Читать книгу Два приятеля (Иван Сергеевич Тургенев) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Два приятеля
Два приятеляПолная версия
Оценить:
Два приятеля

4

Полная версия:

Два приятеля

– Что же это, Петр Васильич? Видно, теперь моя очередь напоминать вам ваши обещания?

– Какие обещания?

– А помните, вы хотели женить меня? Я жду.

Петр Васильич повернулся на стуле.

– Да ведь вишь вы какие разборчивые! С вами не сообразишь. Бог вас знает! На ваш вкус здесь у нас, должно быть, и невест-то нету.

– Это нехорошо, Петр Васильич. Вы не должны так скоро отчаиваться. С первых двух раз не удалось – это еще не беда. Притом же мне вдова понравилась. Если вы от меня откажетесь, я к ней поеду.

– Что ж, поезжайте, – с богом.

– Петр Васильич, уверяю вас, я не шутя желаю жениться. Повезите меня куда-нибудь еще.

– Да право же, нет больше никого в целом околотке.

– Этого быть не может, Петр Васильич. Будто здесь, по соседству, нет ни одной хорошенькой?

– Как не быть? Да не вам чета.

– Однако назовите какую-нибудь.

Петр Васильич стиснул зубами янтарь чубука.

– Да вот хотя бы Верочка Барсукова, – промолвил он наконец, – чего лучше? Только не для вас.

– Отчего?

– Слишком проста.

– Тем лучше, Петр Васильич, тем лучше!

– И отец такой чудак.

– И это не беда… Петр Васильич, друг мой, познакомьте меня с этой… как бишь вы ее назвали?..

– Барсуковой.

– С Барсуковой… пожалуйста…

И Борис Андреич не дал покоя Петру Васильичу, пока тот не обещал свезти его к Барсуковым.

Дня два спустя они поехали к ним.

Семейство Барсуковых состояло из двух лиц: отца, лет пятидесяти, и дочери, девятнадцати лет. Петр Васильич недаром назвал отца чудаком: он был действительно чудак первой руки. Окончив блестящим образом курс учения в казенном заведении, он вступил в морскую службу и скоро обратил на себя внимание начальства, но внезапно вышел в отставку, женился, поселился в деревне и понемногу так обленился и опустился, что, наконец, не только никуда не выезжал – не выходил даже из комнаты. В коротеньком заячьем тулупчике и в туфлях без задков, заложив руки в карманы шаровар, ходил он по целым дням из угла в угол, то напевая, то насвистывая, и, что бы ему ни говорили, с улыбкой на все отвечал: «Брау, брау», то есть: браво, браво!

– Знаете ли что, Степан Петрович, – говорил ему, например, заехавший сосед, – а соседи охотно к нему заезжали, потому что хлебосольнее и радушнее его не было человека на свете, – знаете ли, говорят, в Белеве цена на рожь дошла до тринадцати рублей ассигнациями.

– Брау, брау! – спокойно отвечал Барсуков, который только что продал ее по семи с полтиной.

– А слышали вы, сосед ваш, Павел Фомич, двадцать тысяч в карты проиграл?

– Брау, брау! – так же спокойно отвечал Барсуков.

– В Шлыкове падеж, – замечал тут же сидевший другой сосед.

– Брау, брау!

– Лапина барышня с управителем сбежала…

– Брау, брау, брау!

И так без конца. Докладывали ему, что лошадь у него захромала, что приехал жид с товаром, что стенные часы со стены пропали, что мальчик зашвырнул куда-то свои сапоги, – только и слышали от него, что «брау, брау!». И между тем в доме его не было заметно слишком большого беспорядка: мужики его благоденствовали, и долгов он не делал. Наружность Барсукова располагала в его пользу: его круглое лицо, с большими карими глазами, тонким правильным носом и румяными губами, поражало своей почти юношеской свежестью. Свежесть эта казалась еще ярче от снежной белизны его волос; легкая улыбка почти постоянно играла на его губах, и не столько на его губах, сколько в ямочках на щеках; он никогда не смеялся, но иногда, весьма редко, хохотал истерически и всякий раз потом чувствовал себя нездоровым. Говорил он, кроме обычного своего восклицания, очень мало, и то только самое необходимое, придерживаясь притом всевозможных сокращений.

