Читать книгу Второй брак Наполеона. Упадок союза (Альберт Вандаль) онлайн бесплатно на Bookz (30-ая страница книги)
bannerbanner
Второй брак Наполеона. Упадок союза
Второй брак Наполеона. Упадок союзаПолная версия
Оценить:
Второй брак Наполеона. Упадок союза

5

Полная версия:

Второй брак Наполеона. Упадок союза

Дав своему талантливому посланнику почти неразрешимую задачу. Наполеон отправляется в свадебное путешествие. Выехав с императрицей 29 апреля из Компьена, он направляется через С.-Кентен, Камбре и Валансьен в бывшую Бельгию. Он едет в сопровождении всего своего дома, имея в своей свите вестфальскую королевскую чету, королеву Неаполитанскую, вице-короля Итальянского, великого герцога Вюрцбургского, князя Шварценберга и графа Меттерниха, т. е. и посланника, и чрезвычайного посла Австрии. В Камбре оба посланника расстаются с ним, что далеко не согласуется с его желанием. Не желая быть внимательным к России в деле удовлетворения ее существенных требований, он хотел быть внимательным к ней в поддержании внешних форм добрых отношений. Поэтому он тотчас же хватается за разлуку с Шварценбергом и Меттернихом, чтобы дать знать в Петербург, что Австрия не пользуется при его дворе никакими особыми прерогативами. По его повелению, оба представителя императора Франца присутствовали только при начале его путешествия. Он не оказал той же милости князю Куракину, то только потому, что состояние здоровья князя лишило его возможности пригласить его, и, не имея возможности взять его с собой, он желал, по крайней мере, предоставить ему случай приятно провести лето в красивой местности. Шампаньи пишет Коленкуру: “Император приказал отдать в распоряжение князя Куракина замок Виллье…. Князь Шварценберг и граф Меттерних должен сопровождать императора только до Камбре. Почести, оказанные Меттерниху, ничем не умаляют того внимания, какое всегда оказывается русскому посланнику, впрочем, его продолжительная болезнь устранила вопрос о соперничестве”.[470]

Покончив с этой предосторожностью, Наполеон продолжает свой путь. Прежде чем посетить Брюссель, он спускается с военной флотилией по Шельде, направляясь прямо к важному стратегическому пункту страны – Антверпену. Он въезжает в него при громе пушек со всех фортов; присутствует при спуске военного корабля “Фридланд”; затем проезжает по Зеландии, обозревает и исследует все излучины берега, дабы заложить новые прибрежные пункты обороны, осматривает пограничные крепости и показывает самого себя голландцам. Всюду он намечает крупные общественные работы и работы по обороне страны; приказывает рыть каналы, воздвигать батареи. Всюду порождает деятельность, подшпоривает власти, делает выговоры духовенству, поражает города великолепием своей свиты и шумным блеском выездов, что, впрочем, вызывало в населении Севера, уставшим от деспотизма и войны, скорее, удивление, чем восторг. Этим поразительным по своей быстроте, разнообразию и богатству впечатлений, путешествием он пользуется, чтобы не отвечать России. Он извиняет себя, говоря: разве может он отдаться заботам о столь сложных переговорах в то время, когда ему нужно быть вечно в движении, когда он должен каждый день переезжать из города в город, принимать почести, искоренять злоупотребления, предписывать реформы, обозревать отдельную часть своей империи и намечать в ней общественные работы и сооружения?

В сущности, он не забывает о России в той мере, как старается показать это. Он не перестает искать способа удовлетворить Александра, по возможности не нанося ущерба своим интересам. Одно время он надеется, что нашел такой способ. Он еще не благодарил царя за поздравления по случаю своего брака. В ответном письме, помеченном замком Лёкен, близ Брюсселя и написанном в очень нежных выражениях” он намекал на польские дела. “Мой Брат, – говорит он, – Коленкур передал мне все, что Вашему Императорскому Величеству угодно было сказать мне любезного по поводу моего брака. В этом я увидел те же чувства, с какими вы всегда изволите ко мне относиться. Прошу вас принять мою глубокую благодарность. Мои чувства к вам неизменны, равно как и принципы, руководящие политикой моей империи. Никогда у Вашего Величества не будет повода жаловаться на Францию. В декларациях, которые я сделал в прошлом декабре, заключается весь секрет моей политики. Сказанное тогда я буду повторять всякий раз, как только представится к тому случай. Прошу Ваше Beличество никогда не сомневаться в моей дружбе и глубоком уважении”. [471]Напоминая таким путем о своих прежних уверениях по вопросу о Польше, предлагая возобновить их, он и теперь подтверждает их. Не было ли подобное письмо само по себе гарантией и не было ли оно равнозначаще договору?

