Читать книгу Перед историческим рубежом. Политические силуэты (Лев Давидович Троцкий) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Перед историческим рубежом. Политические силуэты
Перед историческим рубежом. Политические силуэтыПолная версия
Оценить:
Перед историческим рубежом. Политические силуэты

4

Полная версия:

Перед историческим рубежом. Политические силуэты


Если в своих думских речах Замысловский по общему правилу старательно проходит у самой грани непристойности, то на «жиде» он неизменно срывается и обнажается до конца. Тут все сдерживающие соображения отлетают. Тут одна есть заповедь – от Пуришкевича – и эта заповедь: «Валяй!» Что они без жида! Жидом живут, жидом питаются, жидом укрываются! Трусы и отщепенцы, они должны непрерывно мять, давить и терзать чучело «жида», чтоб поддерживать в себе сознание своей личности.

Как воздух, хлеб и вода, нужен Замысловскому кто-нибудь, кого он мог бы наделять всеми своими пороками, и даже более, – кого он мог бы представлять злее, корыстнее, бессовестнее, чем он сам, – и эту службу ему служит жид, не тот или другой, а отвлеченный, жид вообще, жид в себе, трансцендентальный Шнеерсон…

Что такое в самом деле то отвлеченное «жидовство», которое эти субъекты отождествляют с известной расой? Это ни пред чем не останавливающееся корыстолюбие, социальный паразитизм, кагальная сплоченность во имя преступных целей, полное отщепенство от народа и нравственная отверженность, – но что же это такое, как не самая сущность боевого черносотенства, безразлично: михаило-архангельской или нововременской марки?


Вся предшествующая карьера Замысловского – на «жиде» – была только вступлением к его участию в деле Бейлиса.

Говорили, что Замысловский был одно время «радикалом»; сам он это отрицал. Возможно, что действительно попробовал в 1905 г., – тогда многие пробовали, – но своевременно остановился. По собственным словам, он во время первых Дум вообще еще не занимался политикой и вступил на новую стезю только тогда, когда глагол 3 июня до слуха чуткого коснулся. Он стал на крайнем правом фланге, ибо это не могло не казаться кратчайшим путем к цели. Но обстоятельства, хоть и очень благоприятные, оказались, однако, не в полном соответствии с аппетитами. Уже в III Думе Замысловский проявлял патриотическое нетерпение разочарованного карьериста и жадно озирался: нельзя ли чем-нибудь пнуть в бок клячу отечественного парламентаризма, чтоб она и вовсе оглобли назад повернула. Дело Бейлиса явилось тут, как дар небес.

Однако, на патриотическом пути встретились затруднения. Спасителям отечества пришлось самим давать отчет – незадолго до дела Ющинского – по некоторым экспериментам политического употребления как еврейской, так и христианской крови. Было установлено, на основании сознания прямых участников, что Юскевич-Красовский отрядил «союзников» Половнева, Ларичкина, Казанцева и Александрова совершить убийство Герценштейна;[105] что Казанцев в Москве организовал убийство Иоллоса,[106] при чем в правых газетах об убийстве сообщалось еще до его совершения. Было установлено, что из этих организаторов и выполнителей убийств два – Красовский и Половнев – были членами главного совета; что они вместе с Дубровиным, Булацелем и Пуришкевичем участвовали в той депутации, которая предложила Столыпину услуги «самобытной организации». Когда по поводу этих фактов, которые как-никак внушительнее анонимной черной бороды ритуалиста, внесен был в Думу запрос об уголовной природе «Союза», Замысловский, строгий и неподкупный юрист, застегнутый на все пуговицы, заявил с трибуны:

«Но, господа, допустим, хотя это совершенно не доказано, что убийство Герценштейна действительно учинено теми лицами, которые были в союзе русского народа, но если отдельные лица за свой страх и риск учиняют преступление, то разве может тень от этого преступления падать на организацию, к которой они принадлежат? Ведь надо доказать, что эти лица действовали с согласия организации, с ведома организации, по поручению организации, вот тогда преступление, совершенное отдельными лицами, клеймит всю организацию».

И этот же самый субъект, драпировавшийся непреклонным законником, писал уже в 1911 г. брошюру об «умученном от жидов» Ющинском, от жидов вообще, за круговой порукой всего еврейства, хотя не только коллективная ответственность нескольких миллионов душ, но и прикосновенность одного единственного Бейлиса оставалась тогда во всяком случае не более доказанной, чем теперь. Но тут у прокурора-законника был уж довод иного порядка:

«Русское простонародье западного края глубоко уверено, что Ющинский замучен жидами для выполнения ритуального обряда, и мое убеждение такое же». Почему? Да потому, что успех в этом деле был бы бесспорно кратчайшим расстоянием… между двумя точками.

В поведении Замысловского на процессе нет и капли политического или национального фанатизма, потому что какой же Замысловский фанатик? – он чистейший нигилист. Но есть несомненно нечто неподдельное в разнузданности его вопросов и непристойных выходок: это личное остервенение. В политической рулетке последних лет Замысловский поставил свой жизненный куш на «жида», и в процессе Бейлиса должна была решиться судьба его ставки. Вдохновленный исходом дел Герценштейна, Иоллоса и Караваева, он сперва не сомневался в успехе… И вдруг почувствовал, что ставка, не только общая ставка жидоедства, но и его личная ставка может оказаться битой, и притом – независимо от прямого исхода процесса. Что-то такое скопилось в общественной атмосфере, нестерпимое для Замысловского. И он решил дешево себя не сдавать.

– Факты против нас? Логика против нас? Общественное настроение против нас? Европа против нас? Все, что есть в стране и во всем мире честного, мыслящего, просто опрятного, даже просто дальновидного – все это против нас? Так вы говорите? Со мною Верка-чиновница?{27} Рудзинский с Сингаевским? Вы говорите, что мы отверженцы и что я, лично я, Замысловский, просчитался? Так постойте ж, я вам еще покажу. Еще ведь судьба не взвесила нас окончательно. Вот я, Замысловский, сижу здесь и скупаю мертвые души и плету свою сеть, и в сознание этих двенадцати темных людей я могу еще заронить те самые мысли и чувства, из-за которых вы презираете меня.

– Пожалуйте сюда, господа свидетели и господа эксперты, становитесь: вы – ошую, а вы – одесную. Здесь я ставлю вопросы по образу и подобию моему.

– Отец Автоном, расскажите нам для первоначала, вы на мощах видали жидовские уколы? Своими глазами? Не видали? А может видали? Уколы? А? Жидовские? На мощах? Отец Автоном?

– Вера Владимировна, не говорил ли вам Марголин, что звон металла все сделает? Привлечет защиту? Убедит прессу? Говорил? Звон металла? Да? Звон, да? Еврейский звон? Как много дум наводит он!.. А потом они отпираться стали? В подворотню юркнули? Вы были возмущены? Ну, еще бы!

– Что вы сказали о Казаченко, свидетель, а, повторите? Что он – жулик? Почему? Он сидел за подлоги? И это все? Он еврейских детей на улице избивал? Грозил, говорите, навести погром на жидов? И это все? Ваших три рубля… присвоил? Скажите, пожалуйста, какие у него неприкосновенные три рубля! И это все? И это дает вам право отзываться о человеке, как о жулике?

– Это вы, г. Бразуль, ага, так-так… За правду заступились? А сколько вам дадено? Ась? Не дадено? Из уважения к правде? Вы правду любите? Так не дадено, говорите? Гм, не дадено?.. А Красовского вы рекомендовали, по его просьбе, Красевым? Ведь он Красовский? А? А вы его Карасевым назвали? Карасевым – Красовского? Значит, вы на-вра-ли? А? Ведь это ложь, а? Назвать Красовского – Карасевым? Ну, и вам не стыдно было? Нет? Лгать? Не противно, не омерзительно вам было лгать? А? А? А? Я вопросов больше не имею!

– Эксперт… э… кэк вэс… э… Павлов… Вы что, в университете учились? Или вы из кантонистов? А? Кровь отворять умеете? Ах, умеете!.. Так вы утверждаете-с, что Андрюше приятно было, когда жиды его потрошили, а?

Но несомненно высшего своего подъема Замысловский – а с ним вместе и весь процесс – достиг в своем диалоге с Сингаевским и Рудзинским. Здесь нравственная распущенность достигла тех размеров, которые придают ей уже характер трагического. Как утешительно знать, по крайней мере, что этот диалог дословно закреплен, как страшный документ эпохи и ее человека! Это уже не то, что ставить шулерские ловушки свидетелям защиты или, прикрываясь формой вопроса, бросать липкие намеки в людей, связанных по рукам и по ногам положением свидетелей, – нет, здесь дело шло уж о том, чтобы взять под руки двух грабителей, подозреваемых в убийстве и, окутав их своим абсолютным доверием, провести их, как бы в шапке-невидимке, пред глазами присяжных заседателей. Завтра могут открыться новые улики? Завтра сами убийцы могут сознаться? Там видно будет. Но зато сегодня мы еще покажем, на что способны.

– Вы ночью, говорите, грабили? А вот защита, видите ли, утверждает, что это не могло вам помешать утром убить. Ну, давайте общими силами разоблачим защиту. Ведь грабеж, свидетель, это дело серьезное, не правда ли? Вы должны были предварительно изучать вопрос, не правда ли? Вы были очень озабочены, не правда ли? Ведь на ваших плечах лежала нравственная ответственность за успех предприятия? Вы не могли отвлекаться? Ведь не могли же? Вам не до Андрюши было? Не правда ли? Вы ведь серьезный человек, свидетель, так, очертя голову, грабить не пойдете? Вы грабите хорошо, планомерно, вы добросовестный грабитель, не правда ли? Объясните это, пожалуйста, присяжным заседателям! Так что эта легенда о вашем будто бы участии в убийстве есть интрига революционеров: Махалина и Карасева? Вы не могли им ничего рассказывать? Ведь вы человек осторожный, ведь так? Ведь вы, как серьезный грабитель, не стали бы доверяться революционерам, т.-е. людям сомнительной профессии? Не правда ли? Ведь верно? А? Да говорите же, ну, ну, еще слово, еще словечко выжмите из себя, тупые головы, одно еще единенькое… Ну вот, наконец, слава богу. Уфф… Молодец, Сингаевский! Спасибо, Рудзинский!.. Больше я вопросов не имею.

Я чувствую, что своей схемой я только ослабил подлинный диалог, вернее монолог Замысловского. Отложите эти строки в сторону, возьмите в руки стенографический отчет и перечитайте вдохновенное собеседование бывшего прокурора с двумя грабителями. Ничего, ничего, пересильте себя, сударь, не комкайте отчета, не швыряйте его в угол, не сжимайте в негодовании кулаков. Читайте терпеливо, внимательно читайте, вникайте, господин гражданин, вам полезно через это пройти!..

Истинно-русские – дубровинцы, михаило-архангеловцы, суворинцы, архаровцы! На памятнике Замысловскому, – а этот памятник вы должны воздвигнуть ему при жизни, – начертайте великую ксиву: как Замысловский учил двух честных блатных не капать на себя не во время по мокрому делу. И пусть ваша молодежь, ваша надежда, Голубевы и Позняковы, заучивают блатную ксиву наизусть, как высший образчик черной гражданственности! И пусть эта ксива станет вашею песнью-песней!

«Киевская Мысль» N 295, 25 октября 1913 г.

3. Отголоски 1905 года

Л. Троцкий. ХРУСТАЛЕВ

Многих русских рабочих поразит своей трагической неожиданностью весть о том, что Хрусталев,[107] бывший председатель Петербургского Совета Рабочих Депутатов, арестован парижской полицией за воровство.

И они должны сами перед собой поставить вопрос: как могло это случиться? Что означает арест Хрусталева? Как связать его роль в 1905 году с его жалким концом?

Имя Хрусталева в ноябре 1905 г. приобрело колоссальную популярность. Оно повторялось во всех газетах и на всех перекрестках. Огромная политическая инициатива, проявленная Петербургским Рабочим Советом, его энергия, решимость, его авторитет в массах, – все это сразу встало перед пробужденным российским обывателем, как таинственная загадка. «Кто это у них там командует?» – спросил себя обыватель, привыкший к мысли, что все на этом свете делается по команде, – и буржуазные газеты в один голос ответили ему: Хрусталев.

До образования Совета Георгий Носарь – таково подлинное имя Хрусталева – был беспартийным левым, из молодых адвокатов. К социал-демократии относился недружелюбно, с рабочим движением сталкивался только тогда, когда оно выходило временно на открытую арену, как в комиссии сенатора Шидловского[108] (февраль 1905 г.) В председатели Совета Хрусталев был выбран на втором заседании. Главным доводом за него была его беспартийность. В Совет, который создавался, главным образом, усилиями меньшевиков, входили также большевики, социалисты-революционеры и беспартийные. Партийный председатель – в ту первую эпоху, когда Совет только создавался – породил бы сразу партийные и фракционные трения.

Без самостоятельной точки зрения, без социалистического образования, довольно посредственный оратор, Хрусталев проявил большую энергию, находчивость и практический смысл. В глазах широких рабочих масс, которые сами с восторгом и изумлением смотрели на свое собственное создание, Хрусталев выступал, как организационное средоточие их собственной силы. Но наиболее сознательные рабочие, составлявшие исполнительный комитет, точно так же, как и интеллигенты – представители социалистических партий, чувствовали в нем чужака, пришельца, человека, внутренно не связанного с делом социализма. В исполнительном комитете Совета социал-демократы окружили Хрусталева надежным конвоем. Сознавая свою полную политическую беспомощность, Хрусталев покорно шел навстречу всем предложениям, вносившимся представителями социал-демократии, а вскоре, считаясь с ее растущим влиянием в Совете, и сам объявил себя социал-демократом. Хрусталев светил двойным светом: партии и массы. Но и тот и другой свет был отраженным, т.-е. чужим. Собственный рост Хрусталева совершенно не соответствовал ни той внешней роли, которую ему пришлось сыграть, ни – еще менее – той легендарной популярности, какую ему доставила буржуазная пресса.

В эмиграции это скоро обнаружилось. В развертывавшейся за границей идейной борьбе, хотя и осложненной подчас до неузнаваемости кружковщиной, шла все же важная работа оценки опыта, подведения итогов и определения дальнейшего пути. К этой работе Хрусталев был совершенно неподготовлен. В нем сразу обнаружилось полное отсутствие как политической, так и нравственной устойчивости. Ему не хватало ни той дисциплины мысли, какая дается теорией, ни той дисциплины характера, какая дается партией. Он сразу почувствовал себя не у дел, стал метаться из стороны в сторону, выступил из социал-демократии, где не надеялся добиться влияния, объявил себя синдикалистом и в то же время ярко стал проявлять оборотную сторону своего авантюристского темперамента – в разных темных операциях финансового характера. Это окончательно отрезало его от политической эмиграции. Он сам потерял всякое уважение к себе, опускался все ниже и ниже и – может быть, с рассудком, наполовину помутившимся от головокружительных превратностей судьбы – кончил воровством.

Личная судьба Георгия Носаря глубоко-трагична. История раздавила этого нравственно-нестойкого человека, взвалив на него тяготу невмоготу. Обывательская фантазия создала, при содействии прессы, романтическую фигуру Хрусталева. Георгий Носарь разбил эту фигуру вдребезги и… разбился сам.

Несчастному Носарю рабочие не откажут в сочувствии. Но о разрушении легенды Хрусталева они жалеть не станут. Подводя свои итоги эпизоду хрусталевщины, они скажут твердо и четко:

– Одной иллюзией меньше, одним опытом больше. Теснее ряды и – вперед!

«Луч» N 67, 21 марта 1913 г.

Л. Троцкий. К ЛИКВИДАЦИИ ЛЕГЕНДЫ

(Письмо в редакцию)

В N 67 «Луча»{28} я дал краткую характеристику Хрусталева, которая заканчивалась словами: «Личная судьба Георгия Носаря глубоко трагична. История раздавила этого нравственно-нестойкого человека, взвалив на него тяготу невмоготу. Обывательская фантазия создала, при содействии прессы, романтическую фигуру Хрусталева. Георгий Носарь разбил эту фигуру вдребезги и… разбился сам. Несчастному Носарю рабочие не откажут в сочувствии. Но о разрушении легенды Хрусталева они жалеть не станут»… Цель моей статьи была: облегчить русским рабочим понимание страшного нравственного падения этого человека, сыгравшего в известный момент если не серьезную, то яркую роль в русском рабочем движении. И вот теперь Хрусталев требует меня за мою статью к ответу. