Читать книгу За рубежом и на Москве (Владимир Ларионович Якимов) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
За рубежом и на Москве
За рубежом и на МосквеПолная версия
Оценить:
За рубежом и на Москве

5

Полная версия:

За рубежом и на Москве

Яглин подошел к кучке и увидел в средине ее Прокофьича, старавшегося изобразить под собственную песню что-то вроде пляски, но ничего не выходило.

Роман Андреевич растолкал толпу и взял подьячего под руку.

– Будет, Прокофьич, людей-то смешить, – сказал он. – Ты ведь, поди, и так по всему городу славу на наше посольство наложил. Узнает посланник, так не миновать – смотри – тебе батогов.

– Батоги? – пробормотал Прокофьич. – А что они мне? Боюсь я их?.. Не видал я разве их, батогов-то твоих? Видал, знаю. На Москве, в Посольском приказе, не раз едал их. Важное дело – батоги!..

Прокофьич всю дорогу так бормотал, пока они не дошли до гостиницы.

Подьячему в этот день не повезло – и он получил то, что пророчил ему Яглин.

Потемкин в это время сидел у окна и смотрел на улицу. Увидав пьяного подьячего, поддерживаемого с обеих сторон Яглиным и Баптистом, он высунулся за окно и крикнул:

– Что это такое? Опять пьян? Да что он, нарочно, что ли, хочет наложить поруху на посольскую честь? Вот я его выучу! – И, крикнув из соседней комнаты челядинцев, приказал расправиться с толстяком батогами.

Челядинцы схватили выпившего подьячего и поволокли его на задний двор гостиницы, и через несколько времени оттуда раздались его крики.

XXIV

На другой день рано утром Яглин и Баптист вышли из города и направились к большому леску, лежавшему невдалеке от Байоны. Дойдя до опушки его, они увидали скрытых между деревьями лошадей и около них несколько молодых людей, одетых в мундиры того же полка, в котором служил и Гастон де Вигонь. Последние заметили их и пошли к ним навстречу. Их было четверо. Яглин и Баптист поклонились им, на что те, в свою очередь, сделали то же. Затем двое из них отделились и подошли к Яглину.

– Мы – ваши секунданты, – сказали они.

Роман Андреевич еще раз поклонился им и поблагодарил их за честь, которую они оказывают ему своей готовностью быть его свидетелями.

– Ваш противник дожидается там, – сказал затем один из офицеров, показывая рукой на лужайку, лежавшую среди леса.

У Яглина сильно колотилось сердце при мысли о возможности смерти. Ему вдруг стало жалко и своей молодой жизни, которой oн, быть может, через несколько минут лишится, и Москвы, которой никогда больше не увидит, и старика отца. Мелькнул какой-то женский образ – и что-то теплой волной подкатилось к самому сердцу. Однако минуту спустя он сказал себе: «Нечего трусить! Трусливому не видать ничего».

И он бодро зашагал к лужайке, где его встретил поднявшийся с пня Гастон.

Лицо последнего было нервно оживлено. Не впервые он выступал на поединке, так что бояться ему нечего было. Да к тому же и дрался-то он не раз с известными рубаками, так что какого-то варвара-московита он за серьезного противника и не считал.

Он и Яглин разделись и остались в одних рубашках. Секунданты подали им шпаги – и они взмахнули оружием.

Урок, данный Яглину вчера Баптистом, не пропал даром – и он сразу вспомнил все частности фехтовального искусства. Но он знал, что дерется с хорошим противником, почему и не решался пока сам нападать, а ограничивался лишь отражением ударов Гастона, стараясь в то же время подмечать его слабые стороны. Наконец он улучил удобную минуту и нанес удар, задевший Гастона по руке.

Красная полоса появилась на локте офицера, и он, сильно раздраженный, вдруг бросился сбоку на Яглина, так что тот еле успел отскочить в сторону. Шпага Гастона мелькнула у него перед глазами, а вслед за тем сам он, увидев, что на мгновение в безопасности, сделал прыжок вперед. Он почувствовал, как его шпага ударилась во что-то мягкое, но в ту же минуту острие вонзилось ему в бок, и он, зашатавшись, упал на землю, теряя сознание.

XXV

Горящая свеча на столе, заваленном книгами, скудно освещала комнату. По углам стояли мрачные тени, прятавшие в себе скелеты человека и различных животных, какие-то аппараты и железные части их. В горне едва мерцал слабый огонек. Один угол совершенно был освобожден, и в нем была поставлена кровать, на которой, раскинувшись, лежал Яглин, побледневший и с повязкой на левом боку. Его глаза были закрыты; казалось, он спал.