В Петербурге об этом судили иначе. Не получая ответа на новую редакцию договора, Александр стал тревожиться еще более. Письмо, отправленное из Лёкена, было принято любезно. Доставивший его офицер был осыпан милостями; был даже представлен императрице-матери в ее резиденции в Павловском дворце, где появление французского мундира произвело сенсацию. Но Коленкур очень скоро заметил, что царь и его министр приняли императорское письмо за акт простой вежливости и не нашли в нем данных для успокоения. Единственным средством поддержать добрые отношения Россия по-прежнему считала то, что неоднократно предлагалось ею, и не допускала ничего другого. Она стояла за свой договор, требовала его в той редакции, как она его составила, и не переставала с вежливостью царедворца, но вполне ясно, высказывать это. “Это, – писал Коленкур, – все то же упорство по существу дела с тем же стремлением к соглашению по внешности”.[472]

Главным образом, Александру хотелось как можно скорее узнать что-либо определенное. Он желал, чтобы Наполеон был поставлен в необходимость сказать да или нет, и послал Куракину соответствующие инструкции. Подгоняемый и подшпориваемый своим правительством, старый князь должен был поднявшись с одра болезни, ломиться в дверь герцога Кадорского, жившего во время путешествия императора в Париже, и добиваться ответа, которого приказано было не давать ему. Он надоедал своими визитами министру, которому нечего было сказать ему. Он то подвергал его правильной осаде, не жалея ни своего времени, ни своих трудов, то ходил на приступы, после которых возвращался домой совсем измученным, он считал себя героем, а, между тем, был только в тягость. По возвращении из Фландрии, которое имело место 1 июня, Наполеон с неудовольствием увидел грустную и жалкую фигуру этого посланника, с удрученным видом пришедшего вести надоедливый разговор. Он приказал Шампаньи сказать ему, “что все его путешествие до такой степени было посвящено заботам внутренней администрации, что он вынужден был отложить в сторону все, что имело отношение к внешней политике”.[473]

В Париже Наполеон застает и Меттерниха, – изящного, живого, сумевшего с каждым днем делаться все более полезным и почти необходимым. Даже в домашней жизни императорской четы ему стали отводить некоторую роль, прибегая к его услугам и посредничеству в интимных и деликатных случаях. Наполеон по-прежнему относился к Марии-Луизе с беспредельным вниманием, нежно, почти боязливо. Ему хотелось бы давать ей некоторые наставления, выработать в ней черты, которые требуются ее ролью императрицы, направлять ее неопытные шаги, но так, чтобы не было властного тона, чтобы это не носило характера замечаний, дабы не уподобиться ворчливому мужу”.[474]

Он стеснялся сам давать ей указания и воспользовался для передачи ей своих советов ловкостью и искусством Меттерниха. Он думал, что австрийский министр, которого императрица знала много лет и очень ценила, был предназначен самой судьбой для выполнения обязанностей авторитетного и в тo же время скромного советника. Через него-то Наполеон и убеждал Марию-Луизу не доверять просителям и интриганам, быть менее доступной, уклоняться от просьб своих приближенных, когда те захотят предcтавить или рекомендовать ей кого-либо, не доверять протекции своих любимцев, не покровительствовать их родственникам “и всевозможным кузенам”.[475]

