Читать книгу Любовь под боевым огнем (Владимир Павлович Череванский) онлайн бесплатно на Bookz (13-ая страница книги)
bannerbanner
Любовь под боевым огнем
Любовь под боевым огнемПолная версия
Оценить:
Любовь под боевым огнем

4

Полная версия:

Любовь под боевым огнем

Новые посетители бильярдной принесли новые материалы корреспонденту.

– Помилуйте, да я на месте этого азиата попросил бы генеральский чин, двенадцать тысяч пенсии, а тогда хоть и в Калугу.

– Это так говорится, а посидели бы вы на его войлоке…

– Да ведь он ест одни дыни и рисовый плов.

– А право рубить головы и выбирать все, что получше, из женского пола?

– Женский пол, это точно… если взять Калугу… но разве у них есть гаремы?

– Да вы о ком говорите?

– Разумеется, о Тыкма-сардаре.

– Помилуйте, мы начали беседу о бухарском эмире, а вы свели на текинского сардара. Само собою разумеется, что на месте последнего и я бы охотно в Калугу…

Один из посетителей, стоявший, по-видимому, у корня событий, укорял однокашника в недостатке к нему доверие:

– Вот все вы, штабные, на один лад: или моменты, или секреты.

– Да разве я секретничаю?

– А вот хотя бы насчет отряда?

– И насчет отряда не секретничаю! У нас около двадцати тысяч, а если исключить убыль ранеными, убитыми, на этапы и госпиталя, то из двадцати подойдут к штурму не более восьми тысяч штыков и сабель.

– Маловато.

– Однако прибавь к ним восемьдесят орудий!

В разгар этих признаний в бильярдной появился старший чин. Молодежь замолкла.

– Господа офицеры! – раздался зычный голос бранного воеводы. – Я должен предупредить, что командующий строжайше запрещает разговоры в общественных местах о числе войск и о плане вторжения. Того требует успех войны. Будьте же осторожны. Иованес, собачий сын!

Появился Иованес.

– Кто у тебя в номерах?

– Один английский человек, а другой просто человек из Тифлиса…

– Подай паспорта и приведи сюда человека из Тифлиса.

Ревизия паспортов перешла в дальнюю каморку гостиницы, служившую кладовой для гастрономии и спальней хозяина Здесь всегда был наготове флакон весьма затейливого вида. У порога в позах, говоривших о готовности выслушать всякое приказание, предстояли хозяин гостиницы и его квартирант Якуб-бай. Последний игриво, как человек со спокойной совестью, перебирал висевшие у его пояса кавказские побрякушки.

– Ты, собачий сын, кто и откуда? – спросил его не без пристрастия бранный воевода.

Пристрастие его выразилось в том, что он передернул нагайку, картинно висевшую через его плечо на серебряной тесьме.

– Мы вольный человек с Кавказа, – ответил Якуб-бай тоном, не допускавшим никаких обид. – Мы желаем похвалу себе получить.

– А вот я похвалю тебя, – заметил воевода, указывая на нагайку.

– Нет, господин полковник, мы настоящие похвалы стараемся заслужить. Наш капитал всему Кавказу известен.

– Иованес?

– Господин полковник, действительно, у его папаши…

– Чего же ради ты, вольный сын Кавказа, связался с этим пьяным английским проходимцем? Что у вас за дружба? Когда и где вы познакомились?

– Мы познакомились здесь, за перегородкой. Он спросил: образованный вы человек? Образованный. Понимаете по-английски? Понимаем. Теперь мы сидим и разговариваем.

– Пишет ли он письма и кому?

– Писем он не пишет, а портреты рисует. Казака увидит – нарисует, верблюда увидит – нарисует.

«Маленький бы обыск у него произвести! – мелькнуло в голове воеводы. – Но и то сказать, паспорт его в порядке, а Баранок об обыске ни слова…»

– Ты, вольный человек с Кавказа, слушай в оба! – заключил свои размышления воевода. – Если ты заметишь, что твой образованный друг пишет письма, или делает заметки, или посылает людей в степь… это главное… то тотчас же мне доложить. Понял? Ступай, а ты, Иованес, останься.

По уходе Якуб-бая Иованес сел без приглашения.

– Будь настороже, твой англичанин на особой примете у командующего. Роскошно ли он живет?

– Никакой роскоши, господин полковник, никакой. Первые дни он платил персидскими туманами, потом кранами, а теперь пьет и не платит. Веришь ли, если бы наше море было из одного коньяка, он вытянул бы его до капли.

