
Полная версия:
Долгая ночь
Мой запах доберется до магистрали и сядет в поезд. Конечно, лис поймет, что его дурят, но, думаю, не сразу; он ведь не сможет мгновенно проверить все станции, а на магистрали поймает мой запах, хоть бы и ослабленный, но все равно…
Я щелкнула замками чемодана, выдохнула, и ровно в этот момент раздался стук в дверь.
XVII
Я снимала комнату в гостевом доме, из тех, что подешевле, и в дверях здесь не было глазков. Зато решетки на окнах – были, и пожарный инспектор в начале осени грозил предписанием на демонтаж, но хозяйка как-то уладила с ним этот вопрос.
Я вгляделась в крепежи. Выломать, конечно, без шансов; была бы я медведем, еще может быть…
Стук повторился.
Ласка! Она легко проскользнет между прутьев, оттуда на крышу и дальше. Вещи придется бросить, попробую утащить хотя бы банковские чеки…
Я швырнула в дверь заклинанием-глушилкой, дернула на себе штаны, но ничего не успела.
Мои чары развеялись, будто и не было. Замок на двери щелкнул, и незваный гость вошел в комнату.
Высокий – в дверном проеме ему пришлось пригнуться. Когда-то был брюнетом, а теперь почти седой, и длинное лицо все изрезано грубыми морщинами. Водянистые, белесо-прозрачные глаза колдуна без зрачка, на шее – тонкая вязь заклинательных знаков.
Я замерла, как мышь перед гадюкой. Одет колдун был просто, но в руке держал тяжелый, богато инкрустированный камнями посох, а в другой – школьную тетрадку в клетку.
Он развернул ее ко мне страницей: «Прошу простить мое вторжение».
Я сглотнула, а он развернул тетрадь другой стороной: «Мое имя Дюме, и я имею несчастье быть наставником Вашей пары».
Так и было написано: «имею несчастье» и «Вашей», с большой буквы. Хороший почерк, ровный и по-мужски жесткий.
Наверное, он ждал от меня каких-то слов, но слов не было. Я смотрела на руки в татуировках, узловатые гибкие пальцы, мерцание камней в посохе, россыпь артефактов, выглядывающих из расстегнутого пальто, – и понимала только: мне нечего ему противопоставить.
Зря я вернулась. Зря посчитала, что у меня есть некая «фора»; надо было сразу же рвать на вокзал, затаиться лаской где-нибудь под сиденьями. Полуночь с ними, деньгами и документами, можно было бы уехать к лунным, обустроить себе нору под деревом, а там, глядишь, как-нибудь бы и сложилось…
Мастер Дюме аккуратно прикрыл дверь, прислонил посох к косяку и принялся разуваться. Под зимними сапогами обнаружились вязаные носки, зеленые с белым орнаментом. Вот они ступили на холодный пол, колдун прошел в комнату и, взглядом попросив у меня разрешения – я молча кивнула, – выдвинул из-за стола стул и сел. Достал из внутреннего кармана ручку, лизнул палец, перелистнул страницы в тетради и принялся писать.
Я отошла к подоконнику, сдвинула цветок, присела на краешек. Скрестила руки на груди, пытаясь принять вид спокойный и незаинтересованный; но по правде – это был, конечно, безнадежный провал.
Наконец он протянул мне тетрадь.
«Вам не о чем беспокоиться».
Я посмотрела на него мрачно и постаралась выразить взглядом весь доступный мне скепсис. Мастер Дюме улыбнулся, указал на тетрадь и сделал жест, будто перелистывает страницы.
Я перелистнула.
«Ни я, ни мой ученик не причиним Вам вреда».
– Я не уверена, что мы с вами одинаково понима…
Он прервал меня жестом и снова сделал перелистывающее движение. Я фыркнула, но подчинилась.
«Вреда в любом понимании».
