
Полная версия:
Приглашение на казнь (парафраз)
– Нет! ну зачем же? Зачем же Вы так? – взорвался, брызнув шутихой (шпалерными брызгами) директор. – Совсем!.. Вы что? завтра… завтракать будете? Не будете. Снова вы… отказываетесь. Столько трудов! Теперь-то почему? – и, сдержав фейерверк, как фотокамера, бывает, сдерживает стремнину водопада, Родриг Иванович подошёл к столу, взял двумя пальцами преющую в ожидании кулебяку, но не стал есть. – Как вкусно! Зря вы так! (смотрел и напросвет, и снизу, не подгорела ли, и корочкой ли сверху, и…). Столько трудов, – и положил зарумяненную назад, к своим, нескольким, таким же, другим. Но тут же, снова взял: «Всё равно уже пальцами… – и мощно зажевал, показывая тем крепость своих неподдельных, неискусственных (в отличие от некоторых) челюстей.
– Мы зарубок не делаем… – укоряя, тыкая кулебякой в направлении наспех заштукатуренного розовой штукатуркой туннеля33, за которым подразумевался неприсутствующий м-сье Пьер и, поучая, и жуя, продолжил директор, – взялся за гуж, так не говори, что не дюж! – и съел кулебяку, превшую до этого в ожидании.
– Да, вы уж совсем… – попытался, попыталась, образовавшись в розовых разводах стен, маленькая жёлтая личинка м-сье Пьера: – Вы же сами знаете, как всё было. Как всё было… – попыталась ещё раз личинка.
– А ваш номер восемь, когда надо тогда и спросим! – грубо и нетерпеливо оборвал личинку директор тюрьмы Родриг Иванович.
Тут же появилась женщина в чёрной шали (вполне возможно, это была попечительница, по крайней мере, её мать – лицо было наполовину скрыто шалью, а наполовину похожим на мать). Не успев толком появиться, вместе с жёлтой личинкой, взятой на руки, была тут же затёрта штукатурами в штукатурку, и малярами в покраску. Адвокат, подбежав, демонстративно попробовал пальцем… краска уже давно просохла. Адвокат показал не окрасившийся от стенки средний палец.
– Как говорил Родька, – добавил, по-вселенски пожалев о своём, адвокат: – Не берите дурного в голову…
– Я такого от Родиона не слыхал, – опротестовал Родриг Иванович. – Всё шутите, Роман Виссарионович.
– Нет, совсем и не шучу, – (похоже, адвокату было тоже не до шуток). – Не до шуток!
Стало жарко.
Да, другой причины не шутить, не было.
Стало жарко. Надышали, как сказал бы Родион.
Стены стали от жары искривляться и доискривлялись до того, что Цинциннат увидел себя, размазанным по розовой стене (он сам сначала «помогал образоваться на ней рисункам», помогал, помогал, а потом сам и размазался, как домашнее кино по стенке, и увидел, при этом, себя на сморщенном экране, как в сморщенном мутном домашнем кино, на кривом и мутном экране увидел болтающийся под свежим утренним бризом эшафот (конечно же, это была та лохань, в которой Цинциннат решил освежить себя, как сказал автор: «ради завтрашней Марфиньки», и в которой он тихо плыл)…
Океаниды, нереиды и наяды, неторопливо просыпаясь, косились на клетчатый Фебов луч, лениво тоже, проникающий сквозь толщи, толщи и толщи. Бризеиды, счастливые прабабушки обесчещенной красавицы Бресеиды (разница в одну свистящую, смешно). Бризеиды уже, будто пастýшки поутру, гонят от берега пенных барашков, и Цинциннат, в своей лохани, вдыхает чувствительными ноздрями (хоть и был курящ) душки (от: дух, духи, ароматы, ударение на «и»), душки проветривающихся спален. Рядовые телеграфисты и работники с фабрики мягких кукол для школьниц, пьют кофе (интересно было бы знать, что в это время пьют не рядовые?)