Притом он ничего не имел против того, чтобы был очевидец его внимания к императрице и чтобы об этом давался отчет в Вену, более того, он хотел, чтобы черты и особенности его характера, на которые, между прочим, неоднократно указывалось в сообщениях Меттерниха, выставили его в ином свете и опровергли его репутацию ужасного человека. Однажды утром он назначил Меттерниху свидание в гостиной императрицы. Там он оставил их вдвоем и, уходя, запер двери и положил ключ в карман. Спустя около часа он вернулся и, смеясь, спросил: “Хорошо ли побеседовали? Что, очень бранила меня императрица? Что она – смеялась или плакала? Я не спрашиваю у вас ответа: это ваши секреты, не касающиеся третьего лица, хотя бы то был муж”. На другой день, отведя Меттерниха в сторону, он непременно хотел узнать, что говорила ему императрица, и так как Меттерних не сразу ответил, томя его своим молчанием, он сказал: “Вероятно, императрица сказала вам, что она счастлива со мной, что ей не на что жаловаться. Надеюсь, вы скажете это вашему императору, и он поверит вам более, чем другим”.[476]

В этой отчасти навязанной ему роли поверенного обоих супругов Меттерних вел себя тактично, избегая подавать повод к упрекам в нескромном вмешательстве и интригах. “За исключением приемных дней и других более или менее торжественных случаев”[477] он не являлся к императрице без особого приглашения, да и то всегда ждал, чтобы император сам пригласил его. С другими членами императорской семьи он стеснялся гораздо менее. Обласканный сестрами императора, он, чтобы понравится им, пустил в ход все свои обаятельные таланты, которыми щедро наградила его природа. Блестящий собеседник, изящный, “хорошо сложенный, всегда со вкусом одетый”,[478] он умел изобретать игры и приятные развлечения, – на что его русский коллега совершенно не был способен, – и, благодаря этому, занял выдающуюся роль в интимной жизни принцесс. Этот в высшей степени светский человек, привыкший к успехам в свете, которые любил ради них самих и которых страстно добивался, видел в них одно из средств политической деятельности и пользовался своим привилегированным положением при дворе и среди близких к императору лиц, чтобы получить возможность от времени до времени беседовать с ним. Тогда он, как бы помимо воли, направлял разговор на деловую почву. Превосходно обо всем осведомленный, следя за всеми фазами переговоров о Польше, он ловил Наполеона в благоприятную минуту, – в те часы, когда тот особенно был недоволен Румянцевым, и, давая ему случай говорить а русских, старался еще более усилить его раздражение. Неудовольствие императора возрастало уже из-за того только, что он находил с кем поговорить по душам. При случае Меттерних, искусно вставлял свое слово, замечание, но такое, которое еще более разжигало разлад. В конце концов он начал говорить о Востоке, как будто одной Польши не было достаточно, чтобы довести до ссоры. Возвращаясь к этому вечному вопросу, он, чтобы вернее разъединить Францию о Россией, начал мало-помалу коварно выдвигать его вперед, внедряя его, подобно клину, между ними.

Скоро для этого представился вполне подходящий случай. Из только что полученных свежих известий о Дуная стало известно, что военные действия между русскими и турками, прекратившиеся зимой, возобновились с наступлением весны, и война началась в четвертый раз. Россия, недостаточно энергично ведшая и плохо закончившая последнюю кампанию, готовилась начать новую, имея в виду употребить в дело подавляющие силы. Она хотела во что бы то ни стало покончить с Турцией, завершить блестящим ударом тянувшуюся из года в год войну и, предписав Порте мир острием своей шпаги, добиться от нее бесспорного права владения провинциями, которые были предоставлены ей в Эрфурте. Все наводило на мысль, что турки, продержавшиеся в предыдущем году только благодаря благоприятному для них стечению непредвиденных обстоятельств, не устоят пред более мощным, искуснее направленным ударом и подчинятся закону, предписанному победителем. Договор, который будет им продиктован, очевидно, закрепит за Россией присоединение княжеств и, быть может, доставит русским и другие выгоды.

В Вене с грустью предвидели этот исход войны, считали его гибельным для австрийской монархии, но неизбежным. Тем не менее, австрийские министры были убеждены, что дать другое направление событиям зависит только от одного человека, что одно слово, един жест Наполеона вернее оставят русских, чем все вооруженные полчища, которыми располагал великий визирь. Почему бы, думали они, не обратиться к верховному вершителю европейских судеб, почему не попробовать добиться от Наполеона, чтобы он взял назад уступки, сделанные Александру, и, таким образом, теперь же извлечь пользу из создавшегося нового положения? Разве присоединение русскими княжеств не наносит вреда интересам Франции, равно как и интересам Австрии? Ведь в этом случае могли понести серьезный ущерб все государства, для которых поддержание равновесия на Востоке вошло в традицию или сделалось необходимостью. Поэтому, вскоре после путешествия, Меттерних обратил внимание императора на это обстоятельство.