* * *«Уехав, Вы сделаете ровно то, чего хотел бы враг, – так было написано на следующей странице, и я, уже не дожидаясь указаний, принялась читать дальше. – Вы подвергнете себя серьезному риску, при этом Вам вовсе не гарантирован успех. Зато ясно точно, что Арден будет изрядно отвлечен всеми этими перипетиями, и от того пострадает Дело. Которому Вы, к слову, могли бы изрядно помочь. Складывается впечатление, что у Вас найдется ценная для нас экспертиза. Что Вы скажете о том, чтобы поработать на благо Кланов?»
Последняя фраза приходилась на зеленую обложку тетради, – видимо, мастер недооценил размеры своего словоблудия.
Я вздохнула и мысленно досчитала до пяти:
– Давайте начнем с того, что у меня нет врагов.
Равно как у меня нет никаких оснований вам верить, но этого я говорить не стала.
Вместо этого я, до боли стиснув кулаки, сказала:
– У меня своя жизнь. Другая. Мне нет дела до ваших дел, экспертизы и блага кого бы там ни было. Я не хочу быть ничьей парой. Я хочу уехать, а Арден может взять себя в руки и не отвлекаться.
Мастер Дюме снова улыбнулся мне, покачал головой и достал из внутреннего кармана свернутую чистую тетрадку.
Я думала, он станет уговаривать, как это происходило всегда: напишет что-то о любви, или о долге, или о судьбе. Но вместо этого он написал:
«Неужели Вы сами не хотите понять, почему умерла ваша сестра?»
– При чем здесь Ара?
«А вы его не узнали?»
– Кого?..
Он писал довольно долго.
«Этот милый нервный юноша, любитель изготавливать взрывоопасные артефакты, передавать девушкам деньги и кидаться молниями в переулке – двоедушник из Делау, которому от рождения дано имя Вердал. Когда-то он был парой Ары. А затем она умерла».
Я не слышала это имя одиннадцать лет. Дома оно стало запретным, когда закованная в лед Ара еще лежала на столе, а мама выла над ее телом.
Из Сыска приехали раньше, когда Ару еще не нашли. Лисы исследовали и мост, и прилегающий к нему лес, опросили чуть не весь Амрау и сложили воедино трагичную картину.
Они были очень юны, они оба. Для Ары это была всего лишь вторая Охота, – первая, на которой она уже была двоедушницей; а Вердал и вовсе лишь тогда и поймал своего зверя. Ара услышала его, и они встретились. Она светилась тогда от радости, моя несчастная прекрасная сестра, а вот он, говорят, был не слишком доволен – но это бывает с подростками, что уж такого.
Пекарь слышал, как они ругались на качелях. «Дело обычное, молодежь», – сказал он следователям. Но это не было обычное дело, потому что швея чуть позже видела, будто бы он ударил ее, отшвырнул от себя. А лебединая пара встретила ее на пути к мосту, и девушка была сама не своя: то рыдала, то смеялась. Они даже пытались поговорить с ней, но Ара убедила их, что идет домой. Лебедь потом ужасно винил себя, что не вызвался проводить, а его лебедушка все время плакала.
Ара шла не домой.
Ночь была тихой, и снег сохранил ее следы. Она стояла на середине моста, а потом перелезла через перила и ушла в воду.
Вердала же нигде не смогли найти.
Двоедушники по-разному переносят гибель пары. Это всегда – огромный удар, который не проходит бесследно. Устоявшиеся пары почти всегда вместе проходят свою дорогу до конца и уходят тоже вместе, в один миг и глядя друг другу в глаза. С молодыми бывает, что вслед за парой умирает только зверь, а человек остается; правда, в таких случаях нередки бывают скорые самоубийства. И иногда, очень редко, двоедушник живет дальше.
Так вот, через пару дней после похорон ли сы сказали, что след Вердала оборвался у той же реки, только много ниже по течению. А еще раньше приехавшая из самой столицы сова заявила, что не видит больше его дороги. И все решили, что Вердал, как и многие двоедушники до него, не смог пережить свою пару.