– Прекрасно, давай ему коньяку, сколько он потребует, – деньги получишь от меня.

Иованес недоверчиво посмотрел на воеводу.

– От меня! – подтвердил воевода, поправляя нагайку. – И когда он войдет в безобразие, отведи его на майдан, куда собирается разная здешняя сволочь. Понял?

Вскоре громовой голос воеводы слышался уже на крыльце гостиницы:

– Так ты, Иованес, собачий сын, помни, о чем я говорил! Господ офицеров не обижать, котлет с мухами не подавать! При малейшей жалобе я заставлю тебя вплавь перебраться на тот берег моря.

С этим нравоучением воевода, решительно напоминавший театрального Мазепу, вскочил на коня и поскакал с надеждой повеличаться еще где-нибудь нагайкой и пряными словами.

– А что, Иованес, влетело? Смотри, чтобы он тебя не повесил, он у нас строгий! – заметила молодежь своему кормильцу.

– Нам такой человек, как господин полковник, нужно, – отвечал Иованес наивной молодежи. – Повесить он не может, а хорошего страху от него много.

– А мы, Иованес, все твои помидоры поели, – весело гудела молодежь, – и еще кое-кого накормили, посмотри за окно.

За окном голодные прибежавшие из степи собаки доедали фарш из помидоров. В другое время Иованес обиделся бы на явное презрение к его кухне, но теперь он торопился переговорить с Якуб-баем.

– Ты на дурной примете, – сообщил он в таинственной каморке своему гостю, – а кто у полковника на дурной примете, тому лучше бежать отсюда.

– Что мне может сделать твой полковник? – попробовал Якуб-бай парировать угрозу.

– Нет, конечно, он ничего тебе не сделает – он только повесит.

– Такого закона нет, чтобы каждого человека вешать.

– Душа моя, военное время! Не хочешь слушать братское слово, уходи из моей гостиницы. Не я один знаю, что ты был у Тыкма-сардара.

Якуб-бай мгновенно почувствовал глубоко запущенное в него жало. Все висюлечки, которыми красовалась его грудь, опустились и как-то мгновенно завяли, даже кинжал его выглядел теперь пустой игрушкой.

«Он ничего не сделает, он только повесит». Эта фраза беспокойно завертелась в его барабанной перепонке.

– Я ухожу из Чекишляра, – сообщил он О’Доновану, возвратившись в свой номер. – Советую и тебе оставить этот берег, хозяин гостиницы узнал, что мы были у Тыкма-сардара. Тебя, может быть, выпустят живым, а меня…

– А тебя повесят.

Якуб-бай даже сплюнул на сторону. Повесят да повесят; кому это приятно слушать?

– И когда тебя повесят, одним бездельником будет меньше, – продолжал О’Донован с бесстыдным хладнокровием. – Теперь только я догадываюсь, что сардар подарил мне Аишу, а не тебе. Куда ты запрятал эту дикарку, продал?

– Правду мне говорили в Тифлисе, – заметил Якуб-бай с чувством сожаления, – что от англичанина никто еще не видел благодарности.

Дружеское объяснение готовилось принять острую форму, когда неожиданное появление Иованеса положило конец раздору.

– Пусть вся Англия знает, какой есть на свете армянский народ! – провозгласил он, высоко поднимая корзинку с коньяком. – Для тебя, душа моя, я не побоялся встретить пароход в море. Пей, но прежде понюхай, похож ли этот благородный напиток на кахетинский уксус?

О’Донован понюхал аромат откупоренной бутылки и был приятно изумлен прелестью неподдельного букета.

После того он основательно напился и уснул, а проснувшись, опять напился.

XXXI

Неподалеку от Чекишляра, за песчаными, спускавшимися к морю барханами, степная жизнь устроила своеобразный табор. Центром его служили две юламейки, вселявшие своею грязью и лохмотьями отвращение даже в одичалом степняке, но они все-таки неудержимо влекли к себе умы и сердца становища. В одной из них торговали бузой, а в другой вели перепелиный бой. Возле них пекли лаваши, жарили верблюжатину, играли в бараньи мослаки, рассказывали сказки, тешились на балалайке и вообще пользовались жизнью без особых стеснений.