«…школьницы в коротких белых носочках, …ах, отроковицы с бледными слипающимися ресницами, синеглазые брюнеточки в синих трусиках34, дымчатые блондиночки в полинявших бумажных штанах …шелковистый отлив на виске, …миловидный подтёк на голой шее, …золотистый пушок вдоль загорелых рук, …полоска золотистой кожи между белой майкой и белыми трусиками…»
Её тряпичная кукляшка, намного больше знает о любви
Чем нежная её хозяйка.35
«Нет, Цинциннат, нет! – засвистела мимо, падающая навзничь гичка. – Надо гнать от себя такие мысли, ведь это вредно… ты и так слаб, разжигаешь себя, уничтожаешь последние свои силы. Это вредно для сердца».
«Можешь же, свалиться, как пророк, прямо в воду…» – просвистела ещё одна гичка, летящая вслед за первой мимо.
«Желательно, чтобы заключённый не видел вовсе, а в противном случае сам пресекал ночные сны, могущие быть по содержанию своему несовместимыми с положением и званием узника, каковы: роскошные пейзажи, прогулки со знакомыми, семейные обеды, а также половое общение с особами…».36
Воздух, – сказал автор, – весь ровный от бисерной мороси… автор сказал: «Воздух, весь бисерный от ровной мороси…» и солнечный луч, вспыхнули, загорелись и загудели (взъярились), будто газовая горелка, и стали палить, и Цинциннат, пятками, сквозь тонкую подошву чёрных, уже без помпонов тапочек (остался в тапочках, потому что башмаки спадали… наверное от волнения), Цинциннат пятками чувствовал раскалённую палубу эшафота, и было ужжже невозможно стоять, и он скорее лёг на плаху, как показал ему м-сье Пьер. Палач сам приплясывал и просил чуть прибрать свет. И просил считать… хоть и до десяти, надеясь на «пять» уже закончить.
– Картина маслом! – грянул Родион. – Ну, хватит на сегодня! – прилаживая бороду, замотал тряпкой в воздухе, – смотри, как надышали (сказал-таки), чихнуть или, как там говорят: дыхнуть невозможно…хоть топор вешай… да! Извиняемся… про топор… Но, мусье Петручьо (сказал-таки) здесь-таки, ни при чём…
Адвокат потыкал в «Правила», но был разогнан тряпкой.
Дальше, всё как у автора: «…принялись поддевать его и вытаскивать на берег», – и Цинциннат открыл глаза и «пожалел, что так кратко было дружеское пожатие обморока», пожалел, что не удалось досмотреть до конца – хотелось досмотреть.
Дверь была открыта (Родион проветривал камеру), и там, за дверью, уже никого не было (отстояли своё и разошлись). Палаточный лагерёк свернули, и только валялась серебряная бумажка от шоколада, да подзлащённый гипс, который Родиону ещё придётся мести. На столе всё ещё прели кулебяки и жевательный мармелад (они-то за что?)
– Говорят, эти… – говорил пауку Родион, – говорят, подпилили эшафот, эти, которые против де-ка-пи-та-ции, – (проследил исподтишка за реакцией Цинцинната, мол, мы тоже словечки знаем). – Сам если умираешь… по старости – …тут ничего, говорят, не сделаешь, а чтоб так, не пожив, не настрадам… не настрадам… не настрадам… Ах! – и Родион снова сорвался в трагический тон, выбирая со щеки снова набежавшую слезу… – всю жизнь как снурок в ботинке… не пинал, как говорят, только ленивый… нет, это против их понятий…. Вот и подпилили помост теперь и листовки распространяют. «Помилование!» – а этого, – и Родион грубо показал кому-то там известное средоточение пальцев, с одним торчащим посредине37, – не хотите… ли?.. а-а-а?.. да что говорить…
Паук, повертев в педипальпиках, будто это был кубик-рубик, выбросил очередную муху.
А Родиону теперь, как говорится, только дай.