– “Вы сами виноваты”, – ответил Наполеон, – и, приподнимая завесу над переговорами в Эрфурте, он указал, что, хотя Австрия и не присутствовала на знаменитом свидании, она в значительной степени обусловила его результаты; что ее вооружения, ее враждебные выходки, почти нескрываемое намерение объявить нам войну заставили нас по необходимости прибегнуть к содействию России и были причиной наших обязательств. Австрия сама создала свою судьбу. Она своим поведением вызвала “полученное императором Александром обещание, что он, Наполеон, не будет противиться присоединению княжеств к России”.[479] Наполеон долго говорил об этом историческом вопросе, выражая при этом сожаление, “что был насильно выбит из своей колеи, которая несравненно более отвечала интересам Австрии и Порты, чем интересам России”.[480] “Но разве нельзя поправить дела? – заметил Меттерних. Зло еще не свершилось, ибо русские пока еще не добились от Порты акта об уступке. Почему бы Франции и Австрии не сговориться, не вмешаться теперь же в восточные дела, и не направить их к такому решению, которое возможно более приближалось бы к положению дел, существовавшему до войны?”

Хотя и в замаскированных выражениях, это значило просить императора отречься от сделанного Александру подношения.

Здесь Наполеон прикинулся глухим. И было отчего. Австрия, правда, нерешительно, в виде намеков, но просила его не более, не менее, как о том, чтобы он разорвал торжественный акт и оскорбительным образом нарушил клятву. Этот поступок стал бы для русских справедливым и непосредственным поводом к конфликту. Если, в силу своего раздражения против России, он и мог пойти на разрыв с ней, тем не менее, он вовсе не был намерен умышленно стремиться к этому и, главным образом, не желал открыто брать на себя вину. Он дал понять Меттерниху, что у него просят невозможного. Но, предвидя, что ему нужны будут союзники в том, уже не казавшемся ему невероятным, случае, если бы Россия совершенно отстранилась от нас, он не хотел лишать Австрию надежды сойтись с ним, не хотел отваживать ее искать у него поддержки и потому не лишил ее надежды на общую с ним деятельность. Возвращаясь к своим дотильзитским мыслям, он указал, на то, что вопрос о сохранении Турции может послужить в недалеком будущем пунктом для сближения обоих государств: что, может быть, теперешний успех русских заставит другие государства прийти к соглашению для предупреждения более решительных успехов. Рассматривая присоединение княжеств, как факт уже совершившийся, он сказал: “Это-то расширение России и создаст в один прекрасный день основу для союза между Францией и Австрией”[481]. Хотя он все еще откладывал австрийский союз как преждевременный и в данное время ненужный, тем не менее, в виду могущих произойти в будущем случайностей, он держал его в запасе.

Между тем, откровенность Меттерниха настроила его доверчиво. Увлекаясь страстью говорить и высказывая более, чем следует, он не скрывал уже своей все усиливающейся неприязни к России. Правда, он все еще притворяется, что отделяет императора Александра от его кабинета, и, браня Россию, не бранит царя. Когда ему приходится говорить о нем, он говорит без озлобления, но тоном пренебрежительной жалости. “У императора, – сказал он, – добрые намерения, но ведь он ребенок”. Привилегия воспламенять его гнев и служить мишенью его острот всегда остается за канцлером. Наполеон считает его пустым мечтателем, блуждающим “в заоблачных сферах”, неспособным разобраться в положительных возможностях, на которых строится политика. Он жестоко нападает нa Румянцева, перечисляет все, что у него накопилось против него, намекает даже на дело о браке, на теорию, высказанную Румянцевым по поводу брачных союзов. С чувством горечи вспоминает он об этом деле, и тем самым показывает, что рана, нанесенная его самолюбию, все еще кровоточит. В заключение он переходит к польскому договору и отстаивает все свои положения. С трудно объяснимой болтливостью, увлекаясь страстью повторять при всяком удобном случае сильные и картинные выражения, в которые он облекал свои мысли, увлекаясь желанием повторять придуманные им остроты и понравившиеся ему образные выражения, он и в разговоре с Меттернихом употребляет те же выражения, как с Шампаньи и Коленкуром: “Чтобы сказать, что Польша никогда не будет существовать, мне нужно быть Богом! – сказал он ему. Я могу обещать только то, что могу исполнить, Я не сделаю ни одного шага для ее восстановления… но я никогда не соглашусь на обязательство, выполнение которого не зависит от меня”. И, все более горячась и волнуясь, он делает крупную ошибку, давая заметить Меттерниху, заинтересованному в том, чтобы поссорить его с русскими, насколько их требования по польскому вопросу сердят его и выводят из терпения.

