Читать книгу Откупное дитя (Юля Тихая) онлайн бесплатно на Bookz
Откупное дитя
Откупное дитя
Оценить:

4

Полная версия:

Откупное дитя

Юля Тихая

Откупное дитя

Один кувшин благодати

Ведуны и знахари научили нас: боль и слёзы, грехи и ошибки, бесчестье, дурной нрав и даже болезни передаются по Роду. От отца к сыну, от матери к дочери, от деда к внукам, от далёкого предка невинному младенцу. Если пришёл на заимку чужак, сладкоречивый и медноволосый, да соблазнил девицу, её дети могут быть и чернявыми, по матери. Но во внуках или в правнуках рыжина проснётся, потянется к солнцу, запутает, спеленает, отравит.

Так и с хромотой бывает, и с привычкой грызть ногти, и с ленью, и с косоглазием, и со всяким другим внешним и внутренним уродством. Всё плохое, что в нас впиталось, копится, и копится, и копится в Роду и портит собой каждое следующее поколение.

Знахари говорят, будто с этим ничего нельзя сделать. По Роду передаётся и хорошее, и плохое, и один великий рок отмеряет, чего человеку достанется больше.

Ведуны говорят, что кое-что сделать всё-таки можно.

Если пришёл на заимку медноволосый чужак, испортил девицу, и пошли у них дети, все как один чернявые, то среди внуков непременно окажется рыжий. Но будет он всего один, не два, не три и не пять. Если старик был лиходеем, большая дорога уведёт за собой его правнука – одного, но не всех.

Ведуны знают способ, как собрать по Роду всё плохое, что только в нём есть, и всему этому отдать на откуп одно дитя. Оно родится дурное, греховное, негодное с самого первого дня. В нём будет от всей родни по самой ужасной черте, зато все другие дети будут от них свободны.

В наших местах, когда Род устаёт от своих болезней и бед, к новобрачным приходит ведун. Он курит свои травы, шепчет особые слова, жжёт перья и рисует на животе невесты знаки свиной кровью. Когда рождается откупное дитя, ведун принимает его на руки, и оно кричит не детским криком, а птичьим. Ведун пишет у него на лице знак, обходит все дома, показывает его каждому жителю и приговаривает: забери себе отсюда дерзость, а отсюда заячью губу, забери здесь лень, а здесь пустоцветство, забери у неё слабые глаза, а у него жирный живот, забери, забери, забери.

Потом ведун уносит откупное дитя в лес, где оставляет его у корней мёртвого дерева.

Никто не говорит, что бывает с этим ребёнком потом.

А я расскажу.

✾ ✾ ✾

Я родилась в самый липовый цвет, когда жар заигрался с лесом и спрятался по домам, а ветер обиделся на них да улетел куда-то в другие места. Даже земля и та так разогрелась, что не ступить голой ногой. А ведуну носить откупное дитя полагается босым, в тулупе, с медвежьей мордой на голове. Он парился, бедняга, и, говорят, ругался.

Я родилась и закричала голосом, которым зовёт своих собратьев серая неясыть. Меня пронесли через каждую калитку и каждую дверь, и каждый человек выдохнул мне в лицо. Я взяла везде всё негодное, то, что самому владельцу не нужно, а ведун собрал целую тележку подарков: медовый пряник за обжорство, трость за хромоту, ленту из косы за жидкий волос, булавку за дурной глаз.

– Отдаю тебе навсегда, – говорили вокруг.

– Отдаю.

– Отдаю.

– Отдаю.

– Забери у меня безбрачный венок!

– Забери рожу из моего тела!

– Подуй, сынка, подуй, пусть она все твои простуды зимние заберёт…

– И мою тягу за бабами в речке подглядывать забери тоже!

И я забрала. Ведун пронёс меня через погост, показал всем предкам и меня, и всё то, что я себе забираю, унёс в лес к погибшему той зимой клёну, подарки закопал у корней, а меня положил над ними на земле и оставил.