У стола сидел старик с раскрытой перед ним толстой книгой, в которую он иногда заглядывал. Возле него, в глубоком кресле, помещалась девушка и внимательно слушала то, что говорил ей отец.

– Весь мир окружен пнеймою и воздухом, – говорил старик, устремив вдаль свои умные глаза. – Из этих двух вещей, говорили древние греки, все произошло, даже боги, и туда же возвращается, и даже самая псюхэ, душа, или жизнь, – не что выше, как воздух. Диоген из Аполлонии говорит, что воздух, благодаря своей жизненной силе, – начало всего сущего, поэтому душа есть первичное, основное начало – архе! Человек – более умное существо, так как он дышит чистым воздухом, а животное – менее, так как голова его ниже и оно дышит менее чистым воздухом, который с кровью проникает в тело. Эмпестокл из Агригенты учил, что начало всех вещей – единая однородная материя, из которой образовались четыре стихии: огонь, воздух, земля и вода. Они состоят из неделимых частиц. Из них все возникает и к ним все возвращается по началам любви и враждебности. В мире поэтому ничего не возникает и не исчезает, так как эти элементы вечны и неизменны. Изменяется в них только форма, и все это только смешение и изменение смешанного. Из сочетания этих частиц образуются все предметы. Все состоит из бесконечно малых, только умом познаваемых частиц, разделенных ничтожными пространствами…

Все это Яглин слышал как сквозь сон. Монотонный голос старика звучал как ручей, не понижаясь, не повышаясь, убаюкивал Романа, а тому не хотелось поднять свои отяжелевшие веки и открыть глаза. Ему было удивительно хорошо, и он лежал не шевелясь.

Но вот больной открыл глаза и сразу узнал и эту комнату, и этого старика, и эту девушку, с вниманием слушающую своего отца. Светильник освещал одну половину ее лица с опадающими на лоб черными кудрями и породистыми чертами.

Яглин невольно залюбовался молодой девушкой.

«Славная, хорошая!..» – шептал он про себя, и мысль о том, что из-за этой девушки он рисковал своею жизнью, отходила от него куда-то далеко.

Он пожирал жадными взорами ее лицо, шею, роскошный стан и невольно пошевельнулся. Но вдруг его точно что-то кольнуло в бок – и он тихо вскрикнул.

Вирениус и Элеонора тотчас же повернулись в его сторону.

– Он пришел в себя, – сказала девушка и, встав, подошла к постели раненого.

Вирениус последовал за нею.

Яглин превозмог свою боль и встретил Элеонору улыбкой на своем бледном лице.

– Вам лучше? – наклоняясь к нему, спросила она.

– Да! – ответил Роман. – Как я сюда попал?

– Тише, – сказал Вирениус. – Вам не надо много говорить. После вы все узнаете, а теперь обопритесь на меня, я вас приподниму и осмотрю вашу рану.

Старик продел руку под спину Яглина, и тот при помощи Элеоноры был приподнят на постели.

Тут только Роман увидел, что вся его грудь была обвязана повязками, а в левом боку опять почувствовал боль, от которой тихо застонал.

– Ничего, ничего, – успокаивал его Вирениус, а сам в это время проворно разбинтовывал его.

Наконец все повязки были на полу, и Яглин увидал у себя на левой стороне груди небольшую затягивающуюся рану.

– Хорошо вас угостили, – произнес Вирениус, указывая на рану. – К нам вас привезли совсем истекшего было кровью, и вы, пожалуй, померли бы, если бы вот не эта штука, – и он указал на лежавший на столе небольшой кусок дерева, представлявший собою первобытный турникет, которым задерживали истекающую из раны кровь.

– Вы мне спасли жизнь, – с чувством сказал Яглин, глядя благодарным взглядом на лекаря и его дочь.

– Пустое! – почти сурово ответил Вирениус. – Никто вам не спасал жизни. Врач есть только слуга природы – и спасла вам жизнь та же природа при помощи вашего крепкого здоровья.

И он отошел в сторону, чтобы взять со стола кусок чистого полотна для перевязки раны.

– И вас, – сказал Яглин Элеоноре, глядя на нее благодарным взглядом.

Она покраснела и отвернулась в сторону.

Роман хотел еще что-то сказать ей, но в это время раздался стук в наружную дверь. Элеонора пошла отворить ее, и в комнату вошел Баптист.