Нужно признаться, что редкий посетитель этого становища имел верблюжье седло для изголовья, но хорошая кучка песка разве не та же подушка? Сюда шли не одни степные забулдыги, нет, здесь проживали и рабочие из Персии, не нашедшие работы у моря, и запасные вожаки, ожидавшие прихода верблюдов, и лодочники, потерявшие свои лодки, и рыбаки, потерявшие свои сети. По ночам только появлялись здесь люди, которым было выгоднее гулять, смотря по обстоятельствам, то на русской стороне, то за Гюргенем в поместьях шахиншаха.

Из Чекишляра подходили сюда изредка казачьи разъезды, но если люди не убивают друг друга, то для чего же полиция? Впрочем, и самые отчаянные головы могли попользоваться здесь куском войлока, ремешком для кнута и только в счастливом случае шапкой из шкурки желтой лисицы. Правда, боевые перепела представляли здесь высокую ценность, но выкрадывать их нелегко! Они всегда хранятся за пазухой хозяев и достать их оттуда не значит ли наткнуться на острие хозяйского ножа?

Над умами и сердцами майдана царила власть, чья хотите – степного импровизатора, бандуриста-сказочника, – но не старшины с бляхой на груди и с хворостиной в руках.

Была ночь. Тлели огоньки из собранного домовитыми людьми верблюжьего помета. Народ лежал вразброску, пока не явился с бандурой сказатель и певец степных былин. Вокруг него быстро сплотилось кольцо поклонников и жадных слушателей. Певец не успел еще ударить по струнам, как ему поднесли чашку бузы. В то время песнь о кокандском хане Худояре была новинкой в степи. Три раза он всходил на престол и три раза покидал его.

Теперь певец сообщал миру горести этого окончательно павшего величия:

– «Я лишился престола! – печаловался Худояр-хан устами певца. – Я лишился дворца и ханских почестей. На что мне дворец и почести, когда я лишился брата своего Султан-Бега. Велика моя потеря, но что она значит перед потерей наследника моего Наср-эд-Дин-шаха. Не будет же мне утешения до конца моих дней, так как исчез и свет моих очей, мой любимый сын, Урман-бек».

Певец брал до того чувствительные ноты и так овладел слушателями, что они невольно воззвали:

– Аллах акбар, бисмиллях рахим!

– «У меня были помощники, – жаловался Худояр-хан, – у меня были начальники, сотники, есаулы, сборщики податей, а теперь нет никого! Но что они значат в сравнении с очаровательницами, которых я потерял всех до одной! На что мне теперь сердце?»

Слушатели единогласно согласились, что, потеряв очаровательниц, сердце Худояр-хана стало бесполезной вещью. Но вместо воззвания к Аллаху весь круг слушателей нашел приличнее воскликнуть:

– О душеньки! О джаным!

– «В своем белом дворце я содержал красивых бачей, невольниц и жен. Успехи обольстили меня и отвратили от добрых дел. Наконец я забыл, что нужно делать в пятницу! – признался Худояр-хан. – Во всем мире не было человека богаче меня. Три раза я всходил на престол и три раза лишался его. Теперь я обратился в ничтожную щепку!»

– Да, слабость господствовала в его сердце, – заметили наиболее набожные из слушателей.

– «Долго народ был мною доволен. Я провел большой арык Урус-Нагр. Воды было у меня много и я оживлял мертвую землю! – хвалился Худояр-хан. – Никакого недостатка не было в моей чаше. Я надменно ходил на земле, полагая, что в моей власти разрубить ее на две части и что я могу сровнять горы, как горсть песка. Так я пошатнул здание веры, и оно пошло на ветер. После того все мои деяния сделались тщетными, я сделался ничтожнее мухи. Пери и черные привратники все отошли от меня прочь. Я лишился приятных разговоров. Теперь я плачу о том, что век мой прошел безвозвратно! О мои дети! – воззвал певец, ударяя по струнам всей пятерней. – О мои очаровательницы, дайте мне по сто пощечин каждая, и они будут наказанием за то, что я не сумел сберечь цветник своего рая!»

Певец закончил.

Зачерствелые в тяжелых трудах и лишениях сердца дрогнули и наградили страдания Худояра сочувственными восклицаниями:

– Да, кто много ходит, тот заблуждается!

– Кто много говорит, тот согрешает!

– Когда в руке есть золото, то ему нет настоящей цены!