То был хороший ведун, умелый и сильный. Он много лет ходил по миру, знал тысячу обрядов и тысячу тысяч песен, заговорил больные зубы дядюшке Фаме, научил вдову Рушеву, что делать с подкладом, что злоязыкая соседка закопала у неё за околицей, а саму соседку привёл на старостин суд. Слово за тем ведуном тоже ходило доброе: он лечил и наставлял, отгонял мор и покоил нечисть, лил в поля благодать и чистил Рода от старых пороков.

Не заметил только ведун, что клён тот умер не до конца. И хотя все ветви стояли голые и сухие, от самого корня пробивался тонкий зелёный побег, всему тому клёну наследник, полный воли к жизни и надежды на будущее. Я плакала на закопанных в земле дарах, а клён жил от меня в двух шагах, и поэтому силы не забрали меня.

Следующим утром ведун, а с ним староста, десяток мужиков, пара крепких баб и любопытные мальчишки пошли в лес проверить, что откупное дитя сгинуло. Но не нашли ни монеты откупа, ни горелой ямы, ни поваленного дерева – только младенца.

– Но что же откуп? – спросил недовольно староста.

Ведун был мрачнее тучи. Он повелел меня накормить, а сам отправился в лес, где спрашивал у великих сил, что ему теперь делать.

– Груз, что вы за ней дали, велик, – сказал он, вернувшись. – Его не унести за грань одному младенцу, маловато силёнок, маловато жизни. Нужно ждать, чтобы она подросла.

– Сколько ждать? Неделю? Месяц?

– Чтобы коса была ниже пояса. До тех пор растите её, как свою, как простое дитя, да так, чтобы не гневались силы. А когда придёт время, я вернусь и уведу её.

В толпе зароптали. Мало кому нравится кормить лишний рот, да ещё и такой поганый!

– А если сама помрёт? – жевал бороду староста. – Дети болеют.

– Сделайте так, чтобы не померла. Иначе всё, что она забрала, возвратится в Род троекратно. Слишком много в вас, люди, порока!

Кто-то заговорил, что деньги, что ведуну заплатили, надо бы по-хорошему вернуть. Но ведун сделал вид, что не расслышал, а староста знал, что рубить калёным железом ведун умеет не одну только нечисть. В дорогу ведуну дали ещё свежее полотно и полный круг воску, а меня вернули под бок матери.

Никто в заимке не был рад такому исходу. Но страх перед теми вещами, что я забрала себе, был велик, и никто не хотел, чтобы они возвращались. Я росла обычным ребёнком, всего и странностей, что в защитный ход вокруг заимки меня никогда не брали. А матушка каждый вечер чесала мне волосы гребнем, втирала в них масло и нашёптывала слова, чтобы только они росли быстрее.

Волосы у меня красивые, густые, тягуче-русые, как застоявшийся мёд. Таких волос ни у кого больше нет во всей заимке. Одна беда только: в длину всё никак не росли. Коса была в руку толщиной, но лишь немного ниже лопаток.

Матушка шептала, шептала, шептала. И сестрицы мои тоже шептали, кто во что горазд. Братья ленты везли красивые, яркие, чтобы хвосты от них спускались низко, и коса казалась длиннее. К сёстрам и женихи уже пошли, а я так и жила при них и всё ждала, когда же дорасту до того, чтобы силы дали за меня откуп.

Я уже и поверила почти, что так и останусь откупной, но ненужной, буду жить при заимке отдельно, у самой околицы, и мною будут пугать детей. Но вчера вечером, пока я месила тесто на утро, сестрица вдруг громко ойкнула и стала показывать на меня пальцем.

Меня вертели во все стороны, крикнули старосту, набежали люди, а потом и мне принесли пару серебряных зеркал и показали спину. А там поверх простой рубахи тёмный пояс юбки, и под ним зажат самый кончик косы.

– Доросла, – сказала матушка и заплакала.

– Доросла, – сказал дядюшка Фама и довольно огладил своё огромное пузо. – Отправим её?

– Ведуна дождёмся, – решил староста. – Времени ему дадим до конца сенокоса, вот если не успеет – тогда уж сами сделаем.