– Вы очнулись? – сказал он, подходя к постели раненого. – Ну, слава богу! А ведь мы думали, что вы помрете.

– Видно, еще не пробил час моей смерти, – ответил Яглин. – А что тот?

Но Баптист в эту минуту тихо произнес: «Тсс!.. Не говорите об этом!» – а затем громко сказал:

– Хорошо, что мы в это время шли по улице и увидали вас. Разбойники, ограбивши вас, разбежались, а вы тут остались истекать кровью. Ну, мы подняли вас и принесли сюда. – Затем, наклонившись к больному, он опять тихо произнес: – Они ничего не знают… у вас в посольстве тоже… А ему вы хороший удар нанесли: левого глаза у нашего красавчика нет.

В это время подошел Вирениус и стал с помощью дочери обмывать рану какой-то жидкостью. Затем он присыпал рану каким-то порошком и перевязал ее полотном.

– Если бы вы жили пятьдесят – шестьдесят лет тому назад, – сказал при этом Вирениус, – то не скоро поднялись бы с постели, так как тогда вашу рану считали бы ядовитой и залили бы ее горячим маслом. Но, благодаря нашему знаменитому Амбруазу Парэ[18], ран мы теперь не заливаем маслом, и я предсказываю вам, что дней через пять вы будете ходить.

– В посольстве знают, что я здесь? – спросил Яглин Баптиста.

– Да, я сказал об этом вашему толстому товарищу. А тот сейчас же пошел донести об этом посланнику. Вероятно, они сюда придут навестить вас.

Посидев еще несколько времени, Баптист простился и ушел.

– Теперь вы ложитесь и лежите смирно, – сказал лекарь, укладывая в мешок какие-то инструменты и лекарства. – А мне надобно навестить одного больного. С вами побудет Элеонора.

И он вышел, но в дверях столкнулся с двумя посетителями, из которых один был советник посольства Румянцев, а другой – подьячий Прокофьич.

– Романушка!.. Родной мой!.. Да какие же это изверги тебя уходили-то? – вскрикнул последний, неся свое грузное туловище к постели раненого.

Румянцев важно поздоровался с лекарем и с любопытством осматривался кругом.

– Что, Роман?.. Кто это тебя так? – подойдя затем к постели Яглина, спросил он.

– Да кто же их разберет, государь? – уклончиво ответил Роман Андреевич, не зная, как рассказывать о мнимом нападении на него. – Напали и ограбили почитай всего.

– Вот те и Еуропия! – со значением сказал Румянцев. – Нет, у нас, в Москве, насчет этого куда лучше.

– Ну, государь, и у нас всяко бывает, – сказал было Яглин, но в это время в разговор вмешался Вирениус:

– Лежите и не говорите. Много говорить вам вредно.

Яглин был, в сущности, доволен этим вмешательством, так как боялся, что при дальнейших расспросах Румянцева может запутаться и выдать себя – ведь ему было неизвестно, что мог рассказать Баптист в посольстве.

– Не велит разговаривать лекарь-то, – кивая головой на Вирениуса, сказал Яглин.

– Не велит? Экий, брат, он у тебя строгий! – сказал Румянцев. – Хорошо, что на тебя набрел этот приятель Прокофьича да сюда приволок, а то помер бы ты на басурманской стороне без покаяния-причастия. Ну, ну, лежи! Выздоравливай. Когда отпустит тебя лекарь-то твой?

– Говорит, что дней через пять буду на ногах.

– Ну, ну, поправляйся. Посланник скоро ехать хочет. А как без тебя поедешь? – И Румянцев поднялся с места.

– Поправляйся, поправляйся скорее, Романушка, – сказал и подьячий. – Чего валяться-то? Не с бабой ведь… Хоть и есть у тебя поблизости! – И он подмигнул одним глазом в сторону Элеоноры, а затем добавил: – Хорошая девка! А може, у тебя с нею уже спелось? А? Покайся-ка!

– Слушай, Прокофьич! – со злостью сказал Яглин. – Если ты будешь говорить про это, то – ей-богу! – я, как выздоровею, поколочу тебя!

– Что ты, что ты, Романушка! – сказал опешивший подьячий. – Чего ж тут серчать-то? Ведь это я так, в шутку.

Во время этого разговора Румянцев осматривал лабораторию лекаря и особенно долго стоял перед человеческим скелетом, то и дело отплевываясь в сторону, а затем, напомнив Роману о необходимости переговорить с лекарем насчет царской службы, вышел вместе с подьячим из дома.