Его дочь, Верочка, очень на него походила и лицом, и выражением темных глаз, казавшихся еще темнее от нежного цвета белокурых волос, и улыбкой. Она была небольшого роста, миловидно сложена; в ней не было ничего особенно привлекательного, но стоило взглянуть на нее или услышать ее голосок, чтобы сказать себе: «Вот доброе существо». Отец и дочь очень любили друг друга. Все домашнее хозяйство находилось на ее руках, и она охотно им занималась… других занятий она не знала. Петр Васильич недаром назвал ее простою.

Когда Петр Васильич с Борисом Андреичем приехали к Барсукову, он, по обыкновению, ходил взад и вперед по своему кабинету. Этот кабинет, который можно было назвать и гостиной, и столовой, потому что в нем принимались гости и накрывался стол, занимал около половины всего небольшого домика Степана Петровича. Мебель в нем была некрасивая, но покойная: во всю длину одной из стен стоял диван, чрезвычайно широкий, мягкий и с великим множеством подушек, – диван, хорошо известный всем окрестным помещикам. Правду сказать, отлично лежалось на этом диване. В остальных комнатах стояли одни стулья, да кой-какие столики, да шкафы; все эти комнаты были проходные, и в них никто не жил. Маленькая спальня Верочки выходила в сад, и, кроме чистенькой ее кровати, да умывального столика с зеркальцем, да одного кресла, в ней тоже мебели не было; зато везде по углам стояли бутылки с наливками и банки с вареньями, перемеченные рукою самой Верочки.

Войдя в переднюю, Петр Васильич хотел было велеть доложить о себе и о Борисе Андреиче, но случившийся тут мальчик в долгополом сюртуке только взглянул на него и начал стаскивать с него шубу, примолвив: «Пожалуйте-с». Приятели вошли в кабинет к Степану Петровичу. Петр Васильич представил ему Бориса Андреича.

Степан Петрович пожал ему руку, проговорил: «Рад… весьма. Озябли… Водки?» И, указав головой на закуску, стоявшую на столике, принялся снова ходить по комнате. Борис Андреич выпил рюмку водки, за ним Петр Васильич, и оба уселись на широком диване с множеством подушек. Борису Андреичу тут же показалось, как будто он век свой сидел на этом диване и давным-давно знаком с хозяином дома. Точно такое ощущение испытывали все, приезжавшие к Барсукову.

Он был в тот день не один; впрочем, его редко можно было застать одного. У него сидела какая-то приказная строка, со старушечьим сморщенньм лицом, ястребиным носом и беспокойными глазами, совершенно истасканное существо, недавно служившее в теплом местечке, а в настоящее время находившееся под судом. Держась одною рукою за галстук, а другою – за переднюю часть фрака, этот господин следил взором за Степаном Петровичем и, подождав, пока усядутся гости, проговорил с глубоким вздохом:

– Эх, Степан Петрович, Степан Петрович! осуждать человека легко; но знаете ли вы поговорку: «Грешен честный, грешен плут, все грехом живут, яко же и мы»?

– Брау… – произнес было Степан Петрович, но остановился и промолвил: – Поговорка скверная.

– Кто говорит? конечно, скверная, – возразил истасканный господин, – но что прикажете делать! Ведь нужда-то не свой брат: вытравит из тебя честность-то. Вот я готов на сих господ дворян сослаться, если только им угодно будет выслушать обстоятельства моего дела…

– Можно курить? – спросил Борис Андреич хозяина.

Хозяин кивнул головой.