А утром приехал ведун.

Он был старый и страшный, по юному лету и в медвежьей шкуре. На поводу вёл гружёного осла, а у самого на поясе дудочка, и из штанов торчали перья. Он занавесил в доме окна, выгнал всех наружу, мне велел раздеться догола; усадил перед собой, чесал волосы, шептал и плёл косички, сотню мелких тугих косичек.

Потом надел на меня белую рубаху, горловину красной нитью сшил намертво. Своими руками забил свинью, свежей кровью написал мне на лбу знак. Дал мешок для подарков, сказал руки поставить лодочкой, и повёл меня по домам.

– Забери мой голос визгливый, – сказала сестрица, – чтобы мужу я пела сладко и нежно.

– Забери мою неловкость, – сказал брат, – чтобы мои удары разили цель.

– Забери хромоту из моего тела…

– Забери глаз косой и невидящий…

– Забери жучьё из моего дома!..

– Забери дрожь из рук!

– Забери!

– Забери!

– Забери!

– Унеси с собой и не возвращайся.

– Навсегда тебе отдаю!

Они клали мне в ладони подарки. А я была будто во сне от шепотков ведуна, кланялась и убирала их в мешок. Потом мы прошли через погост, поговорили с мёртвыми, и ведун увёл меня в лес.

Шли мы далеко-далеко, куда дальше, чем ходят местные. Шли до самого вечера и в такую глушь, что кусты изодрали мне всё лицо, а ведуну всё было – хоть бы хны. И дерево на этот раз ведун подобрал такое, что не ошибёшься: огромный дуб, кряжистый, могучий, почерневший от собственного горя. Ни одного зелёного листа на нём, одни только мёртвые ветки. И вокруг пустая поляна с гнильём от прошлогодних листьев.

Я стояла, а ведун копал. Сперва лопатой у самых корней, потом разгрёб яму руками. Я вывалила в неё все подарки, он засыпал землёй и разровнял, посадил меня сверху, обошёл дуб четырежды и обратился к силам.

– Не возвращайся, – сказал он мне. Поцеловал в лоб, да и ушёл в темноту – будто сгинул.

И вот я здесь. Сижу.

✾ ✾ ✾

– Вот так всё и было, – говорю я и растираю голые ноги. Лето только начинается, и ночи ещё холодные.

Грач наклоняет голову в сторону, косит на меня глазом-бусиной, а потом – прыг, прыг боком, – подбирается ближе и цепляет клювом за палец.

– Ай! – я верещу и трясу рукой. – Я тут душу изливаю перед тобой, а ты, а ты!..

Грач гаркает, а я засовываю укушенный палец в рот, сосу его, и слёзы наконец-то катятся по моим щекам.

Я плачу некрасиво, громко и горько, кто спросит, о чём, – не отвечу. Я ведь знала всегда, что своему Роду ненужная дочь, что коса отрастёт, что ведун придёт, что силы заберут и меня, и всё, что отдадут за мной. Я всегда знала, и всё равно задыхаюсь от обиды и реву, как глупая.

Вечер сгущается, и лесной шум съедает мои всхлипы. Холод кусает ноги и забирается под рубашку, косы лезут в лицо, земля остывает, и даже слёзы не помогают больше. Сидеть скучно и страшно. Только мёртвый дуб стоит надо мной важный, непоколебимый, и чёрные ветви на фоне неба кажутся трещинами. Вот сейчас, совсем скоро, из них полезут на меня жуткие морды, а вслед за ними и сам Отец Волхвов. Он возьмёт меня на ладонь, разорвёт меня на хорошее и плохое, и ежели плохого окажется больше, то сожрёт меня целиком.

А плохого, я знаю, во мне больше, чем может быть в человеке. Я и есть сама всё плохое разом, негодная и порочная, откупное дитя.

Грач тем вренем подбирается ко мне с другой стороны, хватает клювом косичку, тянет. Я шиплю, машу на него руками, дёргаю головой до боли. Думаю, коса отвалится, ан-нет: держится.