А он, выходит, выжил.
«Есть много сомнений в выводах следствия», – написал мастер Дюме.
Это не мое дело. Это все прошлое, прошлое! Оно давно меня не касается; оно давно сгинуло и потеряло значение; у меня теперь другая дорога, другая жизнь, и я уже ушла по ней так далеко…
«Вы – второй двоедушник в нашей практике, которому удалось скрыться от лис», – написал колдун.
И чуть позже добавил: «Первым был Вердал».
Хотя это и так было ясно.
– Я хочу гарантий, – наконец сказала я. – Что я смогу уехать, когда сочту это нужным, и Арден не станет меня искать.
Я была, конечно, не в том положении, чтобы чего-то требовать: взрослый колдун и опытный заклинатель, он мог зачаровать меня в неподвижную куколку и транспортировать так куда ему заблагорассудится. А если он еще и служит Сыску, то даже если я все-таки как-то сбегу и обращусь в полицию, мне там ничем не помогут.
Но мастер Дюме, кажется, хотел поиграть в доброго следователя и написал: «Это можно устроить».
XVIII
Мое желание остаться дома было категорически отвергнуто. Когда я говорю «категорически», я имею в виду, что на зеленой обложке тетрадки мастер Дюме написал три буквы: «НЕТ» – и показывал эту запись на каждый мой аргумент.
Пообщаться с хозяйкой мне тоже не дали. Второй чемодан посчитали излишеством: «Как я вижу, инструментарий Вы уже сложили». Так мы и вышли на внешнюю лестницу: улыбающийся мастер с посохом и я, недовольно волочащая чемодан, – он оказался неожиданно тяжелым.
На улице мастер Дюме вытащил из кармана небольшое зеркало, и я тут же вытянула шею. Переговорные зеркала умели создавать только колдуны, а двоедушникам приходилось или покупать их за огромные деньги, или довольствоваться телефонными будками или артефактами попроще. К сожалению, разглядеть толком ничего не удалось. Мастер Дюме махнул перед зеркальцем своей зеленой тетрадью, а минут через пятнадцать приехало такси; все это время мы стояли у ворот молча, а я пыталась отогревать замерзшие руки дыханием.
Машина была дорогая, красивая: глянцево-черная «Змеица» с до блеска начищенным шильдиком завода на радиаторе. Внутри – кожаные белые сиденья. Подтянутый водитель в клетчатой кепке открыл багажник, сам поднял туда мой чемодан и распахнул передо мной задние двери.
Мастер Дюме показал водителю написанный в тетради адрес.
Вокруг было уже совсем темно. Снег усилился; белая крупка летала вокруг, подгоняемая ветром. Вбок, вверх, прямо – бесконечный, ничем не управляемый хаос. Но в конце концов жесткие снежинки все-таки куда-нибудь падали: то под шуршащие колеса авто, то на лобовое, где их размазывали дворники.
Фонари здесь не горели. Судя по поворотам и отдельным смазанным кадрам, которые я вылавливала в свете фар, мы ехали куда-то к старой набережной. Этот район я толком не знала и быстро запуталась.
Ехали медленно. Мимо мелькала то кирпичная кладка, то ковка заборов, то барельефы на старых домах. Я узнала главный корпус медицинского центра, потом мы довольно долго ехали в ровном желтом свете липовой аллеи, а затем я снова потерялась в хитросплетениях переулков.
Как я во все это влипла? Что я здесь делаю? Надо было все-таки попробовать ткнуть его ножом, если бы я бросилась неожиданно, может быть…
Машина съехала на тряскую темную дорогу, утопленную в кое-как расчищенном снегу и засыпанную гравием и песком. Она серпантином забиралась на гору, и вокруг были одни только елки. Городские огни остались где-то слева внизу.
