
Полная версия:
Возвышение Бонапарта
“Бертье, вы едете со мной; вы тоже, толстый папаша (хлопнув по животу толстого генерала Гарданна). Но что с вами, Бертье? Вы нездоровы?” – Бертье: “У меня гвоздь в сапоге; я наколол себе ногу; пришлось положить припарку”. – Бонапарт: – “Так оставайтесь”. – Бертье: “Ну уж нет! Если бы даже мне пришлось едва тащиться и терпеть адские муки, я вас не покину”.
Перед отъездом “генералу” пришли сказать, что Жозефина желает еще раз видеть его и говорить с ним. Это, по-видимому, было ему приятно. “В добрый час! Я приду, но сегодня бабам нечего путаться – не женское дело”. Когда он вернулся, Ле Кутэ предложил ему ночевать у него в Отейле, поблизости к Сен-Клу; генерал не отклонил приглашения, но сказал: “Только чтобы не было баб; дело слишком серьезное. Едем!”
Он поехал в карете со своими адъютантами, в сопровождении кавалерийского отряда. Парижское население приветствовало его. Проезжая через Отейль, он проехал мимо дома, где бились для него благородные и нежные сердца, где г-жи Гельвециус и Кондорсе, в кругу друзей, просидели безвыходно весь день, в ожидании вестей. Десятилетний мальчик Амбруаз Фирмен Дидо влез на скамью у входа, чтобы лучше рассмотреть его, и впоследствии вспоминал, что ему довелось в этот тревожный день увидеть генерала Бонапарта.
За ним следовал его штаб, гражданский и военный. Адъютант Лавалетт и Бурьенн ехали в экипаже. На площади Согласия, проезжая мимо места казней, Бурьенн сказал своему спутнику: “Мы будем ночевать сегодня в Люксембурге, или сложим головы здесь”. Сийэс не мирился с такой альтернативой и приберег себе третий исход: в Сен-Клу, в укромном месте, у него припасены были лошади и экипаж, на случай бегства; этому экипажу суждено было стать одним из знаменитых аксессуаров драмы. Из наиболее скомпрометированных депутатов некоторые сознательно жертвовали жизнью. Вильетар взял с собой самое дорогое, что у него было: двоих детей, сына и племянника, вверенного его попечению; он спрятал их в дальнем уголке парка, в кустах, и велел ждать до вечера. “Если не вернусь, бегите, спасайтесь; это будет значить, что меня нет в живых”.
По дороге из Парижа в Сен-Клу, в то время проходившей через Булонский лес, ехало и шло множество всякого люда. Всевозможные экипажи, почтовые рыдваны, огромные неуклюжие ящики на колесах, и более легкие экипажи, с почтальонами и жокеями, собственные и извозчичьи кабриолеты – весь военный и политический мир дефилировал на этой дороге. Мелькали фигуры законодателей и чиновников, офицеров в полной парадной форме; возле них статисты, фигуранты и просто любопытные; все разновидности актеров и зрителей: убежденные, пылкие, робкие, скептики, разочарованные; те, кому предстояло дать сражение, те, кто будет кружить около в надежде что-нибудь заполучить, и те, кто просто хотел посмотреть.
Влиятельные люди везли с собой своих друзей и приверженцев. Сийэс и неразлучный с ним Рожэ Дюко ехали в одном экипаже с Лагардом, секретарем директории. Люсьен вез с собой своего верного Сапэ (Sapey), Талейран – своего бывшего “викария” Деренода и обоих Редереров, отца и сына. Жозеф Бонапарт счел долгом сопровождать своего брата. Бенжамен Констан и другие политики, оставшиеся в стороне, примкнули к главному ядру партии; поэт Арно фигурировал в качестве волонтера и вольтижера, перебегая от одного к другому, производя разведки, передавая новости или приказы. Были здесь и многие парижане, явившиеся в качестве любителей, завсегдатаев всех интересных зрелищ, привлеченные неожиданностями обещанного на сегодня представления и новизной революции в деревне. Событиям придавала особенный интерес крупная и загадочная фигура Бонапарта: что такое в сущности этот молодой человек с властным взглядом и тоном? Великий честолюбец или патриот высшего разряда? Чего он хочет; узурпировать тиранию, или насаждать свободу? Вот о чем судили и рядили, пререкались, пророчествовали, философствовали, приводя примеры из истории и цитаты из классиков. Шевалье де Сатюр. старый барин и начитанный человек, говорил в это утро: “Сегодня вечером он будет ниже Кромвеля или выше Эпаминонда”. Женское любопытство не отрекалось от своих прав, и г-жа де Сталь, не выходя из дому, устроилась так, чтобы каждый час иметь сведения о перипетиях дня. Организовались новые способы доставки писем, нарочные, гонцы; большая часть газет прислали сотрудников, собиравших или выдумывавших новости, редактировавших парламентские отчеты. Художник Сабле, друг Леклера, ехал наблюдать живописные сцены, чтобы занести их в свой альбом.