Молодые люди остались вдвоем.

XXVI

– Вы уходите? – спросил Яглин, заметив движение молодой девушки.

– Я вам нужна? – вместо ответа спросила она.

– Я просил бы вас посидеть со мною, – сказал Роман.

– Хорошо, – ответила Элеонора и села возле постели. – Только вам ведь много разговаривать запрещено.

– Разговор с вами не повредит моей ране.

– Нет, нет, злоупотреблять этим не надо. О чем же мы будем говорить с вами?

Яглин и сам не знал этого. Ему просто не хотелось отпускать любимую девушку; он горел желанием смотреть и смотреть на ее лицо, ее стан, ее роскошные волосы. Он чувствовал, что его все больше влечет к этой «гишпанке», которая так резко отличается от московских теремных затворниц… и от его нелюбимой суженой.

При воспоминании о последней на его лбу показалась складка.

– Вам больно? Рана болит? – спросила Элеонора, заметив эту складку.

– Нет, нет, ничего, – поспешил ответить он. – Хотя я так… Я вспомнил о родине.

– Расскажите мне о ней, – попросила девушка. – Как там у вас живут? Хороши ли ваши девушки? Кто вами правит? Расскажите все.

Яглин стал рассказывать ей о далеком Русском царстве, о московском полубоге – Тишайшем царе, о затворнической жизни русских женщин, о беспредельном просторе, степях, дремучих лесах и широких реках, о златоверхом стольном городе, о напастях и бедствиях, испытанных еще недавно Русью во время лихолетья, о ее великих людях – нижегородском мещанине Кузьме Минине-Сухоруке и князе Пожарском. Рассказал он и о темных сторонах московской жизни – царских приказах и жадных приказных людях, о лихоимстве и мздоимстве, о притеснениях, которые испытывает черный народ, о нежданно явившемся его заступнике – донском казаке Степане Разине, сумевшем вдохнуть в душу задавленного холопа новую струю свободной жизни и пошедшего искать этой свободы с топором и пожаром.

– Как все у вас по-другому! – задумчиво сказала девушка. – И ваши порядки, и ваши обычаи, и ваши взгляды. А ваши женщины, – как они могут мириться с таким положением?

– Что же делать? – ответил Роман. – Еще не народился на Руси такой человек, который вывел бы нашу женщину на свободу, к солнцу. Еще много, должно быть, времени пройдет до того часа.

Но Яглин ошибался. Он не знал, что, в то время как он говорил эти слова в далеких владениях французского короля, в Москве, на «верху», в государевых покоях, Тишайший царь стоял со своей красавицей женой, Натальей Кирилловной, около колыбели, в которой барахтался его сын Петр, тогда крошка, а затем ставший великим преобразователем России.

Элеонора продолжала дальше развивать свою мысль:

– Я не примирилась бы с этим. Не иметь своей воли, смотреть на все глазами своего мужа!.. Да ведь это – рабство, это – ужас! Я задохнулась бы в таком воздухе. А есть у вас женщины из чужих государств?

Яглин сказал, что есть, – например, жена ближнего царского боярина, Артамона Сергеевича Матвеева, родом шотландка.

– И как она живет?

Яглин ответил, что домашний уклад жизни боярина Матвеева вовсе не похож на старомосковский образ. Теремов у него нет, и жена свободна и вольна делать, что хочет и к чему привыкла. На это московские бояре давно косятся и ставят это в вину Матвееву, говорят, что он колеблет старинные устои. И съели бы они давно Матвеева, если бы не его особое положение благодаря любви к нему Тишайшего царя, высоко ценившего его ум и дарования.

– Ну а вот вы теперь, – сказала Элеонора. – Вы побывали во многих государствах, видели много разных людей и обычаев. Скажите, вернувшись к себе, как вы будете жить?

– Как я буду жить? Разве я знаю? Я – человек небольшой и располагать собою могу мало.

Однако, говоря так, он чувствовал, что сказал неправду. В душе он многое уже воспринял от западной цивилизации, и жизнь по старому московскому укладу была ему не по душе. Он был уже наполовину европейцем, проникнувшимся не только внешней стороной европейской жизни, но и ее внутренним содержанием.

Во время путешествия царского посольства по западным государствам ему приходилось вступать в сношения с очень многими людьми, и он поневоле вступил в мир их идей, их кругозора. Он стал сравнивать московскую жизнь с западноевропейской, и западные идеи мало-помалу овладевали его умом и мышлением.