Мы остановились у высоких сплошных ворот, и мастер Дюме ткнул мне в руки тетрадь: «Я вернусь через 15 минут. Пожалуйста, оставайтесь здесь и не делайте глупостей».
Я кивнула. Он вышел – следы в нетронутом снегу – и позвонил в ворота. Водитель потушил фары и включил для меня лампочку в салоне.
– Где это мы? – спросила я будто бы между прочим.
– Загородная резиденция, – чопорно сказал он.
– Чья?
– Шестого Волчьего Советника.
И показал на табличку у ворот.
Из-за снега мне было плохо ее видно. Строчки надписей были все облеплены снегом, и прочесть их я так и не смогла, зато заснеженный рельеф стал даже более четким.
Волчья голова с пышной, вырисованной острыми клиньями гривой. В пасти – круг часов, они и правда работали, но опаздывали на два или три часа. А вокруг бегут цепочкой мелкие зверьки с острыми когтями и глазами из глянцевых черных камней.
Мне не нужно было всматриваться, чтобы понять: это ласки.
* * *– Мне сказали подумать, – лопочу я, и это почему-то звучит очень жалко.
Мама только качает головой, но я знаю: она считает, что здесь не о чем думать.
Вечером мне рассказывают о волках, и о лисах, и о ласках, – и о предназначении. Говорит все больше мама, с горящими глазами и пылом, а папа, как все медведи, вял и по-зимнему клюет носом в стол.
Когда-то давно, до Полуночи, твоя судьба определялась рождением. Если ты рожден волком, ты будешь править Кланами; если лисой – искать следы и служить волкам; если белкой – обживать снежные леса; если соколом… Родители учили детей семейному делу, и не было из этого круга ни выхода, ни даже его тени.
Потом Полуночь подарила нам Охоту, и вот она я – ласка, дочь медведя и горлицы.
Есть звери, которые давно забыли о своей сути, но ласки помнят. Это большая судьба; я стану сильной, я смогу многое, я научусь. Я буду тенью Советника и его доверенным лицом; щитом, заслоняющим от опасности, и разящим клинком; его клыками и его когтями; я проведу свою жизнь за волчьим престолом, а однажды приму за него смерть.
Полуночь сплела для меня хорошую дорогу, яркую. О чем же здесь думать?
Я нервно облизываю губы.
– Я бы многое отдала за такую судьбу, – говорит мне мама. – У тебя есть шанс вырваться из нашей дыры, увидеть мир, не бегать, как проклятая, работа-дети-быт-работа, не пытаться экономить на капусте. Кесса, тебе пора бы взрослеть. Или ты хочешь, как все, быть какой-нибудь мышью и стать продавщицей в пивном ларьке? Посмотри на меня. Что тебе не так?
Я не хочу на нее смотреть. Я прячу взгляд и обнимаю себя руками.
Правда в том, что я не отказалась бы от того, чтобы быть мышью-продавщицей или даже и вовсе мокрой речной рыбой. Я ведь видела, как работают лисы. Приезжают в ночи, чтобы смотреть на чужую смерть, чтобы опрашивать перепуганных горожан, чтобы шутить над трупом чернушные шуточки. А ласка, получается, – это даже хуже, чем лиса.
А еще правда в том, что я ужасно не хочу умирать. Я не верю, что это бывает не больно, а боль терпеть не умею; я не хочу становиться холодным склизким телом; я не хочу быть горьким воспоминанием, ворохом лент на похоронном дереве, одуванчиковым венком в течении реки.
Бывает ли она – большая судьба без большого риска?
– Мне нужно подумать, – выдавливаю из себя я. – Мне сказали подумать. Я подумаю, хорошо?
Мама притягивает меня к себе, обнимает, упираясь лицом мне в бок, а я украдкой нюхаю ее волосы. Она пахнет специями и теплом, и теперь этот запах для меня много острее и глубже, чем раньше, когда я еще была человеком.