В Сен-Клу весь этот люд метался, суетился, копошился; каждый в ожидании открытия занавеса, прежде чем занять свое место на спектакле, спешил подкрепиться, запастись силами. Повсюду завтракали. Гостиницы, кабачки, которых масса в дачных местах, брались с бою. Для рестораторов среди мертвого сезона наступил нежданный праздник. В сатирической пьесе, написанной на тему брюмерских событий, “Сен-Клусский флюгер” (La Gurouette de Saint-Cloud), выведен главным лицом именно такой трактирщик, меняющий убеждения соответственно тому, откуда подул ветер. Завтракали и в комнате дворцового швейцара.[648] В деревушке, еще сохранившей свой сельский вид, на поднимавшихся в гору узеньких улицах, среди увядшей зелени, было необычайно людно и шумно; распряженные экипажи, говор почтальонов и кучеров, импровизированные трапезы – общая картина колоссального загородного пикника; только войска неподалеку наводили на более серьезные мысли.
Друзья старались держаться вместе, отдельными группами. Колло заблаговременно нанял в Сен-Клу на этот день целый дом, по приказанию Бонапарта. Этим воспользовался Талейран, не игравший в этот день никакой официальной роли; он на целый день водворился в нанятом домике, откуда, устроив себе там обсерваторию, он мог посылать советы и следить за событиями. Вокруг него собралось целое общество: Редерер с сыном, Деренод, Колло, Дюкенуа, адвокат Моро де Сен-Мери и знаменитый Монрон, жантильом в индустрии и великий делец, признанный любовник странной креолки, г-жи Амелэн (Hamelin), остроумный и забавный рассказчик, поражавший своей развязностью. “Я его люблю, – говорил про него Талейран, – за то, что он не бесконечно щепетилен”. – “А я, возразил Монрон, – люблю Талейрана за то, что в нем совсем нет щепетильности”. Монрон принес с собой большой запас веселья и хорошего настроения. Колло, как человек солидный, на всякий случай положил в карман пятьсот луидоров, которые могли пригодиться. Любопытно было послушать, что говорилось в этой компании. Моро де Сен-Мери “взвешивал события со всей добросовестностью нотариуса из комической оперы”. Деренод афишировал свои принципы и умилялся над судьбой оскорбленной конституции. Вначале над ним подтрунивали; потом его сетования надоели; его заставили замолчать.
Дворец невдалеке быстро наполнялся. Революция обобрала его, но не опустошила: позолота, картины остались нетронутыми; там и сям, среди массивных орнаментов, блистало солнце Людовика XIV с своим надменным девизом. Во времена директории в этом дворце давались общественные балы; тогда иллюминовали сады и танцевали в оранжерее. Но тяжелые времена и непостоянство моды все унесли с собою. Теперь в пустой дворец, холодный, как все нежилые помещения, съезжались все государственные власти, чтобы разбить там свой походный лагерь. Депутатов все прибывало, а деваться им было некуда. Масса обойщиков и декораторов работали, не покладая рук, над убранством залы заседаний, инспекторской залы и другой – для генерального штаба. Во двореце на постах были расставлены гренадеры законодательного корпуса; они же несли службу ординарцев, но большинство их были выстроены двумя шпалерами на парадном дворе, а позади их несколько взводов армейских гренадеров. По дворцу сновали офицеры, но среди мундиров виднелись всякого рода костюмы, так как нужно было до конца соблюсти формы и, уважая публичность заседаний, допустить известное количество зрителей. Уверяют, будто вожаки набрали подложных людей из народа, чтобы иметь свою публику; с другой стороны, несомненно, что у якобинцев были среди публики свои люди. Местные обыватели и приезжие из окрестностей и из Парижа толпились у решетки, охраняемой часовыми, в надежде что-нибудь увидеть, создавая вокруг дворца атмосферу напряженного любопытства, говора и шума толпы.
