом, носили на руках. Он разыгрывал роль непримиримого врага Франции, и, не стесняясь, говорил о создании новой лиги для освобождения Европы. Рядом с предметом столь высокого значения, прибавил он, стоит ли говорить о второстепенных интересах на Дунае? К тому же, говорил он далее, император Александр, не отказываясь от своих справедливых требований, желает оберегать интересы Австрии; он готов щадить ее самолюбие и при окончательном соглашении не прочь уступить ей хорошую долю. Отчего бы, говорили наперерыв члены английской и русской партии, не воспользоваться столь счастливыми обстоятельствами, отчего не ухватиться за эту нить и не добиться от царя соглашения на Востоке, пожертвовав союзом на Западе”.[502]
Иного, но не менее решительного, мнения, держались лица, которые из принципа или выгоды были на стороне Меттернихов. Они, как и сам министр, верили в пользу кратковременного, но тесного сближения c Францией. В отсутствие своего главы, отец которого был плохим его заместителем, они пошли дальше его намерений. В настоящем кризисе они видели спасение только в Наполеоне. По их словам, следовало, как можно скорее перейти на сторону Наполеона, отдалить его от России и добиться, чтобы он наложил veto на княжества.
Эта партия, не столь многочисленная, как первая, была сформирована из менее высокой общественной среды и со времени брака занимала среди советников императора господствующее положение; она захватила власть, но не имела времени упрочить ее за собой. Несмотря на то, что император Франц вполне искренне оказывал предпочтение Франции, наши противники не пренебрегали никакими усилиями снова овладеть им. Они никогда и нигде не давали ему покоя. Это были самые неугомонные заговорщики против спокойствия монарха, уставшего от политики, любившего тихую спокойную жизнь. Во время недавнего путешествия в Богемию они постоянно приставали к нему с назойливыми советами. То же самое было, когда он поехал на воды в Баден, около Вены, имея в виду поправить здоровье и пожить в уединении, – и там он не избавился от агентов России, слова которых ввергали его в сомнение и нарушали его покой. Сознавая свою слабость, не уверенный в самом себе, он желал формального обязательства с Наполеоном, которое оградило бы его и от собственной слабохарактерности, и от назойливых советников. Он стремился связать себя обязательствами, хотел наложить на себя путы; отречься от свободной воли, которую боялся дурно использовать. Он говорил нашему посланнику: “Интриги прекратятся только с подписью договора о союзе”.[503] Пользуясь настроением монарха, партия Меттерниха настояла на том, чтобы обратились к Наполеону с положительными предложениями и официально просили его вмешательства в дела на Дунае.
В начале июля князь Меттерних завел откровенный разговор с нашим посланником. С горечью указывая ему на успехи России, он закончил указанием на выгоды соглашения между Францией и Австрией с целью положить предел захватам варварского государства, которое производит угнетающее действие на всю Европу и грозит наложить на нее свое ярмо”.[504] В следующие за тем дни Отто только и слышал разглагольствования о русской опасности, “о страсти к завоеваниям, которая угрожает, поглотить все от Лапландии до Эгейского моря”.[505] Ему говорилось, что следует во что бы то ни стало отдалить Наполеона от России, что нужно разрушить последний остаток союза, который, по признанию австрийских министров, ставил “Австрию в крайне затруднительное положение”. Князь Меттерних говорил, что Россия никогда не будет искренним другом Франции; что “каковы бы ни были личные взгляды императора Александра, ее самые влиятельные люди всегда будут на стороне Англии”;[506] что, чтобы сбросить с себя маску, она ждет только окончания войны с турками, т. е. момента, когда эти исконные союзники Франции будут поставлены вне возможности бороться. Действительно, как бы в подтверждение таких намерений России, наши официальные и тайные агенты говорят “о подозрительном поведении” петербургского кабинета, о его двойственной игре, о противоречии между его публичными заявлениями и тайными проделками его агентов. Они доносят “о странном поведении Алопеуса, про которого можно подумать, что он послан королем Георгом, а не императором Александром”;[507] сообщают, что эти интриги волнуют венское общество, подрывают кредит французской партии; что теперешнее министерство воодушевлено самыми лучшими намерениями, но, прибавляют они, будет ли оно в силах выдержать натиск враждебных элементов, если Франция не позволит ему рассчитывать на ее поддержку. Вот случай окончательно овладеть Австрией и закрепить принципы ее политики, какого, может быть, не представится более. Но император Наполеон должен, не теряя времени, воспользоваться этим случаем, иначе ни за что нельзя ручаться. “Все это держится на ниточке, – говорил князь Меттерних, – чтобы порвать ее, немного нужно”.