– Полуночь знает, что для нас правильно, – говорит мама, пытаясь поймать мой взгляд. – Это великий дар: точно знать, что ты можешь. Не профукай его, хорошо?
Мне уже ясно: она не поймет. Но я все равно зажмуриваюсь и выдыхаю:
– Мне очень страшно.
– Страшно? Почему?
Она хмурится, а я шепчу:
– Я не хочу… как Ара.
Мама вздрагивает. Ей, наверное, было много больнее, чем мне, – но мы никогда не говорим об этом.
– Ты совсем не Ара.
В этом она, конечно, права.
Ара бы, конечно, не сомневалась. Ей бы не было страшно; она бы не дрожала, как какой-то там заяц. Она приняла бы свою судьбу, какой бы она ни была, она бы научилась, она бы смогла.
Как бы я ни старалась, мне никогда не быть, как Ара.
* * *Когда мастер Дюме вышел, раздался щелчок, – это водитель запер двери. Я попыталась открыть сама, кнопкой, но она даже не шевельнулась.
Когда они успели договориться? И с каких пор среди водителей таксопарков принято запирать пассажиров в дорогих машинах?
– Я бы хотела пройтись, – сказала я своему нечаянному тюремщику.
Он мазнул по мне нечитаемым взглядом.
– Холодно. И снега в салон нанесете.
– Очень ноги затекли, – пожаловалась я и неловко улыбнулась.
– Как скажете.
Он пожал плечами и отпер двери.
Или все-таки не тюремщик?
Он, к слову, был прав: оказалось действительно холодно. Дорога заканчивалась ровно здесь, у ворот, и была расчищена довольно условно, ровно так, чтобы проехала одна машина. Выйдя из салона, я сразу утонула в снегу почти по колено.
Сделала пару шагов, картинно потянулась.
Мы так и стояли у высоких сплошных ворот, а неприступный забор с колючей проволокой по верху тянулся в обе стороны, пока не тонул во мраке. С другой стороны дороги тонул в снегу хвойный лес с густым неопрятным подлеском. Мне показалось, что там, в глубине, что-то мелькнуло, но я не поручилась бы за то, что это правда.
За забором высился трехэтажный несимметричный особняк. Толком разглядеть его было сложно, – светились всего несколько окон, но любимых колдунами горгулий здесь явно не было.
Зато под самой крышей сделали маленький балкон без перил: такие устраивают для двоедушников-птиц. Там горел фонарь, а рядом с ним высилась легко узнаваемая фигурка.
Ласка, представившаяся Матильдой, курила медленными затяжками. Я смотрела на нее, она смотрела на меня; потом она потушила сигарету об основание фонаря и зашла в дом.
XIX
Мастер Дюме отсутствовал не пятнадцать минут и даже не двадцать – почти час. Какое-то время я упрямо гуляла вдоль дороги и пыталась оценить, кто и как будет гнаться за мной, если я сейчас все-таки обращусь и нырну в лес. Станут ли они, скажем, стрелять?
Потом голенища сапог совсем набились снегом. Тогда я села в машину и оставшееся время просто тупо смотрела, как крутится счетчик такси.
Хлопнула калитка, пиликнул артефакт у ворот. Водитель отпер двери; мастер Дюме, хорошо отряхнув ноги от снега, сел в салон и сразу же протянул мне смятую тетрадь.
«Благодарю за ожидание. Отсюда уже на квартиры. Матильда передавала Вам наилучшие пожелания».
Я облизнула пересохшие губы и кивнула.
Мастер Дюме забрал у меня тетрадь, подмигнул и спрятал ее во внутренний карман пальто. На коленях у него лежал потертый деревянный ящик размером с шахматную коробку.
Машина зафырчала, дернулась, и водитель принялся кое-как, разбивая бамперами снег, разворачиваться. Наконец колеса вновь вошли в колеи; особняк за высоким забором окончательно утонул во тьме.