– Высосал! до последнего! Супостат! Робеспьер!.. – бросился к мухе тюремный дрессировщик, – Но не все, нет, не все они! Директор говорил… например, вот говорит… как у этого… Свифта, прошу пардон, но мы тоже не шилом деланы… фантазёра большого… яйца… насмешил… одни с тупого конца, чтоб сразу всё проглотить, а другие с острого, чтоб все силы высосать сначала, а потом уж, на закуску, топором по вые, как говорится. Фантазии сочинять могут все, а просто сказать никто не может, а я скажу, что это, по самое уже это в… вы сами знаете, в чём… так, зубоскалят по теме… а я скажу – не наелся, так не налижешься… голодным, значит, будешь жить! А что, есть такие, которым охота голодными жить?
– Смотри ты, высосал, мучитель, – Родион присел на корточки и трогал пальцем брошенную пауком муху. – Бедная. Одна шкурка осталась. Пустая вся внутри, – и, подготавливая уже в себе очередное перевоплощение, разгоняясь, чтоб постепенно… от сотворения и к самому, самому что ни на есть откровению: – Пусто, пусто, пусто! Внутри всё пусто! Высосали всё!.. – и сел, с пивной кружкой на край стола, в отрепетированную сто тысяч раз театральную позу оперного гуляки в сцене погребка.
– Я попросил бы, – но, понимая, что момент требует аплодисментов, Цинциннат поаплодировал солисту, – но теперь попросил бы… на сегодня… закончить представление…
Выстроились все.
Были стражники, снявшие собачьи маски, чтоб их женщины знали в лицо; Шурин с Мурином – городские остряки; были гипсовые парковые фигуры, главный телеграфист, директор школы, директор тюрьмы, Родриг Иванович. Куда тем, тонкошеим на толстой платформе, с вообразимым, только поэтом, коком пшенично-солнечного распада нравственного императива цветом, куда им до этих! Нет! все эти – общее место, сплошное мясо, прозрачное и угадываемое ещё обонянием за много миль вперёд. Стояла Марфинька с бархаткой и без бархатки, как кому больше нужно; Библиотекарь, с книгами и без; Эммочка в па-де-де, с планом побега, план побега (крупным планом) на столе под кирисиновой, так моя бабушка говорила, лампой – и я вместе с ней тоже, стоял уже некоторое время перед Цинциннатом, прощаясь, желая, обещая исполнить, не оплошать, не огорчить, не плакать, оплакать и всегда помнить; особо запомнилась чайная чашечка, поднятая к великолепным старческим рыбьим губам, пытающимся со дна достать сахар.
«…он заявил, что хочет остаться один, и, поклонившись, все вышли». Снова, большой водопроводный кран на кухне втянул в себя всех, друг за другом всосал с недовольным flüsternd (шепча). Всхлипывая, так правильнее, (schluchzend).
Дверь закрылась. Дверь – эта дыра.
За закрытой дырой остался Цинциннат(-ы), надежда(-ы) и чаяние(-я).
Вот они, пробиваются, манят созданием… из хаоса, из бытия… это же – мой стон, мой хрип, мой шорох, клик, всхлип, протянутые руки, руки заламывающий фавн, горбатый лицемер, корова (символ плодородия и богатства или благосостояния и достатка, как хотите) и спеленатый пеленами смерти до смерти, и тот, что грядёт, и на прилавках бытия – блага бытия. Ах! сколько прелестей смерти жизни или жизни смерти; всё под свистульки, под гармошки, под волынки; пальмы, бризы, ласковый прибой, свободная любовь, любимая свобода …
Нет, Цинциннат, не угнаться тебе, Цинциннат, не угнаться за бегущим, сквАзящем в Агромных, в огромных, фу… mauvais ton! за сквазящем в агромных витринах мира пире бытия.