За эту теплоту чувств Худояр-хан мог бы многое простить сынам Туркмении, которые, как говорят злые языки, не совсем были перед ним правы. Лишившись в третий раз кокандского престола, Худояр избрал Оренбург своей резиденцией. Не найдя, однако, здесь ни власти, ни очаровательниц, он вспомнил, что английская Индия охотно принимает беглецов из русской Азии. Бежать было легко, и он бежал через Мангышлак и Туркмению. Далее следы его исчезли, а с ними исчезли и его переметные саквы, плотно набитые деньгами, припасенными еще в Фергане.

Прослушав былину, вызывавшую на размышления о мирской суете, круг слушателей решил наградить певца достойным его образом. Нельзя же было ограничиться в этом редком случае тремя чашками бузы! Здесь кстати выискался бедняк, заявивший готовность продать своего перепела за два абаза. Правда, два абаза деньги немалые, но народ знал, на что он жертвует, и перепел был торжественно вручен певцу с пожеланием, чтобы клюв и когти бойца были крепче стали и острее иголок. Приняв этот знак народного внимания, певец забросил бандуру за плечо и отправился пытать счастья в одну из юламеек.

Не успели улечься вызванные певцом впечатления, как его место на майдане занял сказочник, которого вся степь признавала волшебным повествователем.

– В очень древние времена, – так всегда начинал почтенный Бердыкул свои вдохновенные сказания, – жил на земле Полван-ата, богатырь необыкновенного роста, Все его богатство, впрочем, заключалось в кольце, полученном в наследство от отца и обладавшем чудесной силой. После смерти отца Полван-ата так много плакал, что из его слез образовалась река, которая и подступила к ханскому дворцу и даже подмочила ханские туфли. Тогда хан призвал его к себе для разных разговоров; они произошли в присутствии прекраснейшей из дочерей рая – Фатимы. Будучи, однако, цветком по красоте и соловьем по голосу, она обладала душой, покрытой иглами дикобраза. Весь мир казался ей ничтожнее чашки, в которой она мыла свои руки. При такой гордости Фатима все-таки влюбилась в Полван-ата, но согласилась выйти за него замуж не ранее, как он достанет кольцо с руки страшного пещерного чудовища, похожего днем на человека, а ночью на крылатую лошадь. Фатима, как девушка злая и гордая, могла отдаться только герою над героями.

– Пророк гнушается гордыни, – заметил внушительно один из немногих благочестивых слушателей.

Бердыкул воспользовался этим перерывом и потребовал за общественный счет чашку бузы.

– В поисках за кольцом Полван-ата пришел в пещеру, где находилась тысяча спящих чудовищ. Старший между ними при каждом дыхании своем втягивал и выбрасывал обратно по сто богатырей. На мизинце его блестел перстень…

– Страшное дело – снять перстень с руки такого великана! – заметила чья-то робкая душа.

Воспользовавшись новым перерывом, Бердыкул потребовал себе еще чашку бузы.

– У великана была дочь, страдавшая водяной болезнью. Чтобы умилостивить его, Полван-ата взялся выпустить из его дочери всю воду. И выпустил! Воды было достаточно, чтобы привести в движение мельницы всего ханства.

Бердыкул повторялся. Теперешняя сказка его не отличалась ни хитросплетением, ни свежестью вымысла, а между тем его прилежание к бузе превосходило всякую меру. Наградив его тремя полоскательными чашками, кружок слушателей удалился из простого опасения, чтобы сказка не продлилась до следующего урожая проса,

К тому же на майдане полились чарующие звуки балалайки. Балалайку создала азиатская степь. Извлекать из нее звуки, окрыляющие человека, может только истинный степняк; она одинаково чутка и к горю, и к радости. Только звуки радости родились не в степи, а где-то за Уралом, откуда, переходя от ямщика к ямщику, они разлились по степи через вожаков и караван-баши. Этим путем разошлись по степи «Барыня» и «Камаринская».

Многие оставили не только сказку Бердыкула, но и перепелиный бой, чтобы только послушать плясовую. К сожалению, танцы считаются в глазах мусульманина позорным делом, хотя… в Бухаре даже строгие ишаны ходят тайком смотреть, как танцуют красивые мальчики в женских рубашках.

Однако и здесь нашелся решительный человек. Пренебрегая предрассудками, он выскочил из юламейки на майдан с очевидным намерением пуститься в пляску.

– Урус! – послышался сдержанный шепот.

– Урус! – пронеслось по становищу.

По мере увлечения решительного человека майдан переходил от насмешек к подзадориванию, хотя при ускоренном темпе балалайки даже каменные горы могли встряхнуть свои хребты. Наконец увлекшийся танцор принялся сбрасывать с себя лишнюю одежду и перешел к одному белью, а вместо камаринской принялся выделывать какую-то путаницу, похожую на английскую джигу.

– Кто здесь нарушает общественную тишину и спокойствие? – раздался неожиданно за плечами увлекшихся зрителей трубный голос бранного воеводы. – Подать сюда безобразника!

– Урус, урус! – загалдела как бы в свое оправдание, толпа. – Урус танцует, а мы смотрим.

– Ах вы, собачьи дети, так это по-вашему урус?! Разве урус пляшет голым? Это инглези. Инглези бесстыдники, они всегда пляшут голые. Взять его!

И действительно, пора было взять инглези, так как он, совершенно обессиленный, лежал уже на песке бесчувственным пластом.

– Положить его на войлок и отнести к Иованесу.

Охотников оказать эту услугу инглези не нашлось, но грозные усы воеводы и его энергические окрики напомнили толпе о существовании чудовищ, втягивающих в себя при каждом дыхании по сто богатырей. Явились импровизированные носилки, и образовалось шествие, на посмотрение которого высыпал весь Чекишляр.

Угар от смеси коньяка с бузой был так силен, что О’Донован опомнился от него только на другой день и то уже на пароходе, державшем курс на западный берег Каспия. На пароход он попал, нужно думать, не по личной инициативе, хотя и в совершенной сохранности. Из его имущества недоставало только записных книжек с листками, способными возбудить неприятные для автора разговоры в военно-полевом суде.

Но где же гоняться за потерянными листками, когда чекишлярский берег был уже далеко! Далеко был от этого берега и Якуб-бай, благоразумно последовавший совету Иованеса и предпринявший экстренную морскую поездку на туркменской лодке к берегам Персии.

XXXII

Разумеется, бранный воевода донес в Красноводск о своем необыкновенно дипломатическом поступке, но командующий был занят в это время более важными делами. Он снаряжал караван в две тысячи верблюдов.

Интересно взглянуть в азиатской степи на большой верблюжий караван. В нем все первобытно, начиная с верблюда, этого обездоленного и природой, и людьми существа. При его тонких ногах из хрупкой кости природа наградила его тяжелым корпусом и безобразно длинной шеей. Она подарила ему крепкий хребет. Обрадовавшись этому хребту, как приятной находке, человек пользуется им по праву властелина земли самым безжалостным образом.

«Какая это выносливая скотина!» – говорит он, взваливая на верблюжий горб массу непосильной тяжести. «И какое покорное при этом животное», – говорит тот же фарисей, держа в руке повод, продетый сквозь носовой хрящ верблюда.

Вероятно, таким же диким способом водили караваны и во времена библейские, и во времена походов Александра Македонского. Кроткие, напрасно вопиющие о милости зрачки верблюда не возбуждали и тогда жалости во властелинах земли.

Караван готовился из верблюдов, только что пришедших из приуральских степей. Обессиленные длинными переходами без отдыха, они с трудом поднимали тяжелые вьюки.

Караван готовился при торжественной обстановке. Охрана его состояла из батальона, батареи и сотни казаков; начальником колонны был граф Беркутов, а его помощником поручик Узелков. Отпуск продуктов шел под личным надзором Можайского. Вообще этому транспорту командующий придавал особое значение, так как он разом выдвигал вперед двадцать тысяч пудов сухарей, галет, крупы, масла, консервов.

– Образина, за что ты рвешь ему ноздри? – крикнул граф Беркутов на лоуча, поссорившегося со своим верблюдом. – Кныш, дай ему по морде!

Кныш старательно исполнил приказ начальника. Лоуч ожесточился и уже схватился было за нож, но, вспомнив, что у него где-то там, далеко в степи, есть жена и колыбелька с ребенком, он выронил нож на землю и зарыдал. Тогда граф Беркутов подал ему горсть серебра.

– Ха-ха-ха! – раздался громкий смех Скобелева. – Если ты будешь дарить каждому лоучу по горсти серебра, то состояние твое в опасности.

Нетерпение одолевало кипучую натуру командующего. Он считал исправную доставку этого именно каравана чуть ли не залогом успеха всей экспедиции.

– Большое вам, господа, спасибо за усердие! – провозгласил он, выходя из-за провиантских баррикад. – Надеюсь, что транспорт выступит не позже одиннадцати.