Ниже, на переднем дворе, на идущей в гору подъездной аллее и в окрестностях замка собирались войска всех родов оружия. Там разбивали палатки, составляли козлы из ружей, располагались бивуаком отдыхающие солдаты, не препятствовали разглядывать тебя любопытным и охотно вступали в разговоры с буржуа. Они, по-видимому, были очень вооружены против режима, столько месяцев заставлявшего их терпеть лишения. Иные, ворча, предъявляли доказательства своей бедности – лопнувшие сапоги, заплаты на мундирах, прибавляя: а вдобавок еще и жалованье задерживают, хлеба мало дают, табаку ни понюшки. Целая рота курила одну и ту же единственную трубку, переходившую из уст в уста; она так и называлась – ротная трубка. Эти обнищавшие солдаты винили во всех своих невзгодах адвокатов и парламентских говорунов, по-военному срывая свой гнев на собраниях: “Пора вышвырнуть за борт (f…dehors) этих ораторов; они себе болтают языком, а мы, по их милости” полгода сидим без жалованья и без сапог; не нужно нам столько правителей”. – “Ах! будь здесь хозяином Бонапарт!”… Эти слова повторялись чаще всего. Зато один гвардейский офицер говорил депутату: “Будьте спокойны и положитесь на нас”.
В общем, войск было не так много: не считай гвардейского батальона, восемь-десять рот пехоты, по большей части 79-го полка; один эскадрон корсиканского полка Себастиани; один эскадрон 8-го драгунского полка; один эскадрон конных стрелков, один-два взвода артиллерии, – словом, как бы образчики всех войск, входящих в состав Парижской дивизии. Попозже подъехали человек 80 – 100 конных гренадеров директории, вытянулись в ряд высокие мохнатые шапки. Драгуны, с несколькими ротами пехоты, разместились на переднем дворе, вблизи замка; остальные войска стали эшелонами в направлении моста и реки для охраны апрошей.
Вот за мостом показалась карета, окруженная драгунами и конными гренадерами; она сворачивает влево, подымается по подъездной аллее, вот въехала во двор, остановилась; из нее выходит несколько офицеров – Бонапарт и его адъютанты: он, живой, ловкий, с несколько лихорадочной быстротой движений; его спутники с наружностью, не внушающей особенного почтения, – толстяк Гарденн, прихрамывающий Бертье. Их встречают криками: “Да здравствует Бонапарт!”, к которым примешиваются крики: “Да здравствует конституция!” Кричат депутаты и кое-кто из публики. На пути Бонапарта все войска салютуют ему; молодые солдаты с любопытством вглядываются в него и в памяти их запечатлеваются некоторые подробности: “Он был в небольшой шляпе и при небольшой шпаге”.
Войдя во дворец, он обходит посты, опрашивает генералов, осведомляется, все ли готово для открытия заседания, назначенного на полдень. Оказывается, ничего не готово; перевозка обстановки парламентской залы, приспособление помещений заняли более времени, чем предполагалось, и это вызывает досадную проволочку.
Чтобы понять, какие приспособления нужно было сделать, чтобы разместить собрание, надо представить себе местность, общий вид и расположение зданий: эспланада, большая в длину, чем в ширину, выходящая из чудного парка, сжатая между надвигающимися одна на другую террасами и крутыми уступами; на этой площадке замок и сад; главный корпус здания и два выдавшиеся вперед флигеля окаймляют собою внутренний парадный двор, переходящий в террасу, откуда открывается вид на леса и Сену, и Париж вдали – огромный безучастный Париж, о котором здесь идет спор; спереди внутреннего двора, немного вправо, другой двор, въездной, с воротами наружу; позади замка сад, закрытый постройками, – сад à la française, с глубокими перспективами зелени, окаймленный с одной стороны длинной стеной, с другой – аллеей высоких деревьев, уцелевших и поныне. Замок средних размеров, двор довольно сжатый и сад невелик; на этом-то небольшом пространстве и разыгралась вся битва, стиснутая и как бы сдавленная высокими каменными стенами, высокими деревьями и грабинником.