Элеонора хорошо поняла это.

– Вы не можете жить и думать так, как думают ваши соотечественники, – сказала она. – Вы должны быть таким, как мы.

– Это невозможно, – возразил Роман. – Когда я вернусь на родину, то буду один, без поддержки и мало-помалу сделаюсь таким же, каким уехал из Москвы за рубеж.

– Но у вас есть же выходцы из других государств? – спросила она.

Яглин рассказал ей, что в Москве есть целая слобода, заселенная выходцами с Запада, носившая название «Немецкой», или, по-прежнему, «Кокуя». Но и там у него не было таких людей, с которыми он был бы дружен.

– Вот если бы вы переселились в Москву! – произнес он. – Вашему отцу наш посланник предлагает поступить на царскую службу.

– Он говорил мне об этом. Мне хотелось бы побывать на вашей родине.

У Яглина даже зашлось сердце, он даже приподнялся на локте, и сладкая надежда стала пробираться в его душу.

– Там у вас все так ново. Мне хотелось бы посмотреть на все это! – продолжала Элеонора.

– Вас здесь ничто не удерживает? – спросил Яглин.

– Ничто.

– Даже… – заикнулся было он, но не мог произнести имя одного человека.

Вдруг Элеонора быстро повернулась к нему и спросила:

– А скажите: правда, что на вас напали на улице какие-то люди и чуть не убили вас? Это – правда? Это были обыкновенные бандиты?

Яглин покраснел при мысли о необходимости лгать и через силу ответил:

– Да. Кажется…

– Вы говорите неправду, – резко возразила Элеонора. – Отверстие раны у вас треугольное и нанесено дворянской трехгранной шпагой, а не плоской, какая бывает у обыкновенных солдат и бандитов. Вы дрались на поединке?

– Да, – тихо ответил Яглин.

На красивом лице «гишпанки» выразилась тревога.

– С кем?

– Я не могу сказать.

– Мне это надо знать, – подчеркивая слово «надо», произнесла девушка. – Вы должны сказать это мне.

– С Гастоном де Вигонем, – ответил Роман.

Элеонора откинулась на спинку кресла. Ее лицо побледнело.

– Я так и думала, – затем задумчиво произнесла она и, встав с места, стала с беспокойством ходить по комнате, а затем подошла опять к постели Яглина и долго и внимательно посмотрела ему в лицо.

– А про него… вы ничего не спросите? – сказал Роман.

Элеонора пожала плечами, а затем сказала:

– Вы думаете, что он мне дорог? Ошибаетесь!

У Романа задрожало сердце от радости.

– Вы не побоялись драться с ним? – немного погодя спросила Элеонора. – Вы дрались… из-за меня?

– Да, – запинаясь, ответил Яглин, – из-за вас.

Рука молодой девушки, лежавшая у нее на груди, словно сдерживая биение ее сердца, тихо скользнула к постели Яглина и очутилась около его лица. Она вдруг покраснела, ее глаза загорелись каким-то странным блеском. Грудь стала сильнее подниматься – и она вся, как бы обессилев, наклонилась вперед.

– Вы меня… так сильно любите? – прерывистым голосом произнесла она, смотря Роману в лицо.

Яглин вместо ответа схватил ее руку и порывисто стал целовать ее. Элеонора вся подалась вперед.

XXVII

Выздоровление Яглина шло вперед быстрыми шагами. Рана заживала без осложнений и уже стала зарубцовываться.

Едва он почувствовал себя в силах, как уже хотел встать с постели и отправиться к соотечественникам. Но Вирениус не пустил его, говоря, что в таком случае он не ручается за исход лечения. Яглин должен был покориться.

Он тем более охотно сделал это, что время, проводимое в доме лекаря, шло далеко не скучно. Правда, с памятного вечера признания в любви он почти совсем не видел Элеоноры – последняя как будто избегала оставаться с ним наедине и входила только тогда в его комнату, когда там был ее отец. Но зато молодой русский все время проводил в разговорах с лекарем.

И многое ему довелось узнать от Вирениуса. Благодаря ему он познакомился с мирозданием, как его в то время понимали; с описанием далеких земель, открытых благодаря путешествиям Колумба, Васко да Гамы, Магеллана и других; с устройством небесных светил и ролью Земли среди них, неразрывно связанным с именами Коперника, Галилея и Кеплера; с великим естествоиспытателем и художником Леонардо да Винчи, производившим первые наблюдения над падением тел; Стевенсом, нашедшим законы равновесия; узнал о законах качания маятника, о магнитном притяжении, о зрительной трубе и микроскопе, – о вещах, о которых в Москве никто не имел понятия.