А потом, вдруг, когда уже задавленный комьями и стонами, ты уже перестанешь быть, вдруг тебя, с перлом (фальшивка, тобой же самим нафантазированная) в руке, снова несёт тебя из тьмы к свету, выше, выше… выше…
Э-эх! падать будет больно, больно и всё, и в глазах ничего, – говорит Родион, – и начинает рассказывать историю про Икара, мол, директор говорили, что нечего, потому что, мол, мягко стелешь, да больно спать, потому, что не в гору живётся, а под гору, потому что, мол, почёсывайся пока жив, а помрёшь так и свербеть не будет…
– Вот-вот! – разгорится философский спор. – А кто сказал «ничего»? Кто-то же только что сказал: «ничего».
– Может он перепутал, приняв черноту за «ничего»?
В то время как «ничего» с чернотой спутать невозможно.
Надо было выходить.
– Вы, извините, выходите? Извините, Вы выходите?
– Я-а-ах! – и, блестя пятками и лытками, прыснули из трамвая школьницы, так любимые моим любимым автором, да и мной, любимым моим автором, – Мы все выс-с-сходим! – и тебя чуть не выплеснуло вместе с ними, но кондуктор закрыл перед носом дверь.
– Ну как же? Я! Я хотел выйти!
– Выйдете на следующей!
Простите, но если выходим, значит входим куда-то. А на следующей – то куда входить, будет другое. И! не всё равно! на какой остановке выходить. Хотелось бы, всё-таки, войти туда, куда стучал.
Трамвай заскрипел, затормозил, сдал назад.
Смешно. Ах да – это был двойник трамвая, тот который… тот, за которого приходится отвечать первому.
Кондуктор открыл дверь и Цинциннат вышел… конечно же, уже не туда.
– Тук-тук!
– Входите!
«Входите, входите! – передразнивая сам себя, раскланиваясь и входя, сказал сам себе Родион, а Цинциннату, который поднял и устремил глаза к окошку, туда, где паук и потолок, и стены, который повернулся лицом, лицом к окошку повернувшись, показывал, что не желает… да, не желает! Цинциннату Родион сказал: – Лучше в шахматы учились бы; теперь уже не скоро, успеете».
Зашёл Родион, с газетой в руке.
В образовавшейся дверной щели остались Родриг Иванович и Роман Виссарионович. В чёрных масочках, будто они не директор и адвокат, не Родриг Иванович и Роман Виссарионович, а Арлекин и ещё один Арлекин какие-нибудь, из какой-то-же-тоже-нибудь французской комедии, в чёрных масочках. Хотят, чтоб не узнали в лицо; шпионят, будто они не директор и адвокат, и не Родриг Иванович и Роман Виссарионович, а будто шпионы какие-то… комедийные шпионы, шпионы, как будто по-шпионски подсматривают, переговариваются растопыренными пальцами, растопыривая пальцы, переговариваются, как немые шпионы, на самом деле ломают комедию.
Родион, отмахиваясь рукой: «…сам, мол, не шилом… знаем… мы ведь, тоже… – оглядываясь на Цинцинната, – в шахматы, я говорю или крестиком вышивать, как я уже говорил, учились бы… теперь уже… – подошёл к столу, развернул газету и накрыл ею жевательный мармелад, кулебяки и пирожное «Бизе» на блюдечке.
– (Цинциннату) Учились бы, как все… Чтоб не обветрились (на кулебяки, жевательный мармелад, пирожное и газету). Просю, – и вышел. Мрик-мрак, скрипнув за собой дверью.
Хочется войти туда, куда стучишь… но чаще приходится туда, где открыто.