[508] Вместе с этим удвоилась и небескорыстная лесть по адресу Наполеона, и в этом отношении император Франц со свойственным ему простодушием не щадил самого себя. Он приходит в восторг, более того – он умиляется при известии, что Мария-Луиза вскоре подарит ему внука. Говоря о будущем римском короле, он произносит слова, о которых впоследствии ему пришлось более, чем забыть: “Этот ребенок всегда найдет во мне отеческие чувства”.[509]
Когда, таким образом, почва была подготовлена, австрийской миссии было поручено приступить к делу и напрямик возбудить вопрос о княжествах. Не зная, находится ли Меттерних в Париже, так как он то извещал о своем возвращении в Вену, то откладывал отъезд, венский кабинет отправил инструкции князю Шварценбергу. Было бы большим счастьем, – говорилось в отправленных 17 июля инструкциях, – если бы Наполеон согласился присоединиться к Австрии с тем, чтобы помешать русским захватить что-либо по нижнему течению Дуная. Вероятно, совместного представления Франции и Австрии было бы вполне достаточно для достижения этой цели. Австрия охотно поддержит этот шаг военной демонстрацией, но необходимо, чтобы Наполеон начал дело дипломатическим путем и первый возвысил голос; теперь все усилия посольства должны быть направлены к тому, чтобы заставить его взять на себя инициативу по этому делу.[510]
Это было уже нескрываемым натравливанием на Россию. С удивительным бесстыдством, с поразительной дерзостью Австрия открыто выступила в роли, которую до сих пор вела под сурдинку. Она без всякого стеснения просила Наполеона разорвать эрфуртский договор и толкала его на клятвопреступление. Меттерних был еще в Париже, когда прибыли инструкции от 17 июля. Шварценберг познакомил его с ними. Спокойный, уравновешенный Меттерних не одобрял такой поспешности. Он предпочитал, чтобы вместо того, чтобы забегать к императору, Австрия выждала, пока он сам обратится к ней. Тем не менее, он постарался исполнить желание своего двора. Предоставляя Шварценбергу действовать официальным и иерархическим путем, т. е., обратиться к министру, он, со своей стороны, обратился к самому императору и задал ему следующий вопрос: “Думает ли он сохранить полностью заключенные в Эрфурте обязательства, или, быть может, согласится заодно с Австрией сделать в Петербурге шаги, которые могли бы спасти княжества?”.[511]
Ответ Наполеона был вполне определенный. “Я дал известные обязательства, – сказал он, – у меня нет ни причины, ни предлога нарушать их. Эти обязательства чрезвычайно чувствительны для меня; я усматриваю в них истинный вред для Франции, но ведь вы знаете, что меня привело к этому. Отречься при настоящих условиях от этих обязательств значит тотчас же доставить России предлог к войне, что не согласуется с моими видами и, сверх того, навсегда лишит меня права на доверие к моим обязательствам. Какую же гарантию могу я дать вам самим, если нарушу точное обязательство по той лишь причине, что, в силу изменившихся обязательств, я могу менее церемониться с государством, с которым я его заключил?[512]
За этими полными достоинства словами скрывался политический расчет. Наполеон ничего не имел против того, чтобы Александр завладел княжествами, ибо это приобретение всего вернее разъединило бы Австрию и Россию; оно поставило бы между ними вечную преграду, направив их соперничество на Востоке на один пункт – низовье Дуная. Здесь, при своем стремлении на Юг, Россия встречала на своем пути последнее оставшееся открытым для австрийского расширения поприще, и, овладевая им, закрывала его для Австрии. Таким образом, интересы обоих государств должны были непримиримо столкнуться на этом пункте их честолюбивых стремлений. Пока участь княжеств не была решена, пока дело не было кончено, можно было опасаться, что какой-нибудь компромисс примирит притязания соперников. Но лишь только русские наложат руку на предмет спора, донельзя оскорбленная Австрия увидит, что, кроме нас, ей некуда идти; и если когда-нибудь обстоятельства вынудят Наполеона обратиться к ней, он может сделать это с большей уверенностью, что не встретит отказа.