– Кыш! Чего пристал? Пшёл вон!

Грач трескуче гаркает и задирает горбатую голову, а потом клюёт меня в пятку.

– Ау, да чтоб тебя! Вали, вали отсюда! Тебе-то чего от меня надо?!

– О тебе же забочусь, – ворчливо говорит мне грач человеческим голосом. – Чего сидишь? Пойдём отсюда, ты ж тут околеешь.

– Я? Да я, чтоб ты знал…

Потом я осекаюсь и зажимаю себе рот двумя руками.

– Ну и чего ты таращишься? Тьфу, деревенщина! Задницу свою поднимай и давай, давай, пойдём отсюда.

Я, может, и деревенщина, но лесных птиц всех знаю и в лицо, и по крику: размером с ворону и такой же чёрный в синеву, а горбатый клюв светлый, как оголённая кость. Походка важная, тело вытянутое, ну, грач и есть.

Только обычные грачи, видишь какое дело, не разговаривают. Если только они не нечистые, конечно.

– Так это вы… силы? Вы пришли за мной, мессир?

Грач фыркает совершенно по-человечески.

– Типа того. Так ты идёшь или нет?

«Не возвращайся», – сказал мне ведун. Я и не вернусь: некуда возвращаться. В заимке меня, если увидят, поднимут на вилы раньше, чем я скажу хоть слово. Я ведь забрала у них много плохого, негоже приносить это обратно…

Всё решено за меня ещё до того, как я родилась. Отец Волхвов разорвёт меня и оценит, съест мою крошечную чёрную душу и все дары, что я забрала.

– Я посижу ещё тут немножко, – тихо говорю я. – Можно? Пожалуйста.

– Застудишься по-женски, – ворчит грач. – Хоть постелила бы…

– Не холодно, – бормочу я и обнимаю себя покрепче.

Лес тёмный, а звёзд ещё не видно. Трещины чёрных веток, а небо под ними серое-серое, и листва вокруг, и трава, всё выцвело. Интересно: я ещё по нашу сторону или уже по другую? Может быть, я и прошу ещё подождать, а на самом деле мой дух уже за гранью, на земле незримых сил…

Может быть, и нельзя теперь вернуться, даже если решусь?

– А откуп? – вспоминаю я и облизываю губы. – Откуп должен быть. Они же придут утром, ведун и староста, придут проверить, что меня забрали! Чтобы они знали, что меня взяли силы, должен быть откуп.

– Ах вот в чём дело, – презрительно бросает птица и переступает с ноги на ногу. – И что же ты откуп хочешь, золотом или серебром?

Я морщу лоб, но не могу вспомнить, чтобы об этом что-то говорили.

Тогда грач засовывает голову под крыло, долго вертит ею там, будто пёрышки чистит, а потом бросает оземь монету. Монета большая – как только под крылом поместилась, – блестящая, красивая. Она лежит вверх профилем короля, но таких королей я не знаю.

– Теперь пойдёшь со мной? – вздыхает грач.

Мне нечего сказать больше и незачем тянуть время. Я цепляюсь за землю пальцами, по ногам мурашки, косички лезут в лицо.

– Пойду, – говорю я.

И мы идём.

Вернее, это я иду, а грач только перелетает с ветки на ветку и ругается.

– Под ноги смотри, – выговаривает он мне. – Ну тетеря! Нос разобьёшь, вот будешь невеста! Левее тут. Вон там светится, видишь?

– Костёр чей-то?

– Мглистый фонарик, дурочка! Побежишь за таким – костей не соберёшь. Тебя вообще учили чему-нибудь или как родилась пустоголовая, так и ходишь?

– Лён вымачивать… а прясть я не умею.

– Что, даже на это ума не хватило? Голову пригни!

– Мне нельзя прясть, – жалобно говорю я. – Я же откупная, мою суть нельзя свивать с нитью, всё полотнище юзом пойдёт… Ау!

– А я тебе что говорю? Под ноги смотри!

– Да ни зги ж не видно!

– Ой, тетеря!