– Конечно, – продолжал господин, – и я, может быть, не раз досадовал и на себя, и на свет вообще, чувствовал, так сказать, благородное негодование…

– Подлецами выдумано, – перебил его Степан Петрович.

Господин дрогнул.

– То есть как же это, Степан Петрович? Вы хотите сказать, что благородное негодование выдумано подлецами?

Степан Петрович опять головой кивнул.

Господин помолчал и вдруг засмеялся разбитым смехом, причем обнаружилось, что у него ни одного зуба не оставалось, а говорил он довольно чисто.

– Хе-хе, Степан Петрович, вы всегда такое скажете. Наш стряпчий недаром говорит про вас, что вы настоящий каламбурист.

– Брау, брау! – возразил Барсуков.

В это мгновение дверь отворилась, и вошла Верочка. Твердо и легко выступая, несла она на зеленом круглом подносе две чашки кофе и сливочник. Темно-серое платьице стройно обхватывало ее тонкий стан. Борис Андреич и Петр Васильич поднялись оба с дивана; она присела им в ответ, не выпуская из рук подноса, и, подойдя к столу, поставила на него свою ношу, примолвив:

– Вот вам кофе.

– Брау, – проговорил ее отец. – Еще две, – прибавил он, указывая на гостей. – Борис Андреич, моя дочь.

Борис Андреич вторично ей поклонился.

– Хотите вы кофею? – спросила она, прямо и спокойно глядя ему в глаза. – До обеда часа полтора.

– С болышим удовольствием, – ответил Борис Андреич.

Верочка обернулась к Крупицыну:

– А вы, Петр Васильич?

– И я выпью.

– Сейчас. А давно я вас не видала, Петр Васильич.

Сказав это, Верочка вышла.

Борис Андреич посмотрел ей вслед, и, нагнувшись к своему приятелю, шепнул ему на ухо:

– Да она очень мила!.. И какое свободное обхождение!..

– Привычка! – возразил Петр Васильич, – ведь у них здесь почитай что трактир. Один из дверей, другой в двери.

Как будто в подтверждение слов Петра Васильича в комнату вошел новый гость. Это был человек весьма обширный, или, говоря старинным словом, уцелевшим в наших краях, облый, с большим лицом, с большими глазами и губами, с большими взъерошенными волосами. В чертах его замечалось выражение постоянного неудовольствия – кислое выражение. Одет он был в очень просторное платье и на ходу переваливался всем телом. Он тяжко опустился на диван и только тогда сказал: «Здравствуйте», не обращаясь, впрочем, ни к кому из присутствующих.

– Водки? – спросил его Степан Петрович.

– Нет! какое водки, – отвечал новый гость, – не до водки. Здравствуйте, Петр Васильич, – прибавил он, оглянувшись.

– Здравствуйте, Михей Михеич, – ответил Петр Васильич, – откуда бог несет?

– Откуда? Разумеется, из города. Ведь это вам только, счастливцам, незачем в город ехать. А я, по милости опеки да вот этих судариков, – прибавил он, ткнув пальцем в направлении господина, находившегося под судом, – всех лошадей загнал, в город таскавшись. Чтоб ему пусто было!

– Михею Михеичу наше нижайшее, – проговорил господин, столь бесцеремонно названный судариком.

Михей Михеич посмотрел на него.

– Скажи мне, пожалуйста, одно, – начал он, скрестив руки, – когда тебя, наконец, повесят?

Тот обиделся.

– А следовало бы! Ей-ей, следовало бы! Правительство к вашему брату слишком снисходительно – вот что! Ведь какая тебе от того печаль, что ты под судом? Ровно никакой! Одно только, чай, досадно: теперь уж нельзя хабен зи гевезен, – и Михей Михеич представил рукой, как будто поймал что-то в воздухе и сунул себе в боковой карман. – Шалишь! Эх вы, народец, с борку да с сосенки!