Лучшая зала во дворце, занимавшая в длину весь первый этаж правого флигеля, была отдана старейшинам; это была галерея Аполлона, вся расписанная и декорированная Миньяром. Ход в нее вел через салон Марса. Этот величественный вестибюль, внушительная перспектива галереи, блеск золота и пышность аллегорий, развертывающихся на стенах, роскошно задрапированные президентская эстрада и трибуна, правильные ряды стульев, наскоро навешанные ковровые портьеры, – все это придавало заседанию парадный, торжественный вид. У главного входа, внутри самой залы, в виде исключительной меры, поставили вооруженных гренадеров.
Для пятисот не нашлось иного помещения, кроме оранжереи, перпендикулярной пристройке к фасаду дворца, выходящей окнами в сад. Невидимый со двора обширный параллелограмм выдвигался из ряда построек, расположенных сзади правого крыла. Таким образом, оранжерея, отведенная для пятисот, являлась как бы продолжением галереи старейшин позади, в глубине; с одной стороны она примыкала к саду и тянулась параллельно высокой аллее, отделенная от нее расширявшимися посередине цветниками; другой стороной выходила на узкую дорогу, уцелевшую и поныне, сжатую между крутыми откосами.
Зала производила непривлекательное впечатление серой наготы, несмотря на правильные ряды колонн, поддерживавших громоздкую декорацию в величавом стиле Людовика XIV. Двенадцать окон, высоких и широких, выходили в сад, открываясь во всю длину, невысоко над землей; центральная дверь, также выходившая в сад, по-видимому была забита. Из дальнего конца залы виден был парк и различные угодья. В ближайшем ко двору конце была пробита дверь, служившая входной. Здание оранжереи и дворец не плотно примыкали друг к другу, но соединялись крытым ходом (tam bour), который теперь наскоро задрапировали коврами. Там был поставлен почетный караул. Депутаты, входившие со двора, могли проникнуть в свою залу, не выходя на воздух, в обход через коридоры, гардеробные и лестницы, так как нижний этаж, rez de chaussée дворца, вследствие наклона почвы, был ниже сада и оранжереи.
Отступая приблизительно на треть залы от двери, у четвертого окна возвышалась президентская эстрада; справа и слева два стола пониже, для секретарей; внизу трибуна с двойной лестницей. В остальной части залы тянулись рядами стулья, скамьи, разрозненные стильные кресла, причем ряды сидений были расположены так, чтобы между дверью и трибуной оставался свободный проход. С обоих концов было оставлено по узкому пространству, отгороженному от депутатов балюстрадой, задрапированной материей, где могло поместиться около двухсот человек зрителей. Чтобы немного сгладить леденящее впечатление наготы, там и сям навешивали ковры, драпировки. Все это наскоро, наспех; говор и болтовня рабочих смешивались со стуком молотков.
Бонапарт со своими офицерами прошел по всей зале, самолично осмотрел все работы. В одном углу топились печи; возле них грелось несколько депутатов; один из них, увидя генерала, пробормотал сквозь зубы: “Ах, разбойник! Ах, злодей!”
В аллеях сада, во дворах бродили вперемежку члены обоих советов, не зная, что с собой делать и куда деваться. Порой они соединялись в группы, завязывалась жаркая беседа, и тут-то обнаруживались все неудобства и опасность проволочки. Возмущение, сомнения, тревога – все успело разрастись и созреть. Члены совета пятисот приходили в соприкосновение со старейшинами; кто посмелее, негодующе кричал: “А! он хочет быть Цезарем, Кромвелем! Это надо вывести на свежую воду”. Войска, окруженный стражей дворец, обилие мундиров давали превосходные темы для декламации. Иные старались выпытать у старейшин подлинные мотивы перевода собраний; многие из старейшин, шедшие вслед за другими, не видя цели движения, не знали, что ответить, и с тревогой сами спрашивали себя, куда их ведут. Тех, кого считали осведомленными, засыпали вопросами. Посвященные начинали понемножку, осторожно, раскрывать карты, зондируя почву, но их намеки не вполне достигали желаемой цели. У большинства старейшин как бы пошатнулась решимость; их сочувствие стало каким-то смутным и вялым. Многие, еще накануне встревоженные диктаторскими приемами Бонапарта, уже боялись сами попасть в расставленную ими ловушку, уже хотели бы выпутаться и найти какой-нибудь способ вернуться к конституционному порядку, придать легальный характер предстоящей реформе. Другие, более отважные, присоединялись к оппозиции; простые конституционалисты искали прибежища в якобинцах. В этом конгрессе под открытым небом из депутатов обеих палат местами уже поднимался сердитый ветер оппозиции, крепчал и грозил разрастись в целую бурю.