Так мы идём через подлесок, и кустарники хватают меня за плечи когтистыми лапами. Ноги исколоты, колени разбиты, рубаха порвана, а грач только и знает, что язвить.

– Далеко ещё? – спрашиваю я, совсем запыхавшись.

– Пришли почти, – милостивится грач.

От этого я сразу шагаю помедленнее. Пришли почти, а там ведь Отец Волхвов. Он возьмёт меня на ладонь, разорвёт на хорошее и плохое, сунет в пасть, и тогда…

По правде, я не знаю, что будет тогда. Никто не знает: оттуда, из пасти Отца Волхвов, не возвращаются. Но говорят, будто это хуже, чем простая смерть. Смерть – это словно сон, потому и приходят мёртвые в видениях, а на погосте пахнет баюн-травой. А в чреве Отца Волхвов только чернота и страхи.

– Да ты увязла там что ли? – сердится грач. – Давай, давай, а то как клюну!

– Простите, мессир…

И так мне становится себя жалко! Там, в заимке, над домами стелется дым, и хлебом пахнет, и девки песни поют на разные голоса, а парни на них глядят из-за околицы и решают, кто чью ленту станет красть. У них там в кувшине давленая ягода с родниковой водой, только подумаю – и во рту кисло. А у меня страх как в животе урчит, и я сама уже не понять где, по ту сторону или по эту, и ленты мои никому не нужны, и не будет ни песен, ни хлеба, ни дома!

Лучше бы этот Отец Волхвов сам пришёл, как мне говорили. Вылез из мёртвых ветвей, взял меня на ладонь… так хоть идти никуда было бы не надо. Холодно, колко, больно – и всё для того, чтобы дальше было только больнее. Разве есть в этом хоть на ноготь справедливости?

– Ты опять там нюни распустила? Говорю же, почти пришли!

Я утираю лицо. Что за дело силам до моего горя? Я несу с собой пороки, полные руки их да злых слов, и моя душа прогнила до самого корня. Значит, меня надобно съесть.

Я всхлипываю, корни бросаются мне под ноги, и я качусь кубарем по влажной земле. Травы бьют по спине, коряга кидается в живот так, что выбивает дух. Где-то там, впереди, обманчиво гостеприимная пасть Отца Волхвов, и я визжу, хватаюсь руками за землю, пытаюсь вбить в землю пятки.

Потом всё заканчивается. Надо мной – небо, иссиня-чёрное, густое. Через него – туманные светлые полосы, а поверх – россыпи звёзд. И ни страхов, ни трещин, ни ужасной короны Отца Волхвов.

– Ну дура, – вздыхает грач и качает головой.

– Вы здесь тоже? И вы? Мессир?.. А теперь я, то есть, надо ведь…

Я хватаю ртом воздух и замолкаю. Грач смотрит на меня с осуждением. Я лежу на берегу, среди трав, в самом центре круга из мягких листьев – будто в гнезде. Ветер шумит, озеро плещет, и чей-то голос поёт едва слышно, высоко и звеняще.

Грач вздыхает и велит мне:

– Спи.

✾ ✾ ✾

Правду говорят, будто утро вечера мудренее. Я заснула – будто провалилась в черноту, не выдержав груза теней, страхов и леса, полного сил. А просыпаюсь от того, что солнце щекочет нос, а девчонки шепчутся и разбирают мои волосы.

Гребень скользит: сверху вниз, сверху вниз. Вот одна девочка хихикает, а другая вздыхает. У меня под щекой чьи-то колени, я жмурюсь сладко и проваливаюсь обратно в залитую солнцем дрёму, где гребень скользит по волосам сверху вниз, сверху вниз.

– …а он мне и говорит, представляешь, что другую выбрал, людскую девицу, и что она для него всех красивее! Что голос у неё чище, что коса длиннее, что лицо румяное и руки нежные. А мои разве не нежные? Мои чем плохи?

– А ты ему?

– Да, а ты ему что?

– За ладони его взяла, заплакала…

– А потом?

– А потом, потом что?