– Вы все изволите шутить, – возразил отставленный приказный, – а того не хотите сообразить, что дающий волен давать, а принимающий – принимать. Притом же я действовал тут не по собственному наущению, а больше одно лицо участвовало, как я и объяснил…

– Конечно, – иронически заметил Михей Михеич. – Лисичка под бороной от дождя хоронилася – все не каждая капля капнет. А сознайся, лихо тебя наш исправник допек? а? Ведь лихо?

Того передернуло.

– Человек к укрощению борзый, – сказал он наконец с запинкой.

– То-то же!

– А со всем тем и про них можно-с…

– Золотой человек, истинная находка, – перебил его Михей Михеич, обращаясь к Степану Петровичу. – На этих молодцов да вот еще на пьяниц – просто гигант!

– Брау, брау! – возразил Степан Петрович.

Верочка вошла с другими двумя чашками кофе на подносе.

Михей Михеич ей поклонился.

– Еще одну, – проговорил отец.

– Что ж это вы сами трудитесь? – сказал ей Борис Андреич, принимая от нее чашку.

– Какой же это труд? – ответила Верочка, – а буфетчику я поручить не хочу: мне кажется, так будет вкусней.

– Конечно, из ваших рук…

Но Верочка не дослушала его любезности, ушла и тотчас вернулась с кофеем для Михея Михеича.

– А слышали вы, – заговорил Михей Михеич, допивая чашку, – ведь Мавра Ильинична без языка лежит.

Степан Петрович остановился и приподнял голову.

– Как же, как же, – продолжал Михей Михеич. – Паралич. Ведь вы знаете, она любила-таки покушать. Вот сидит она третьего дня за столом, и гости у ней… Подают ботвинью, а уж она две тарелки скушала, просит третью… да вдруг оглянулась и говорит этак не торопясь, знаете: «Примите ботвинью, все люди сидят зеленые…» – да и хлоп со стула. Бросились поднимать ее, спрашивают, что с ней… Руками объясняется, а язык уже не действует. Еще, говорят, уездный лекарь наш при этом случае отличился… Вскочил да кричит: «Доктора! пошлите за доктором!» Совсем потерялся. Ну, да и практика-то его какая! Только и жив, что мертвыми телами.

– Брау, брау! – задумчиво произнес Барсуков.

– И у нас сегодня будет ботвинья, – заметила Верочка, присевшая в углу на кончик стула.

– С чем, с осетриной? – проворно спросил Михей Михеич.

– С осетриной и с балыком.

– Это дело хорошее. Вот говорят, что ботвинья не годится зимой, потому что кушанье холодное. Это вздор… не правда ли, Петр Васильич?

– Совершенный вздор, – ответил Петр Васильич, – ведь здесь в комнате тепло?

– Очень тепло.

– Так почему же в теплой комнате не есть холодного кушанья? Я не понимаю.

– И я не понимаю.

Подобным образом разговор продолжался довольно долго. Хозяин почти в нем не принимал участия и то и дело похаживал по комнате. За обедом все накушались на славу: так все было вкусно, хотя и просто приготовлено. Верочка сидела на первом месте, разливала ботвинью, рассылала блюда, следила глазами, как кушали гости, и старалась предупреждать их желания. Вязовнин сидел подле нее и глядел на нее пристально. Верочка не могла говорить, не улыбаясь, как отец, и это очень шло к ней. Вязовнин изредка обращался к ней с вопросами – не для того, чтобы получить от нее какой-нибудь ответ, но именно для того, чтобы видеть эту улыбку.

После обеда Михей Михеич, Петр Васильич и господин, находившийся под судом, которого настоящее имя было Онуфрий Ильич, сели играть в карты. Михей Михеич уже не так жестоко о нем отзывался, хоть и продолжал трунить над ним; может быть, это происходило оттого, что Михей Михеич за обедом выпил лишнюю рюмку. Правда, он при всякой сдаче объявлял наперед, что все тузы и козыри будут у Онуфрия, что это крапивное семя подтасовывает, что у него уже руки такие грабительские; но зато, сделав с ним маленький шлем, Михей Михеич совершенно неожиданно похвалил его.

– А ведь что ни говори, конечно, ты дрянь совершенная, – сказал он ему, – а я тебя люблю, ей-богу, потому что, во-первых, у меня такая натура, а во-вторых, коли рассудить, – еще хуже тебя бывают, и даже можно сказать, что ты в своем роде порядочный человек.

– Истину изволили сказать, Михей Михеич, – возразил Онуфрий Ильич, сильно поощренный такими словами, – самую сущую истину; а только, конечно, гонения…

– Ну, сдавай, сдавай, – перебил его Михей Михеич. – Что гонения! Какие гонения! Благодари бога, что не сидишь в Пугачевской башне на цепи… Сдавай.

И Онуфрий Ильич принялся сдавать, проворно мигая глазами и еще проворнее мусля большой палец правой руки своим длинным и тонким языком.

Между тем Степан Петрович ходил по комнате, а Борис Андреич все держался около Веры. Разговор шел между ними урывками (она беспрестанно выходила) и до того незначительный, что и передать его было трудно. Он спрашивал ее о том, кто у них в соседстве живет, часто ли она выезжает, любит ли она хозяйство. На вопрос, что она читает, она отвечала: «Я бы читала, да некогда». И между тем когда, при наступлении ночи, мальчик вошел в кабинет с докладом, что лошади готовы, ему жаль стало уезжать, жаль перестать видеть эти добрые глаза, эту ясную улыбку. Если б Степан Петрович вздумал его удерживать, он, наверно бы, остался; но Степан Петрович этого не сделал – не потому, чтобы он не был рад своему новому гостю, а потому, что у него так было заведено: кто хотел ночевать, сам прямо приказывал, чтоб ему приготовили постель. Так поступили Михей Михеич и Онуфрий Ильич; они даже легли в одной комнате и разговаривали долго за полночь: их голоса глухо слышны были из кабинета; говорил больше Онуфрий Ильич, словно рассказывал что-то или убеждал в чем, а собеседник его только изредка произносил то недоумевающим, то одобрительным образом: «Гм!» На другое утро они уехали вместе в деревню Михея Михеича, а оттуда в город, тоже вместе.

На возвратном пути и Петр Васильич, и Борис Андреич долго безмолвствовали. Петр Васильич даже заснул, убаюканный звяканьем колокольчика и ровным движением саней.

– Петр Васильич! – сказал наконец Борис Андреич.

– Что? – проговорил Петр Васильич спросонья.

– Что же вы меня не спрашиаваете?

– О чем вас спрашивать?

– Да как в те разы – то ли?

– Насчет Верочки-то?

– Да!

– Вот тебе на! Разве я вам ее прочил? Она для вас не годится.

– Напрасно вы это думаете. Мне она гораздо больше нравится, чем все ваши Эмеренции да Софьи Кирилловны.

– Что вы?

– Я вам говорю.

– Да помилуйте! Ведь она совсем простая девушка. Хозяйкой она может быть хорошей – точно; да ведь разве вам это нужно?

– А почему же и нет? Может быть, я именно этого ищу.

– Да что вы, Борис Андреич! помилуйте! Ведь она по-французски совсем не говорит!

– Так что ж такое? Разве нельзя обойтись без французского языка?

Петр Васильич помолчал.

– Я этого никак не предполагал… от вас; то есть… мне кажется, вы шутите.

– Нет, не шучу.

– Бог же вас знает после того! А я думал, что она только нашему брату под стать. Впрочем, она точно девчонка хоть куда.

И Петр Васильич поправил на себе шапку, уткнулся головою в подушку и заснул. Борис Андреич продолжал думать о Верочке. Ему все мерещилась ее улыбка, веселая кротость ее глаз. Ночь была светлая и холодная, снег переливал голубоватыми огнями, словно алмазный; на небе вызвездило, и Стожары ярко мерцали, мороз хрустел и скрипел под санями; покрытые оледенелым инеем ветки деревьев слабо звенели, блистая на луне, как стеклянные. В такое время воображение охотно играет. Вязовнин испытал это на себе. Чего-чего он не передумал, пока сани не остановились, наконец, у крыльца; но образ Верочки не выходил у него из головы и тайно сопровождал его мечтания.

Петр Васильич, как уже сказано, удивился впечатлению, произведенному Верочкой на Бориса Андреича; но он удивился еще более два дня спустя, когда тот же Борис Андреич объявил ему, что он непременно желает ехать к Барсукову и что поедет один, если Петр Васильич не расположен ему сопутствовать. Петр Васильич, разумеется, ответил, что он рад и готов, и приятели опять поехали к Барсукову, опять провели у него целый день. Как в первый раз, застали они у него несколько гостей, которых Верочка также потчевала кофеем, а после обеда вареньем; но Вязовнин разговаривал с ней больше, чем в первый раз, то есть он больше говорил ей. Он рассказывал ей о своей прошедшей жизни, о Петербурге, о своих путешествиях – словом, обо всем, что ему приходило в голову. Она слушала его с спокойным любопытством, то и дело улыбаясь и посматривая на него, но ни на мгновение не забывала обязанностей хозяйки: тотчас вставала, как только замечала, что гостям что-нибудь нужно, и сама все им приносила. Когда она удалялась, Вязовнин не оставлял своего места и мирно поглядывал кругом; она возвращалась, садилась подле него, брала свою работу, и он снова вступал с нею в разговор. Степан Петрович, прогуливаясь по комнате, подходил к ним, вслушивался в речи Вязовнина, бормотал: «Брау, брау!» – и время так и бежало… В этот раз Вязовнин с Петром Васильичем остались ночевать и уехали только на другой день, поздно вечером… Прощаясь, Вязовнин пожал Верочке руку. Она слегка покраснела. Ни один мужчина не жал ее руки до того дня, но она подумала, что, видно, так в Петербурге заведено.

Оба приятеля часто стали ездить к Степану Петровичу, особенно Борис Андреич совершенно освоился у него в доме. Бывало, так и тянет его туда, так и подмывает. Несколько раз он даже один ездил. Верочка ему нравилась все более и более; уже между ними завелась дружба, уже он начал находить, что она – слишком холодный и рассудительный друг. Петр Васильич перестал говорить с ним о Верочке… Но вот однажды утром, поглядев на него, по обыкновению, некоторое время в безмолвии, он значительно проговорил:

– Борис Андреич!

– Что? – возразил Борис Андреич и слегка покраснел, сам не зная чему.

– Что я вам хотел сказать, Борис Андреич… Вы смотрите… того… ведь нехорошо будет, если, например, что-нибудь…

– Что вы хотите сказать? – возразил Борис Андреич, – я вас не понимаю.

– Да насчет Верочки…

– Насчет Верочки?

И Борис Андреич покраснел еще более.

– Да. Смотрите, ведь беды недолго наделать… обидеть то есть… Извините мою откровенность; но я полагаю, что мой долг, как приятеля…

– Да с чего вы это взяли, Петр Васильич? – перебил его Борис Андреич. – Верочка – девушка с самыми строгими правилами, да и, наконец, между нами, кроме самой обыкновенной дружбы, нет ничего.

– Ну, полноте, Борис Андреич! – заговорил в свою очередь Петр Васильич, – с какой стати у вас, образованного человека, будет дружба с деревенской девушкой, которая кроме своих четырех стен…

– Опять вы за то же! – вторично перебил его Борис Андреич. – К чему вы тут образованность приплетаете, я не понимаю.

Борис Андреич немножко рассердился.