II
Бьет полдень, половина первого, час; помещение для пятисот, наконец, готово. Холодный сарай поглотил законодателей, облаченных в красные тоги; Люсьен поднимается на президентское место и объявляет заседание открытым.
На трибуне появляется один из надежных депутатов, Эмиль Годен. Он требует назначения особой комиссии для проверки общественной опасности и изыскания мер к ее устранению, с тем, чтобы до представления комиссией отчета вопрос этот не подлежал обсуждению. Это парламентская уловка. На комиссию легче воздействовать, чем на целое собрание, легче склонить ее к назначению консульства; притом же, стушевавшись, пятьсот дадут возможность старейшинам продолжать начатое накануне и руководить событиями дня.
Но якобинцы понимают, куда клонит Годен, и моментально разражается буря. Раздаются яростные крики: “Не надо диктатуры! Долой диктаторов! Мы здесь свободны, нас не пугают штыки!” Оратора прерывают бранью, оскорблениями; голоса его не слышно; он принужден сойти с трибуны. Друзья Сийэса и Бонапарта с первой же минуты парализованы; они умеренные и потому сразу оказываются слабее; масса идет за теми, у кого зычный голос, крепкие легкие, здоровая глотка; якобинский кулак и энергия покоряют нерешительных, и якобинцы становятся хозяевами положения. Президенту Люсьену шикают, свищут, угрожают; несмотря на его испытанное мужество и редкое присутствие духа, ему трудно бороться с потоком. Депутаты толпой осаждают эстраду с ревом: Конституция или смерть! Те самые якобинцы, которые уже несколько месяцев замышляют пустить в трубу конституцию, заменив ее демагогической диктатурой, теперь цепляются за нее как за ковчег завета. Они и слышать не хотят ни о каких изменениях: не нужно им республики на американский лад, не нужно конституции английского образца. “Не для того потратили все свое достояние, чтобы повиноваться таким правительствам. Десять лет уже льется французская кровь за свободу, но не для того, чтобы иметь конституцию, как в Соединенных Штатах, или правительство вроде английского!” Гражданин Дельбрель требует, чтобы все депутаты еще раз по очереди присягнули конституции; это предложение вызывает гром аплодисментов.
На трибуну всходит другой якобинец, лучший политик, чем его коллеги, признанный тактик партии, Гранмэзон. Он поддерживает предложение, но желал бы еще другого: он хочет, чтобы собрание немедленно послало запрос старейшинам относительно фактов, мотивировавших перемену резиденции; пусть они объяснят свой декрет, представят доказательства существования мнимого анархистского заговора; а так как доказательств они представить не могут, это будет способ разоблачить настоящий заговор, козни старейшин и Бонапарта и уличить зачинщиков; таким манером пятьсот сразу выступят мстителями за оскорбленные истину и законность. Но собрания времен революции питали пристрастие к эффектным сценам и патетическим позам, а присяга – это такая эффектная вещь. Предложение было пущено на голоса, и совет решил, что присяга должна быть принесена немедленно; при проверке голосов ни один депутат не осмелился встать. Люсьен не возражал; он ничего не имел против того, чтобы пятьсот, вместо попытки разбить контратакой построенную против них махинацию, остались неподвижными, застыв в театральных позах.
Согласно обычаю, депутаты, вызывавшиеся поименно, должны были по очереди всходить на трибуну и трагически, с протянутой рукой, произносить формулу присяги. Эта процедура, вообще медлительная, должна была занять еще больше времени, ввиду возбужденного состояния депутатов. Вся зала была на ногах и в движении; депутаты уходили, возвращались, сбивались в группы; поглощенные бурными спорами, многие не сразу откликались на призыв; приходилось посылать за ними, ждать их; но все же они подходили и, повинуясь данному импульсу, выполняли обряд, – и умеренные, и крайние, и конституционалисты, и антиконституционалисты. Президент первый подал пример. Когда он произнес присягу, кто-то крикнул: “Секретарь, занесите в протокол!” Один только депутат отказался присягнуть и публично сложил с себя свои полномочия; его фамилия была Бергоэн. Депутаты собрались почти в полном составе; не явились только Журдан и Ожеро со своими сеидами; на трибуне торжественно, без конца, дефилировали члены собрания, не опуская ни единой формальности.
При перекличках было принято за правило, чтобы, когда очередь дойдет до Робержо, одного из злополучных рештадтских полномочных министров, президент отвечал замогильным голосом: “Умерщвлен Австрийским домом”. Люсьен не преминул ответить. Было в обычае также, чтобы на места, которые прежде занимали жертвы, клали их тоги, токи и рафы, окутанные крепом; но мы не знаем, был ли этот курьезный церемониал соблюден в Сен-Клу. Публика на трибунах высчитала, что за первые пять минут присягу принесло только трое – значит, за день не кончить. Но или расчет был неверен, или потом дело пошло быстрее, ибо вся процедура окончилась незадолго до четырех часов. Старейшины могли бы успеть за это время учредить консульство, заставить войска признать его, и тогда пятьсот, не успев докончить своего заблаговременного протеста, очутились бы лицом к лицу с совершившимся фактом.
Старейшины вступали в свою залу величаво, с достоинством, с соблюдением обычного церемониала. Впереди шли музыканты, исполнявшие гимн: “Allons, enfants de la patrie!” Едва они уселись по местам, как произошел инцидент. Некоторые из членов, не вызванных на совет накануне, заявили протест. От имени ответственных за это инспекторов. Фарг возразил, что все приглашения были разосланы своевременно, с рассыльными, аккуратность которых выше всяких подозрений. Лживость такого утверждения слишком очевидна, и партия переворота выходит не без урона из этой первой стычки. Большинство, хотя и склонное мирволить этой партии, не смеет остановить пререканий и само напрасно теряет время.
Расхрабрившееся несогласное меньшинство наступает решительнее, храня однако важность и сдержанность, приличествующие дебатам верховного собрания. Савари, Гюйомар Коломбель просят инспекторов подробнее изложить причины, побудившие их предложить перевод собраний в Сен-Клу; в чем, собственно, заключается страшная опасность, угрожающая республике и свободе? Вместо фраз желательны были бы факты. Эти факты инспекторам изложить довольно трудно: у них нет в запасе ни одного доказательства, хотя бы для видимости; они дают, уклончивые ответы, стараются отделаться неясными, запутанными фразами.
Чтобы прервать этот опасный спор, дружественный оратор, Корнюде, находит одно только средство; поставить на вид, что прения совета старейшин имеют силу лишь с того момента, когда пятьсот официально известят его, что сами они собрались в Сен-Клу в законном большинстве, и, следовательно, декрет о переводе выполнен в точности. А между тем пятьсот, поглощенные своей присягой, официально еще не подавали признака жизни. Корнюде требует также, чтобы старейшины сами официально заявили о себе пятистам и даже директории, этой не существующей более власти; причины такого формализма сейчас выяснятся. Старейшины постановляют послать обоим письменные извещения и в ожидании ответов в четверть четвертого объявляют перерыв заседания.
В половине четвертого президент Лемерсье возобновляет заседание, чтобы прочесть письмо Лагарда, секретаря директории. Лагард отвечает, что извещение не могло быть доставлено по назначению, так как директория более не существует: четверо из ее членов вышли в отставку, а пятый находится под домашним арестом. Число вышедших в отставку преувеличено, так как Гойе и Мулен наотрез отказались это сделать. Это лживое сообщение, вызванное Корнюде, по предварительному уговору с Бонапартом, очевидно, должно было служить стимулом для старейшин; официально удостоверение о смерти директории приглашало создать новое правительство.
Для этого старейшинам надо было открыто поставить себя вне конституции и прибегнуть к явному превышению власти, так как законная роль их ограничивалась обсуждением резолюций другого собрания, которые они могли утверждать или отвергать. Сами по себе они имели право сделать только одно – перевести в другое место законодательный корпус – что и сделали. Это исключительное право инициативы, предоставленное им, было уже исчерпано. Что же дальше? Смело перейти границы своих полномочий? Прежде, чем сделать этот шаг, они словно захотели дать себе передышку и опять объявили перерыв.