Заглянул, зашёл, подошёл, демонстративно не глядя, отвернувшись от Цинцинната, к столу директор. Директор. Родриг Иванович – давно не виделись. Снял газету, осмотрел, особенно пирожное «Бизе», втянул носом воздух, потрогал осторожным, пальцем, не обветрилось ли ещё, примостил ближе к кулебякам, замер на мгновение, соображая; знал, что готовили к завтрашнему отъезду Эммочки – одно принесли сюда, хотели как лучше, но, теперь, можно, наверное, забрать, может обветриться, всё равно не ест, что ещё надо? уж казалось бы… отодвинул «Бизе» на середину (опять же, не на самую середину), остальное накрыл, наконец, перевернув газету передовицей38 вверх. Направился было к Цинциннату, но понимая, что напрасно (было напрасно, Цинциннат оставался спиной и не желал), захватив «Бизе» – мрик-мрак – вышел, скрипнув за собой дверью.
«Директору надо было, чтоб не обветрилось, – подумал совсем невпопад остающийся спиной Цинциннат, – пирожным было всё равно, скорей бы уже, уже скорей – и по домам. Директору – это видно было – было не всё равно».
Хочется войти туда, куда стучишь, но чаще входишь туда, куда пускают.
Опять скрип. Теперь адвокат, Роман Виссарионович… быстро-быстро; что-то искал…
«Не запонку же?» – думал Цинциннат.
«Не запонку, не запонку, – думал Роман Виссарионович, – запонку Эммочка, ещё тогда отдала… – хлопотал по карманам, полез под стол, хлопотал там, хотел было под кровать, похлопотать, но увидел газету на кулебяках, обрадовался, – уф-ф-ф, – нашёл. Полез, было, мягким пальцем, но повернулся к Цинциннату, тем же пальцем указал на громаднокеглевый, с причудливой гарнитурой на всю страницу заголовок: – Вот! Здесь!» Но Цинциннат не обернулся и всем ракурсом давал понять, что не желает.
«Вот-вот! Вот за этот поворот, – кривляясь: – рррак-курс… – сказал бы ещё фикус! – Может как раз здесь…» – ещё раз тыкнув пальцем в газету и поскрипев дверью, мрик-мрак – вышел.
Хочется войти, как хочется войти туда, куда стучишь, но входишь опять туда, куда приходится, куда-то-ни-ту-да.
Мрик-мрак – снова Родион.
Мрик-мрак – снова вышел.
Мрик-мрак – адвокат, мрик-мрак – вышел.
Мрик-мрак – директор. Мрик-мрак – Родион; директор, адвокат, мрик-мрак, Родион, мрик-мрак, мрик-мрак, мрик-мрак, мрик-мрак!
Ни-ту-да! Всегда входишь не туда!
Судья с дулей… ещё не хватало. Крашеный прокурор. Чистый лист бумаги и карандаш, как «указательный перст». Поэт – будто он снеговая баба, сидящая на парковой скамейке.
У поэта ничего не получается, не получается: Там, на том светке… – старается поэт, – Там на том светке…
«…ничего нетка!» – рыкает и вываливается из лаза в стене страшный палач, и припечатывает, прикалывает ударом громадного топора листок с правилами для заключённых к стене.
«Гей! гей! – кричит укротитель (всем видно, что это переодетый Никита Лукич, главный устроитель). – Ап! Ап! Фьють! – свистит Никита Лукич и щёлкает кнутом и, пуская искры, тыкает горящим факелом. – Vorwärts! – и пытается загнать зверя на блестящий катающийся в голове Цинцинната шар. – Ап! Ап! Vorwärts! – Но палач не сдаётся, бьёт лапой, рычит и, в свою очередь, пытается топором… хоть что-нибудь топором: «А атлантишка наш как?!»
Бедный Цинциннат хватается за куприк, что на затылке (он-то милый за что?)
Свистит кнут, и голова палача падает, вопя: «мой атлант, мой атлантишка» – и превращается в жёлтую личинку стрекозы, у которой, в отличие от палача, атлант отсутствует.
Цинциннат нанизывает личинку на крючок и забрасывает в Стропь, чтоб наловить пискарёй.