– Ну, послушайте, однако ж, Борис Андреич, – нетерпеливо промолвил Петр Васильич, – коли на то пошло, я должен вам сказать, скрываться от меня вы имеете полное право, но уж обмануть меня, извините, не обманете. Ведь у меня глаза тоже есть. Вчерашний день (они оба были накануне у Степана Петровича) мне открыл многое…

– А что же именно он открыл вам? – спросил Борис Андреич.

– А то он мне открыл, что вы ее любите и даже ревнуете к ней.

Вязовнин посмотрел на Петра Васильича.

– Ну, а она меня любит?

– Этого я не могу сказать наверное, но странно было бы, если б она не полюбила вас.

– Оттого, что я образован, хотите вы сказать?

– И от этого и оттого, что у вас состояние хорошее. Ну, и наружность ваша тоже может нравиться. А главное – состояние.

Вязовнин встал и подошел к окну.

– Почему же вы могли заметить, что я ревную? – спросил он, внезапно обернувшись к Петру Васильичу.

– А потому, что вы вчера на себя похожи не были, пока этот шалопай Карантьев не уехал.

Вязовнин ничего не ответил, но почувствовал в душе, что приятель его говорил правду. Карантьев этот был недоучившийся студент, веселый и неглупый малый, с душою, но совершенно сбившийся с толку и погибший. Страсти смолоду истощили его силы; он слишком рано остался без призора. У него было цыганское удалое лицо, и весь он походил на цыгана, пел и плясал, как цыган. Он влюблялся во всех женщин. Верочка ему очень нравилась. Борис Андреич познакомился с ним у Барсукова и сначала весьма благоволил к нему; но, заметив однажды особенное выражение лица, с которым Верочка слушала его песенки, он стал о нем думать иначе.

– Петр Васильич, – сказал Борис Андреич, подойдя к своему приятелю и остановясь перед ним, – я должен сознаться… мне кажется, вы правы. Я это давно сам чувствовал, но вы мне окончательно открыли глаза. Я точно неравнодушен к Верочке; но ведь послушайте, Петр Васильич, что ж из этого? И она и я, мы оба не захотим ничего бесчестного; притом же я вам уже, кажется, говорил, что я с ее стороны не вижу никаких особенных знаков расположения ко мне.

– Все так, – возразил Петр Васильич, – да лукавый силен.

Борис Андреич помолчал.

– Что же мне делать, Петр Васильич?

– Что? Перестать ездить.

– Вы думаете?

– Конечно… Не жениться же вам на ней! – воскликнул он наконец.

Вязовнин опять помолчал.

– А почему бы и не жениться? – воскликнул он наконец.

– Да потому, Борис Андреич, уж я вам сказал: она вам не пара.

– Этого я не вижу.

– А не видите, делайте как знаете. Я вам не опекун.

И Петр Васильич начал набивать трубку.

Борис Андреич сел к окну и погрузился в задумчивость.

Петр Васильич не мешал ему и преспокойно выпускал маленькими облаками дым изо рта. Наконец Борис Андреич встал и с заметным волнением велел закладывать лошадей.

– Куда это? – спросил его Петр Васильич.

– К Барсуковым, – ответил Борис Андреич отрывисто.

Петр Васильич пыхнул раз пяток.

– Ехать мне с вами, что ли?

– Нет, Петр Васильич; я бы желал сегодня ехать один. Мне хочется объясниться с самой Верочкой.

– Как знаете.

«Вот, – сказал он самому себе, проводив Бориса Андреича, – как подумаешь, пошла шутка в дело… А все с жиру!», – прибавил он, укладываясь на диване.

Вечером того же дня Петр Васильич, не дождавшись возвращения своего приятеля, только что собирался лечь в постель у себя дома, как вдруг в комнату, весь запорошенный снегом, ворвался Борис Андреич и прямо бросился к нему на шею.

bannerbanner