Подав знак продолжать работу, не стесняясь его присутствием, он обратился к графу с наставлением:

– Ты, разумеется, не сердишься за то, что я поручил тебе такую черную работу, как командование сухарным транспортом. В глазах наших кавказцев ты не более как фазан, между тем я торжественно обещал не иметь в отряде белоручек. Теперь слушай меня внимательно. Прежде всего не думай, что твое поручение чересчур просто. Поверь, в сию минуту на нас смотрят немало шпионов Тыкма-сардара. Они будут провожать тебя всю дорогу, но тебя конвоирует несокрушимая в Азии сила – батальон и батарея. На ночлегах на караван будут наскакивать одиночные головорезы. Берегись тогда своих лоучей, но каравана не поднимай. На всех остановках у тебя должна быть внутренняя полиция. Лоучу очень приятно сделать прореху в мешке с мукой, налить туда воды и подставить его верблюду. Кто в твоем распоряжении, поручик Узелков? Позовите сюда поручика Узелкова.

Поручик явился на рысях.

– Поручик, вам дано почетное поручение охранять транспорт, на который обопрется в будущем вся наша экспедиция. Я завидую вам. С Богом, и посмотрим, так ли вы управитесь с двумя тысячами верблюдов, – продолжал ласково Михаил Дмитриевич, понизив голос, – как вы управились с ролью садовника в монастыре Святой Варвары.

Зардевшись от этой любезной шутки, Узелков пожалел лишь о том, что Михаил Дмитриевич не потрепал его за ухо.

– Поручик, вы были садовником в монастыре? – спросил с удивлением граф Беркутов.

– Не совсем так и притом случайно…

– Нет-нет, допроси его на привале… Вам предстоит впереди адская скука, допроси, как он, засмотревшись на княжну Гурьеву, отпилил себе палец. Интересно. До свидания, трубите сбор!

Протрубили сбор. Заняв площадь в несколько квадратных верст, караван выступил в путь поистине тяжелый и трудный.

Природа наградила закаспийскую степь печатью гнета и уныния. Переход от песчаных дюн к солончакам и равнинам из раскаленной глины нисколько не веселит взор европейца. Вся флора степи состоит из убогих кустиков соледревника и тамариска и двух-трех видов ползучек, которыми брезгает и неприхотливый аппетит барана.

При движении летом большого каравана степь предъявляет путникам все свои худшие стороны: духоту, зной и тучи раскаленной пыли. В этой туче можно двигаться только по три версты в час, слушать при этом неумолчный рев верблюдов, звон медных погремушек, окрики, приказания и проклятия озверелых лоучей. Изредка появляются миражи в виде караванов и воды, воды…

Караван графа Беркутова подобрался к ночлегу только в полночь. Бивак разбили с расчетом на возможность ночного нападения. Наконец обратились и к чаю.

– Расскажите, Яков Лаврентьевич, как это вы попали в монастырские садовники? – спросил своего помощника граф Беркутов.

– Видите ли, граф, это было в дни моей молодости, то есть прошлым летом, когда я гостил у дальнего своего родственника, князя Гурьева.

– Вы родственник Артамона Никитича? – скорее воскликнул, нежели спросил граф Беркутов.

– Дальний…

– И знаете княжну Ирину?

Узелков не успел ответить, как в охране послышались одиночные выстрелы. Горнист и барабанщик моментально выросли возле графа, но начальник колонны хорошо помнил наказ командующего не поднимать тревоги без крайней надобности. Притом же она скоро и выяснилась: пикет отвечал одинокому бесшабашному всаднику, подскакавшему к каравану, чтобы пустить в него пулю и скрыться под покровом ночи.

Проверив пикеты, граф Беркутов и Узелков возвратились к своей палатке, где на этот раз никто уже не помешал им окончить прерванную беседу.

– Так вы знали княжну Ирину?

– Знал, граф, и сотворил себе из нее кумира.

– По ее красоте или по ее душевным свойствам?

– Я помню, граф, ее любимый тезис: человек есть несовершенство всех совершенств, знаете? Вот в моем понятии она олицетворяет совершенство всех лучших сторон русской женщины. Взгляните только ей в глаза и проникните в эту бездну ее зрачков…

– Да вы не влюблены ли в нее?

– Она недосягаемый для меня идеал.

– Как и для меня! А впрочем, что я говорю! Но, боже, как здесь душно… и тесно в груди. Право, нам не грешно выпить в честь русской женщины. Кныш, подай белоголовку, да не скупись и прибавь другую…

bannerbanner