Поэтому он не только отказал австрийцам в своей материальной и нравственной поддержке, но и убеждал их смириться и преклониться пред готовым совершиться фактом. Он высказал, что не запрещает, им оспаривать у России княжества и даже начать с ней из-за них войну, что готов предоставить им полную свободу, что будет соблюдать строгий нейтралитет и останется простым зрителем. Но будет ли им выгодно пускаться в одиночестве на ничего доброго не обещающее предприятие? Он не думает этого, и, конечно, не посоветует им ничего подобного. По его словам, было бы лучше всего, если бы Австрия, отказавшись от войны, дала туркам совет согласиться на уступку княжеств, дабы теперь же покончить с войной, начинавшей принимать тревожные размеры. Но, верный избранной им два месяца тому назад тактике, он не хотел, чтобы Меттерних вышел из его кабинета под гнетом слишком мрачных мыслей, и постарался оставить ему некоторую надежду на будущее. Он сказал, что, хотя он и смотрит на вопрос о княжествах, как на вопрос в настоящее время решенный, хотя лично никогда не заведет о нем разговора, но, что, может быть, в один прекрасный день Россия сама даст предлог поднять его, порвав с нами и перейдя на сторону наших врагов. За свою измену она тотчас же поплатится тем, что приобрела в Эрфурте; и, если Австрия сумеет занять в нашей дружбе место русских, она может наследовать признанные нами за русскими права на княжества. Тогда, – и только тогда, – он не откажется возобновить разговор о предмете, который теперь вне обсуждения. “В случае, – сказал он Меттерниху, если русские дойдут до безумия и поссорятся с нами, что будет им стоить Финляндии, Молдавии и Валахии, приобретенных ими благодаря союзу со мной, вы знаете, что можете рассчитывать на меня. Тогда вы сообщите мне ваши мысли, а я вам свои”. Этими подающими надежду словами он и закончил разговор.[513]
Однако, он полагал, что за причиненную австрийцам неприятность следует доставить им некоторое утешение менее призрачного свойства. Он предлагает им протекторат над Сербией, не ведая, что это же самое предлагается им и императором Александрам. Он приглашает их вмешаться в дела Сербии, распространить на нее свое влияние и, в случае надобности, ввести в Белград некоторое количество войск.[514] Затем был еще один пункт, по которому, при известных условиях, он допускал немедленное соглашение с Австрией. Возможно было, что русские, опьяненные успехами, видя у ног своих бессильную Турцию, захотят перейти назначенный для них предел; что они забудутся до того, что потребуют от турок, кроме княжеств, еще некоторые земли на правом берегу Дуная; что они задумают, дабы уничтожить ту главную преграду, которая останется единственным средством защиты Оттоманской империи, удержать за собой по ту сторону реки, под видом залога, некоторые стратегические пункты и крепости или предмостные укрепления. В 1808 г. петербургский кабинет обещал удовольствоваться княжествами и не касаться других оттоманских владений. Отнесется ли он с уважением, как по букве, так и по духу, к этому обязательству? “Я хотел бы верить этому, – говорил Наполеон Меттерниху, – но аппетит приходит во время еды, теперь я не позволю себе потворствовать замыслам графа Румянцева”.[515] Но, продолжал он, если Россия проявит хотя бы малейшее желание присвоить себе что-либо на запретном берегу, – он знает, что делать. Тогда он решительно выступит против такого намерения и тотчас же объявит о своем переходе на сторону Австрии.
Еще до этого разговора он приказал своему посланнику в Вене затронуть это предложение.[516] В интимных беседах с Меттернихом он был более откровенен и точен. “Если русские, – сказал он, – возымеют намерение выйти из пределов заключенных с нами обязательств и, следовательно, нарушить их, – я буду считать себя свободным, и вы можете рассчитывать на меня во всех отношениях”[517]. Впрочем, он не хотел оставлять русских в неведении и сообщил в Петербург, что он признает и чего не допустит, “Мне будет приятно, писал он, – если Турция заключит мир, уступив левый берег Дуная: это отвечает моим желаниям. Но если Россия удержит что-либо на правом берегу и вмешается в дела Сербии, она тем самым нарушит свои обязательства со мной. Насколько я доволен тем, что Россия кончает войну с Турцией, в той же мере я буду недоволен, если она удержит правый берег; даже одна крепость, удержанная Россией на правом берегу Дуная, покончит с независимостью Порты и совершенно изменит положение вещей”. Таким образом, несмотря на все усилия Австрии сбить его с почвы эрфуртского договора, он по-прежнему упорно держится на ней, но при этом объявляет, что ни на йоту не допустит выйти из пределов договора.