– Потом ка-а-ак дёрну… ну что же вы как маленькие! А ты спи, девочка, спи…

Голоса у них высокие и звонкие, будто не говорят, а поют, и от этого капли росы стеклянно бьются друг о друга. Та, которую обидел мужчина, грустит немного и сердится, вторая вздыхает, а третья всё смеётся, и её смех путается с ветром.

Этим голосам хочется верить. Этим голосам нельзя не верить. И я подтягиваю ладонь под щёку, улыбаюсь и засыпаю снова.

Гребень всё ходит и ходит по волосам, сверху вниз, сверху вниз.

– Чистая медь, – хихикает девушка, разбирая пальцами мои волосы.

– Мёд, – бормочу я сквозь сон.

– Где же ты видела такой мёд, глупая? Медь и есть, а на солнце и золото.

– Мёд, – обижаюсь я.

И открываю, наконец, глаза.

Я лежу в круге из мягких листьев. Они оказываются похожими на сердца, будто липовыми, только огромными, с мужскую ладонь размером. Мягкие-мягкие, пушистые, точно из дорогой ткани вырезанные, и красные, и жёлтые, и зелёные, и синие даже – волшебные листья. Сухие и тёплые, они лежат во много слоёв, наползают на меня одеялом. Я словно в постели или и того лучше: в гнезде.

Земля клонится к озеру, и там на берегу тихо плачут склонённые ивы, а вода серебряная и блестит, как рыбья чешуя. Сверху стоит кучерявый плотный лес, щерится белыми метёлками цветов.

Девочки сидят вместе со мной на листьях, похожие, как родные сёстры. Кожа у них белая, лица тонкие, глаза и губы светлые, а в волосах водяные цветы, и я как-то сразу узнаю: русалки.

Соседский парень, разноглазый Шанька, всё говорил, что привезёт в дом невесту. Что встретил в поездке мельникову дочку краше самой яркой звезды; что голос её нежный и звенит, что руки её мягче лебяжьего пуха, что он только видит её и становится сразу счастливее.

Лето закончилось, осень отгорела, а невесту Шанька так и не привёз. Всё обещался за ней ехать, говорил, будто ей приданое надобно дошить, и что папа её болеет, и что праздников надо дождаться, чтобы у мёртвых попросить благословения. Тогда Шанькина мать подумала, что Шанька вовсе и не к невесте ездит, а на большой дороге дурным помышляет. И как-то раз, когда Шанька нарядился в расшитую рубаху и отправился к невесте, она накинула на себя тёмный платок и покралась за ним следом.

Думала, дорога дальняя будет, к посёлку за холмами. Но Шанька свернул в лес и шагал по тропинке, напевая о любви. И вышел к ручью, а на камне при нём сидела его невеста.

– Белая-белая, – плакала потом мать, – как снежок по весне… Бесстыдница, в одной нижней рубахе! А в волосах ландыши, и то осенью!

Шанька припал к её ладони, шептал красивые слова, целовал бесцветные губы и клялся в верности до самого гроба. И хотя мать торопилась привести в заимку знахаря, всё так и вышло, по клятве. Заболел Шанька странной болезнью, стал чахлым и бледным сам, а однажды ночью ушёл к ней, утопленнице-нечисти, навсегда.

Мужики ходили потом по ручью с багром и выловили его тело. Насилу узнали, так разъели Шаньку раки. Мать плакала, плакала. Знахарь посмотрел в глаза всем неженатым парням в заимке и не нашёл больше никого зачарованного.

А по весне мимо проезжал ведун и зарубил ту русалку. Голову насадили на кол при заимке, и ветер неделями играл с её волосами.

– Я не кусаюсь, – серьёзно говорит русалка, на коленях которой я спала.

Я медленно киваю и сажусь.

Я ведь девица. Русалкам не зачаровать меня. Их сила – она для мужчин, и то лишь для неженатых. А меня они если и утопят, то лишь потому, что их трое, а я одна.

Я зябко ёжусь и обнимаю себя руками.