Больного Яглина не забывал и Прокофьич.

– Поправляйся, поправляйся, Романушка, – говорил подьячий, – да и айда скорее в посольство. Петр Иванович сниматься скоро хочет. Невтерпеж, вишь, ему здесь становится. Градоначальник-то здешний ничего о себе знать не дает, пропускных листов не шлет. Румянцев надысь ходил было к нему, чтобы о деле поговорить, так маркиз этот сказался больным. А какое, поди, болен? Так, отвиливает.

– А Петр Иванович что?

– Рвет и мечет. Ведь какая заминка вышла из-за его да из-за твоей болезни! Куда мы без толмача-то пойдем? Сегодня он сам позвал меня и послал узнать, как твое здоровье.

– Завтра приду в посольство. Скажи Петру Ивановичу.

– Слышу. Так и скажу. Да вот еще что: посланник еще велел спросить тебя насчет лекаря. Как он, – едет, что ли, на Москву?

– Сегодня окончательно переговорю с ним об этом.

– Ну, ин ладно. Велел он сказать, чтобы ты всячески склонял его к этому. Великий государь за такого лекаря доволен будет.

Подьячий ушел.

Яглин остался один и задумался.

Предстояло ехать с посольством дальше, а следовательно – расстаться с любимой Элеонорой. Но он чувствовал, как ему тяжело это сделать. Да и что будет, если он вернется с посольством на родину? Нелюбимая, чуть не силой навязанная, невеста, а потом жена, с которой придется жить целый век?..

– Нет, нет. Лучше смерть! – прошептал Яглин, закрывая лицо руками, и нервно заходил по комнате.

Вдруг какая-то мысль остановила его.

– Остаться… Покинуть посольство и навсегда поселиться здесь, – зашептал он. – Это будет лучше…

Но в ту же минуту он вспомнил о своем отце, об умершей сестре, о воеводе и очнулся.

– Нет, нет… Это невозможно! – зашептал он. – И сестра останется неотмщенной, и отец с горя помрет. Невозможно…

Его сердце готово было разорваться на части от борьбы самых противоположных чувств.

В это время раздавшийся позади скрип заставил его обернуться. В дверях стояла Элеонора. Яглин бросился к ней и тотчас же остановился. На него глядело печальное, измученное лицо с синевой вокруг глаз. Девушка молча смотрела на него, а затем произнесла:

– Вы уезжаете? Я догадалась об этом по посещению вашего товарища.

– Так надо, – сказал Яглин. – Я – не свободный человек и принадлежу моему царю.

Элеонора ничего не сказала на это и стояла, теребя складку своего платья.

– Вам грустно… расстаться со мною? – с волнением спросил Яглин.

Элеонора молча подняла голову, а затем, протянув к нему руки, охватила его за шею. У Романа потемнело в глазах.

Когда они очнулись, к Яглину вернулось сознание безысходности его положения, и он схватился за голову.

– Что с тобою? – произнесла Элеонора.

Яглин чувствовал, что какой-то клубок подступает к горлу. Его душили спазмы, и он понял, что сейчас разрыдается. То счастье, которое он только что держал в своих руках, ускользнуло – и впереди была темнота.

Однако он энергично тряхнул головою, как будто решаясь на борьбу, и сказал:

– Слушай! Для нас есть два исхода: или я останусь здесь, но тогда мой отец помрет с горя и наш враг останется без справедливого мщения; или же ты должна ехать со мною в Московию.

– Но как отец? – спросила девушка.

– Уговори его ехать на службу к нашему царю. Наш посланник предлагал ему это.

– Я это знаю. Но он колеблется ехать в вашу далекую и дикую страну.

– Тогда как же? Остаться мне здесь?

– Нет, ты не имеешь права делать это. У тебя там есть обязанности.

Они оба замолчали, подавленные безвыходностью собственного положения.

В это время в дверь снаружи раздался стук.

– Это – отец. Я попробую поговорить с ним, – сказала Элеонора и пошла отворять дверь.

XXVIII

На другой день Яглин, подходя к своей гостинице, увидел, что пред нею толпится довольно большая кучка людей. Некоторые держали на поводу лошадей.

1...678910...20
bannerbanner