Мастер Дюме достал из кармана артефакт – лабрадорит в серебре с тонкой плашкой, кажется, пренита, – щелкнул кнопкой, и дорога за нами начала сама собой затягиваться. Как язычком молнии, мы сводили за собой снежные берега, а метель окончательно заметала за нами следы.
Какое-то время я следила за этим через заднее стекло. Потом его присыпало снегом, я устало откинулась на сиденье – и закрыла глаза.
* * *Сначала я слышу запах.
Он щекочет нёбо и ввинчивается в позвоночник, и внутри все гудит от пронзительного, острого предчувствия, и кишки комкаются в узел, и голову пьянит адреналин. Сердце колотится, как метроном, отсчитывающий престиссимо, – от этого больно в груди: стрелка маятника лезвием нарезает легкие и вгрызается в ребра.
Нет, нет; сначала – не так.
Сначала я вижу ласку. Она сидит напротив, и мы смотрим друг другу глаза в глаза. Она одета в белую зимнюю шубку, хитрая мордочка всматривается в меня с интересом, а лапки цепляются за кору дерева.
Дерева, которого нет.
Но нет, нет; сначала…
Сначала я сижу полночи, свернувшись на подоконнике маленького мансардного окна. Здесь остро пахнет травами и хреном, и взрослые сюда поднимаются редко. Теперь, когда эти запахи щиплют и мой нос, я их понимаю; и все равно – сижу, потому что здесь меня никто не станет трогать.
На улице, за запотевшим стеклом – снег. Вдали, в толще подвижного снежного марева, одиноко мигает желтый фонарь.
Я ужасно боялась никого не поймать. Такое не слишком часто, но случается; тогда ты пробуешь и на следующий год, и еще, и еще, пока не найдешь свою судьбу. Старая лосиха, единственная на весь Амрау вдова, говорит: это потому, что Полуночь выбирает для тебя самое лучшее. Но по правде – неудачников, конечно, дразнят, что у Полуночи не нашлось для них даже плохонькой дороги.
Я хотела бы поймать мышь. Или, может быть, корову. Может быть, козу, чтобы быть хоть немного похожей на Ару. Но я была бы рада и бурундуку, как у Адира, и голубю, как у Селы, и даже рыбе, или змее, или лягушке. Это все хорошие, ясные судьбы – понятнее и проще, чем ласка.
Я хотела бы отдать ее кому-нибудь, но так, увы, никто не умеет. Ты ловишь за хвост свою дорогу и проходишь ее до конца; так нам положено от начала Охот.
Но это, конечно, глупая ошибка, какая-то нелепость. Да, ласки заходили сегодня, но они и сами еще поймут, что так не должно быть; может быть, уже завтра придет кто-нибудь еще, пусть бы и сова. Хотя нет, это все-таки чересчур; будет достаточно прислать письмо.
Да. Так они, наверное, и сделают.
Его принесут уже завтра. Я спущусь утром помогать маме с завтраком, а письмо уже там, на бумаге с волчьими печатями, с сургучом и цветными чернилами. И там какое-нибудь такое: стало ясно… допущена неточность… чудовищное недоразумение… ласку надлежит сдать обратно по такому-то адресу, а взамен получить… или нет, ничего не получать – просто попробовать еще раз на следующий год.
А что, если они решат, что я это все специально? Что я… украла ее у кого-то? Хорошую, сильную судьбу – буквально увела у кого-то из рук, а теперь ворочу нос.
Тогда, наверное, мне и вовсе запретят участвовать в Охоте. Тогда, наверное, мне нужно будет уехать из Кланов. Я поселюсь где-нибудь в приграничье, отучусь на артефактора. Лунные иногда принимают на службу чужаков, я могла бы на них как-нибудь работать.