Громадные пискари, будто это даже не пискари, будто это пискари похожие на Марфиньку с Эммочкой, бросаются на личинку и щиплют её со всех сторон, щиплют, а личинка увёртывается, и Марфинька вместе с Эммочкой, уже прямо из-под купола, в обтягивающих трико, по верёвочным канатам, скользя, в защиту, с чёрной бархаткой и с планом крепости в рюкзачке, снова набрасываются на беспозвоночного палача и, размахивая одна чёрной бархаткой, вторая планом крепости, теснят его… стали теснить палача; дрессировщик (видно всё же было, что это переодетый Никита Лукич, главный устроитель), снова свистя и щёлкая кнутом, снова пуская искры и тыкая горящим факелом, пытается загнать зверя: „Ап! Ап! Vorwärts!“ – пытался… но палач снова не сдавался, бил лапой, рычал и, в свою очередь, пытался топором… хоть что-нибудь топором: «Наслаждение любовное! – кричал он, – Когда даже воздуха не хватает!..» – горланил он, расплёскивая вокруг себя краснющее что-то, пытаясь выдать это что-то за кровь, хотя это было больше похоже на сотерн, а может это был медок, вино, вино, которое Марфинька и, с задатками балетной танцовщицы Эмочка, захлёбываясь, схлёбывали трубочными губами и слизывали отовсюду, возбуждёнными языками.
Воздуха не хватало. Цинциннату не хватало воздуха:
– Я же просил всех выйти!
Да, мой бедненький Цинциннат! что ты строишь себе всякие иллюзии (снова иллюзии)? Из этой могучей паутины выбираются только мудрецы. Или ты мудрец у нас? Что ты пытаешься найти ответ там, где его и быть не может? пытаешься вообразить себе то, чего не бывает? Что же тебя не поразит, например, мир твоего детства, тайная прелесть первой любви, потрясение первого соития? Что, всё какие-то шары, да шамберьеры с дрессировщиками? Что все эти сказки, сказки? Вот именно, сказки.
То, к чему ты стремился, хотел познать и осуществить в этом мире – ты осуществишь в том…
А что ты хотел осуществить? к чему ты стремился? что хотел познать? Наслаждения? любовные и гастрономические?.. что? Отвечай, и если нет ответа, не раздумывай долго. Ты хотел насладиться властью, силой, способностью воображать, умением создавать или разрушать, ты мечтал о славе, о чём мечтал ты? Или, может, все твои мечты упирались, как уже сказано, в матрац или, предположим, в лучшем случае, в румяную и бирюзово-потно-прохладную грудь Марфиньки?
Иллюзии, иллюзии! Попал Цинциннат в их сети и крикнул:
«Потушите!»
Но даже если бы он не крикнул, всё равно, свет погас бы, так как он тушился Родионом ровно в девять. Отделение закончилось. Об окончании сообщили перегулы и загулы казематных часов.
Темнота, как сказал автор, соединилась с тишиной.
Но мы же знаем, что тишина бывает разной. У нас была та, в которую стучатся.
Второе отделение
Тили-тили, тили-бом! Тили-тили, тили-бом! – так хотелось бы начать вторую главу. Но не до «тили» сейчас. У нас не очень весло… весело.
Газета прела на кулебяках. «Голос публики»… или у кого-то есть сомнения, и он думает, что это было «Доброе утречко»? Не возражаю. Знаю только, наверняка, что передовая статья на обеих, была писана двумя известными соавторами, в том же жанре плутовского романа с элементами сатиры, в котором писали ещё более известные: «Хорошо излагает, собака. Учитесь» или «Почём опиум для народа?» Помните?
Она-то – передовица (а то все уже забыли о чём разговор) и вспыхнула белым, вдруг, светом, полоснувшей по ней, вышедшей за окошком Луной.
Заголовок был понятен всем: и проницаемым, и непроницаемым, и полунепроницаемым… может только уж совсем непроницаемым?..
Большой, громаднокеглевый, с причудливой гарнитурой на всю страницу заголовок: «Казнить, мол, нельзя, мол, помиловать»! – Ни один заголовок в мире, включая известный читателям моего любимого автора «Quercus»39, не вмещал в себя столько смысла. В общем, заголовочек ещё тот. Журналюги, одним словом!