Однако нужно же когда-нибудь кончить с этим докучливым делом, которое вот уже скоро три месяца ждет решения. Ввиду того, что Коленкур не нашел ни “уловки”, ни приличной отговорки, а Россия по-прежнему настаивает на ответе на свой контрпроект, Наполеон берется, наконец, за доставление его. Он требует от Шампаньи заготовленную для передачи Куракину, до оставшуюся пока под сукном, ноту, прочитывает ее, обдумывает и переделывает. Все более склоняясь к мысли увернуться от всякого рода договора, он, как лукавый подьячий, думает поднять дело о полномочиях. Куракин не скрывал, что он не уполномочен допустить какое-либо изменение в представленном им тексте. Раз это так, то, по мнению Наполеона, не служит ли такое ограничение его полномочий помехой к успешному продолжению договоров? С какой стати разговаривать с бесправным посланником? Наполеон хочет, чтобы этой нотой Куракин был поставлен в необходимость точно высказать, до чего простирается его компетенция. Впрочем, он не решается еще бесповоротно сослаться на неприемлемость русского проекта, он только ведет к этому. Он согласен, чтобы в ноте были изложены вся суть и все подробности вопроса и чтобы в ней достаточно сильно были подчеркнуты его возражения. Это само собой вынуждало Россию к ответу, и, следовательно, не исключалась возможность прийти к соглашению.[482] Он только что собирался формулировать окончательную редакцию, как из России прибыли новые курьеры.

Глубоко огорченный, оскорбленный его молчанием, Александр перестал уже ждать ответа на контрпроект и окончательно счел это молчание за недостаток внимания со стороны Наполеона. Слишком проницательный, чтобы не разобраться в довольно грубых хитростях, слишком гордый, чтобы жаловаться, он перестал настаивать и молчать; но его манера держать себя была полна значения.

По внешности, в его отношениях с нашим посланником не произошло никакой перемены. Он так же был доступен, так же приветлив, обращение его носило тот же характер сердечности и дружбы, как и прежде. Герцог Виченцы сохранял при дворе все свои преимущества, сопровождал императора на всех смотрах и маневрах, а в установленные дни обедал во дворце.