Родня, конечно, очень расстроится. Они все расстроятся: они ведь успели поверить и понадеяться, что из меня выйдет толк. Но это… ничего. Ничего. Мне не впервой их разочаровывать.
Интересно даже: считается ли это преступлением? Может быть, я и зря отнеслась к этому так легко, и в Кодексе есть для этого специальная страшная статья, и будет какой-нибудь ужасный трибунал, и газетчики, и в меня будут тыкать пальцем и говорить, что я воровка дорог, и окажется, что зверя никак нельзя никуда сдать, и чтобы все исправить, я просто должна умереть, обязательно каким-нибудь ужасным способом, и даже просто яду выпить нельзя…
Ласка, ласочка… как же ты могла так обознаться? Что тебе стоило махнуть хвостом и отпрыгнуть подальше? Я бы поняла, честное слово, я бы побежала за кем-нибудь другим!
Ласка смотрит на меня, склонив в сторону мордочку. Я протягиваю к ней руку, на секунду касаюсь мягкого меха; она прижимается к дереву, будто собирается прыгнуть, но я смаргиваю, – и мои пальцы упираются в холодное стекло.
Утром, пока мама возится с квашней, я спрашиваю: бывает ли такая статья, про воровство дорог? Мама смеется и говорит, что это все глупости. Полуночь никогда не ошибается; Полуночь знает, что тебе нужно.
Но я-то знаю, что это ошибка. Наверное, это очень секретная статья.
Похоже, что-то такое написано на моем нервном, бледном лице, потому что мама толкает папу в бок и настойчиво показывает ему на меня глазами. Папа сонный, вялый, немножко сердитый; он основательно жует пшенную кашу, а его темная с проседью борода стоит почему-то дыбом.
После завтрака он выводит меня в предбанник и рассказывает об обороте.
– Мы хищники, – гудит он, – поэтому представь, что идешь на охоту. Или дворовые догонялки. Близкая добыча! Азарт! Схвати зверя, пусть помогает бежать! Сечешь?
Я киваю, но, по правде, я не секу.
Мне ужасно неловко стоять перед ним голой. Я распустила волосы, но они слишком короткие, чтобы прикрыть замерзшие соски, и я неловко закрываюсь руками. Я вся покрыта гусиной кожей, и даже кудри на лобке нервно топорщатся.
Папа рассказывает так и эдак. Я смотрю в себя; смотрю в потолок; рычу; рычу по-другому; бегаю на месте; ловлю мячик; пытаюсь отобрать тряпичную куколку; отбиваюсь от веника. В конце концов мы выходим на улицу, где я мгновенно коченею. Папа превращается, от медвежьего рыка душа уходит в пятки и еще немного глубже, но это тоже не помогает.
Наконец он отводит меня обратно на кухню и, сердитый, уходит колоть дрова.
Я не дрова, но меня колотит. Я ужасно замерзла, все во мне дрожит, и даже если кража дорог – это уголовное преступление, я готова сдаться в Сыск прямо сейчас.
Но, конечно, меня никуда не пускают.
Мама рассказывает иначе. Мама говорит про свободу и волю, про бескрайнее поле, про простор и право быть кем угодно, про понимание расстояний и внутренний ориентир. Мы придумываем мне внутреннюю «точку покоя», «хорошее место», – говорит все больше она, я только запинаюсь и киваю, – где должна среди снега сидеть моя ласка. Мы долго листаем книгу с Большой Сотней зверей и убеждаемся еще раз, что ласок там нет; тогда мама роется в ящике с архивом старых журналов по подписке и все-таки находит в одном из них картинку, рыже-медную ласку с выразительными усами. Но как я ни стараюсь, я не могу ее представить и вижу лишь черноту.
От маминых упражнений хочется спать.
– Ты очень зажатая, – говорит она. – Расслабься.
Кажется, я напрягаюсь только сильнее.
– Сложно только первый раз, – уговаривает мама. – Нужно немного сосредоточиться. А потом получается очень легко!