– Волосы твои, – хихикает младшая русалка, – чистая медь!

– Мёд, – поправляю я и хмурюсь. – Застоявшийся мёд.

– Да где ты мёд такой нашла? Медь с золотом!

Я провожу по волосам пятернёй и вдруг путаюсь в них пальцами. Мои волосы гладкие, будто ленты, и лежат ровным полотном, всем сёстрам на зависть, – а теперь они… кудрявятся?

Я наматываю прядь на палец, перекидываю часть волос вперёд, гляжу на них. А они вдруг кучерявые, в мелкие кольца-кудряшки, и рыжие-рыжие, золотые на солнце.

Провожу пальцами по лицу – моё ли, или и его украла нечисть? Но нос вроде знакомый, и уши оттопыренные тоже мои. Волосы вот только рыжие и кудрявые. С чего бы им такими быть, если…

Я хмурюсь – и вспоминаю всё сразу: про косу ниже пояса, про ведуна, про мёртвый дуб, и про грача тоже. Ведун заплёл мне много-много косичек, а русалки расплели, оттого, должно быть, и вьются волосы.

Русалки переглядываются и улыбаются, а я облизываю губы и спрашиваю:

– Это которая сторона?

– Которая? – озадаченно переспрашивает старшая русалка.

– Одна на всех, – хихикает младшая.

– Так он не забрал меня, Отец Волхвов? Меня ведь грач привёл сюда, чтобы…

– Да вон он спит, – пожимает плечами средняя. – Эй, грачик! Очнулась твоя зазноба!

Спящий грач похож на чернёную кляксу. Просыпаться ему не хочется: он по-собачьи закапывает голову в листья. Но потом всё-таки пушится, подскакивает, вертит башкой. Смотрит на меня недовольно, ковыляет важно к озеру, плещется в воде.

– Милый, – зовёт старшая, – принеси-ка мне серебра!

Я сперва думаю: она грачу это. Но потом по воде идут круги, и из озера показывается пятно, будто рыба всплыла кверху брюхом. Оно разрастается, вырастает и становится человеческой головой, а затем и утопленник выходит из озера весь целиком. На нём простая рубаха, подпоясанная крашеным шнурком, глаза – точно стекло.

В руках мертвец несёт моток мерцающей серебряной нити.

– Волосы тебе заплету, – говорит мне русалка.

Всё это так жутко, что я не спорю и не морщусь даже, когда холодная мокрая нить касается моего лица. Русалка пересаживается ко мне за спину, проводит гребнем по волосам, делит их на пряди и плетёт быстро и ловко.

– Зовут-то тебя как, ведьмочка? – спрашивает она, пока младшая русалка забавляется, пальцами растягивая губы утопленника в улыбку.

– Нейчутка. То есть… Нея. Неясыть. Я когда родилась, закричала неясытью, и поэтому… Назвали так, чтобы не забыть, что я такое. Только я не ведьма, я откупное дитя, я забрала из рода грехи и пороки.

– Ещё не ведьма, – соглашается русалка. – Пока так только, ведьмочка, глупая ещё и маленькая. Но если научишься – будешь любого ведуна лучше.

– Я не научусь, – упрямлюсь я. – Я откупное дитя, и Отец Волхвов…

– …не пришёл за тобой, разве не так?

На это мне нечего ответить. Озеро шуршит водами, грач важно чистит пёрышки, а средняя русалка всё-таки шлёпает по рукам младшую и велит утопленнику возвращаться в озеро. Всё это дико, всё это жутко и странно, а ещё всё это никак не вяжется, как слова не складываются в сказку. И я ловлю, ловлю их за хвосты, и спрашиваю наконец:

– Разве не должны вы ненавидеть что ведьм, что ведунов? Они ведь рубят нечисть, и вы ведь… тоже…

Грач запрокидывает голову, будто пытается глаза закатить по-человечески. А старшая русалка смеётся и завязывает нить в узел.

– Маленькая ты ещё, вот и не понимаешь. Ну, иди! Поглядись – хорошо?

123...5
bannerbanner