Когда посланник давал бал – Их Императорские Величества вменяли себе в обязанность показываться на балу и “оживляли его своим присутствием”[483]. Его разговоры с Александром были так же часты, продолжительны и дружественны, как и прежде; разница была только в том, что они вращались теперь исключительно около вопросов, чуждых политике. На воскресном параде Александр говорил только о военных вопросах. С некоторым самодовольством указывал он ему на успехи своей армии с тех пор, как ввел в нее нашу систему обучения. Он обратил его внимание на своих солдат, избавившихся от “немецкой одеревенелости”; говорил, что сделал гибкими этих автоматов и дал им ловкую и вольную походку наших французов. Он был доволен, что покончил с “бесполезной стеснительностью старых прусских правил”, что во всем последовал нашему примеру, и с любезностью, далеко не искренней, прибавил, “что соединенные французские и русские войска могли бы сразу же маневрировать вместе – и ни в строю, ни в выполнении маневров не было бы заметно ни малейшей разницы”.[484] В своем кабинете он охотно рассказывал герцогу о событиях при дворе и в свете, об интригах и скандалах. Коснулся даже своих интимных огорчений: говорил о горе, которое причинил ему окончательный разрыв с Нарышкиной. Он тщательно отмечал разницу между Коленкуром, своим личным другом, пользующимся его полным доверием, и Коленкуром, общественным деятелем, послом иностранной державы, и с каждым днем это различие становилось все ощутимее. Когда же Коленкур пытался прервать ледяное замалчивание царем политических вопросов и заговаривал об обстоятельствах, которые могли бы извинить наши проволочки, – одна улыбка, один жест давали понять, что его собеседника не проведешь подобными доводами. Александр тотчас же обрывал разговор на эту тему. Письма посланника, в которых он отдавал отчет о свои аудиенциях, бывшие прежде такими содержательными и объемистыми, неизменно состояли из нескольких фраз в таком роде: – 25 апреля. “Его Величественно удостоил меня продолжительной беседы, но не о делах политики. Он говорил со мной только о событиях в большом свете”. – 13 июля. “12-го я опять имел честь видеть Его Величестве на больших маневрах гарнизона. Он соблаговолил встретить меня с обычной благосклонностью и добротой, но не говорил со мной о делах”.[485]

Иным было доведение Румянцева. Румянцев говорил много, жаловался гораздо больше своего государя, быть может, потому, что был более искренен, менее разочарован, не свыкся еще с мыслью о разрыве с Францией и все еще старался отделить истинные намерения нашего правительства от неясностей и противоречий нашей политики. Чтобы вырвать у Наполеона ответ, он прибег к уже применявшейся им плохо придуманной системе. Без сомнения, уместнее всего было бороться с непростительным молчанием императора твердой, полной достоинства настойчивостью по существу самого спора, т. е., договора. Румянцев предпочел действовать окольным путем – путем упреков и обвинений.

С некоторого времени он был встревожен и возмущался слухами и случайными разговорами, доходившими до него из Варшавы. Жители Варшавы с их обычным бахвальством и показным бравированием продолжали носиться со своими патриотическими надеждами и во всеуслышание предсказывали крупные события. Польша – по наблюдениям наших агентов – по преимуществу страна ложных известий. В легкомысленных умах ее обитателей воспринимается всякий звук, усиливается там, как в резонаторе, и затем, как эхо, разносится по всем направлениям. Ничтожнейшие события порождают вздорные мысли, которые прорываются наружу потоком дерзких речей. Варшава, снова ставшая столицей, была одним из тех городов в Европе, где более всего разглагольствовали. Светская жизнь приняла там свой старинный блеск; открылись многочисленные, кипящие деятельностью салоны; обольстительные женщины своими речами разжигали умы, и в этой блестящей и шумной среде, среди удовольствий и интриг, периодически рождались известия о войне, о предстоящих переменах, о близком и полном восстановлении Польши. Местные и иностранные газеты подхватывали эти слухи, выпускали сенсационные статьи, которые принимались к сведению теми, кому надлежало считаться с этим. Наполеон был чужд этим нелепым разговорам и статьям. Он даже порицал их, когда они доходили до его сведения. Не желая силой зажимать рот полякам, так как его двусмысленное положение по отношению к России все более вынуждало его поддерживать с ними добрые отношения, он, тем не менее, убеждал их быть спокойными и иногда жестоко распекал. Несмотря на это, Румянцев, вооружаясь всем, что говорилось и писалось в Польше или по поводу Польши, без согласия и часто без ведома императора Наполеона, хотел взвалить всю ответственность на него. Он вменяет ему в вину и слова, которые говорятся варшавскими дамами, и известия, которые попадаются в немецких газетах, и во всем этом отыскивает материал для бесконечных язвительных замечаний. Имея в своем распоряжении действительные поводы к жалобам, он ссылается на дурно обоснованные или вздорные, он выставляет обвинения, на которые очень нетрудна ответить, и которые, не принося никакой пользы делу, могут только портить отношения. Чтобы заставить Наполеона заговорить и объясниться, он постоянно наносит уколы его самолюбию, отпускает на его счет мелочные, но колкие и несносные остроты и изо всех сил старается раздразнить его едкими замечаниями и обидными намеками.

bannerbanner