II
Предостережение, данное Петербургу, было излишне, так как Александр хотел получить только Молдавию и Валахию и ничего более. Вовсе не желая давать войне на Востоке непредусмотренного развития, он мечтал только о том, как бы скорее развязаться с нею, дабы иметь возможность свободно располагать своими силами. Запад внушал ему слишком много опасений, чтобы он мог мечтать о сомнительных завоеваниях по ту сторону Дуная. Поэтому сам по себе восточный вопрос нe заключал в себе повода к конфликту; он не должен был ни отягчать польского вопроса, ни делать отношений более натянутыми.
К несчастью, Румянцев своей манерой держаться обострил разлад, хотя по существу вопросов – поводов для разногласия не существовало. Этот желчный, потерявший счет своим разочарованиям старик окончательно перестал сдерживать себя. Он не мог утерпеть, чтобы при всяком удобном случае не высказать гнусных предположений. Когда он делал заявление, что Его Величество русский император, как до своих побед, так и теперь, не имеет в виду подписывать мира, несогласного со статьями эрфуртского договора, он намекнул, что император Наполеон не может похвалиться такой строгой верностью своим обязательствам. Он прибавил, что ему известно, что Франция не чужда тем затруднениям, какие Россия встретила на востоке. Разве Франция не выступала секретным образом в Константинополе и не поощряла Порту к сопротивлению? – сказал он. Такое обвинение было построено на безрассудных подозрениях или на неточных сведениях, ибо Наполеон, не обязывая турок к уступке княжеств, неоднократно советовал им это, и мы видели, что у него были на то свои причины. Во всяком случае поднимать задним числом спор о том были ли искренни и можно ли доставить нам в заслугу наши уступки в то время. когда Россия была на пути к получению от союза самой главной выгоды, было делом, по меньшей мере бесплодным и несвоевременным.
Эта придирка вызвала у Наполеона новую вспышку гнева. Он воскликнул, что приписывать ему жалкие средства и мизерные приемы – значит не уважать его, не иметь понятия ни о его характере, ни о его могуществе; что не в его обыкновении вести двойную игру и отнимать одной рукой то, что он щедро давал другой; уже кто другой, а Румянцев-то, живший в Париже и видевший, как здесь делаются дела, должен бы знать это. “Министр, – продолжал император, – потерял всякое представление о моей стране. Ему доставляет удовольствие всякими способами оскорблять нас. Во всем виноват герцог Виченцы: он не “не осаживает” его.[518] Наполеон находит, что Коленкур не дает надлежащего отпора, что он годен в посланники только при ясном горизонте, а не в бурное время. В результате он начинает думать о его замещении. По его мнению, будь герцог более находчивым, он мог бы ответить, что, если бы император хотел помешать успехам русских, он сделал бы это во главе всех войск; что никто не принуждал его соглашаться на присоединение княжеств; что, если это делается, то, безусловно, по его желанию и благодаря его щедрости, и не от него зависит, что присоединение давным-давно не состоялось. Разве его вина, что Россия, благодаря целому ряду вялых операций, затягивала результат, который при небольшой энергии был бы давно достигнут? Впрочем, говорит далее Наполеон, у нее вошло в привычку обвинять других за последствия своих ошибок, – все это только следствие ее обычной системы: жаловаться, вместо того, чтобы действовать. Наполеон делает вид, что приписывает эту систему “нытья” исключительно Румянцеву; но в глубине души он ничуть не меньше упрекает в этом и Александра; он считает его ответственным не менее Румянцева. Такой взгляд на царя окончательно укрепляется в его уме. Под его приятной внешностью он видит только непостоянство и слабохарактерность, и, не признавая в русском государе ни одного свойственного мужчине качества, – ибо он постоянно жалуется и безумствует, постоянно нуждается в утешении и поддержке, постоянно зовет в затруднениях на помощь, вместо того, чтобы черпать силы в самом себе, в своих мужественных решениях, – он начинает презирать его, как женщину.[519]
В придачу ко всему этому Россия повсюду доставляет ему поводы к неудовольствию и досаде. В июле и августе 1810 г. он замечает в Германии – в стране, про которую он думал, что навсегда подчинил ее себе– враждебные голоса, ничего хорошего не предвещающее шушуканье. И что же это такое? Это среди всеобщей тишины раздаются дерзкие и недовольные голоса русских. В то время, когда сама Россия возбраняет к себе доступ иностранцам, когда она воздвигает пред ними на всей границе своей империи непреодолимые преграды, она широко раскрывает границы своим собственным подданным, дабы они повсюду разносили свои антифранцузские чувства; повсюду вносили свой дух хулы и презрения к Франции. Большая часть русской знати проводит жизнь в путешествиях. Летом эта бродячая стая собирается в курортах Германии и населяет прохладные долины Саксонии и Богемии. Теплиц, Карлсбад, Эгри, Баден делается ее излюбленным местопребыванием. В эти места свиданий стекаются со всего света праздные и недовольные люди. Там ищут развлечения от скуки министры без портфелей, короли без королевств. Этот предмет контрабандного ввоза сталкивается здесь с высшим обществом Европы. В этих космополитических стоянках, где лечатся от праздности злословием и интригами, тон задается русскими, в особенности, русскими дамами. Они слетаются туда роями, как пчелы, и наполняют эти места непрерывным жужжанием, откуда оно разносится далеко во все стороны. Нарядные, с хитрым, лукавым умом, с острым языком, они ведут открытый образ жизни, выставляют напоказ свое богатство, и, благодаря свободе в выборе знакомств и свободе обращения, допускаемыми жизнью на водах, легко собирают около себя многочисленные и разнородные элементы. Каждая тотчас же создает свой кружок, устраивает салон и собирает публику, которая выслушивает их, направленные против нас, полные яда, речи, воспринимает их зловредные и вздорные внушения, пропитывается их ненавистью. Все говорится непринужденным, шаловливым тоном и затем, как эхо, разносится по свету.
У всех этих дам желание показать свою осведомленность, у всех страсть разыгрывать роль государственной женщины. Среди них нет ни одной, у которой не было бы претензии на то, что она посвящена в тайну дворов, которая не принимала бы на себя роль Эгерии при каком-либо высокопоставленном лице, которая не уверяла бы, что обладает верными сведениями из надежного источника. Приняв таинственный, подстрекающий любопытство вид, опустив очи в землю, они роняют с полуоткрытых уст полупризнания, которые распространяются далеко за пределы их салонов и порождают ложные известия и сенсационные слухи. Они без устали говорят о неминуемом разрыве между Францией и Россией; о том, что император Александр сознает теперь свои интересы и знает, где его истинные друзья, что он сближается с Англией, что в его распоряжении Пруссия и Австрия и что Европа должна ожидать, что он снова выступит в роли освободителя; что в недалеком будущем он станет во главе королей и начнет крестовый поход против корсиканского выскочки. Эти слухи то затихают, то вновь нарождаются, носятся в воздухе, как ветер перед бурей, распространяются с одного конца Германии до другого и вызывают в ней глухое волнение.
Разве в этом нет опасности для созданного Наполеоном строя, нет поводов к смутам и, следовательно, к опасениям императора за свою безопасность? Если вопли поляков в Варшаве держат императора Александра в постоянной тревоге, то, с другой стороны, речи русских в Германии раздражают Наполеона, заставляют его хмурить брови. Он отлично помнит, что подобные, на первый взгляд не имеющие серьезного значения, нападения часто предшествовали и были предвестником самых серьезных вооруженных столкновений; что подобная малая война обычно готовила большую. Кроме того, есть место, где уже и теперь происки русских создают нашей политике серьезные затруднения, где русские непосредственно нападают на нашу политику и становятся ей поперек дороги. Таким местом является Вена, где утверждение и преобладание нашего влияния существенно важно.[520]
Бесполезно скрывать, что, кроме императора и кабинета, только что предложившего нам свои услуги, в Вене, по крайней мере, в высших слоях общества к нам относятся или по-прежнему враждебно, или вновь начинают относиться таким образом. Подобная оппозиция знати, да еще в самом аристократическом государстве, подрывает и делает неустойчивым наш политический кредит, и это приобретает тем большую важность, что единственной его опорой является лишь воля нерешительного монарха и непрочное министерство. Это то же самое положение, какое было и в Петербурге после Тильзита, с теми же опасностями и оскорбительными характерными особенностями. Наш посланник, представитель первого властелина в мире, зятя императора, не имеет положения в свете. Он дружески принят в Бурге, министры, ere боятся, льстят ему, не общество, где недавно еще блистали и царили ретивые посланники прежней французской династии, едва терпит его. Сравнивая их блестящее положение со своим собственным, страдая от такой перемены отношений, Отто не смеет открыто донести об этом в Париж; но из частных сведений императору все известно. “Французское посольство по-прежнему держат на приличном расстоянии, – пишет герцогу Кадорскому его родственник, один из секретарей посольства. Несмотря на всевозможную предупредительность и затраты графа Отто, он все еще не может победить сдержанности, укоренившейся в людях, в обществе которых он желал бы вращаться и которые могли бы быть ему до некоторой степени полезны. Ему вряд ли удастся поставить дом французского посланника в Вене на ту высоту, на которой он стоял во времена де-Ноаля и барона де-Бретеля”.[521]