Дальше было написано:
Публика и кричала, и хлопала, и хохотала. Свистала ещё, когда один за другим выходили на эстраду летнего городского театра заслуженные артисты, члены городского выездного театрального суда: председатель, секретарь, Боки, Маскерони; прокурор занял место за импровизированной кафедрой; защитник, всеми уважаемый (как же защитник может быть неуважаемым?), занял своё место за импровизированной (это слово подразумевает наскоро сколоченную и сколоченную не надолго мебель, одним словом, театральная декорация), за импровизированной конторкой занял место, с виду очень похожий, ну, хотя бы, заячьей губой и синими бровями на Романа Виссарионовича, адвокат Роман Виссарионович.
Трудно поверить, что такое длинное предложение мог написать какой-нибудь журналистик, репортёрчик, журналист, репортёр, пусть даже журналюга, как сказал композитор, пусть даже в соавторстве с каким бы то ни было… Но… что сказать? Да вот, уже сказали:
Мы память,
Мы память,
Мы вечная память
Друг друга.
И ещё надо сказать, я знаю – эти оба раньше специализировались на обозрении театральных спектаклей, но так как жизнь всё больше становилась (становится) театром, то, понятно – и жизнь обозревать им было, как говорит удачный фразеологизм и идиома, являясь в то же время устойчивым словосочетанием – «с руки» (идиома вообще-то говорит – «не с руки»).
Дальше журналюги анализировали, синтезировали и интерпретировали. Речь шла об открытом заседании городского суда в Городском открытом летнем Театре, которое (идея пришла в последний момент в голову одному из шуринов-братьев-муринов), которое было решено провести в форме циркового или, хотя бы, театрализованного представления. Потом уже выяснили, что такая традиция существует ещё со времён ранних рыжих неандертальцев.
Взвился занавес! – так начиналось обозрение или, если кому-то хочется – репортаж.
Секретарша суда, в маске цапли, как всегда (цапля чахла, цапля сохла, цапля сдохла), начала с «Суд идёт!» И пошли! на все манеры: на две четверти, на три (вальсом), на четыре четверти, тридцать шестыми, синкопой, чтоб выделиться, каждый из себя нота, а кто аккордом… и снова вальсом, вальсом на три четверти… и вальсом и строевым шагом, Примитивно? Да! Такая камарилья, такая…
Надо различать несколько значений этого слова, первое, например: (от испанского camarilla) Придворная клика, влияющая интригами на государственные дела в интересах личной выгоды40, – будте внимательны! неспроста! – второе, например: «Камарилла», секта, продвинутые каиниты – обещающие тайную жизнь, взамен на удачную маску, которую они вылепят из твоего лица (маскарад!); третье: (camera (лат.) от здания правительства, в котором контролируют вес товаров. Все эти значения не имеют к нашей камарилье никакого отношения – так, в голову пришло.
А ещё – это куча зудящих, совокупляющихся комаров, рой, этакая камарилья, и, в этом случае, учень удивительно утверждение, что молодые самки пищат не так как старые. Мало того, установлено, что самцы делают выбор в пользу старых самок. Знаете, как сказано: «Некрасивых девушек нет, есть мужчины с плохим вкусом».
Это тоже, как говорится, не пришей к нашей камарилье хвост.
На самом деле, всё это, конечно – создания, креатуры41. Всё бутафоры, механики и швеи… в день создания создали действующих лиц. Ленточки, бусы, разноцветный тюль, масочки, полумасочки, пружинки, защёлочки, папье-маше одним словом, другим словом – обман, хотя, при определённом освещении, всё же (опытный читатель и зритель понимает) могут навести мороку, в том смысле, что напустить страху… могут, но не напускают – никто не пугается; потому что все законопослушны, лучше сказать – законопроницаемы… все ли?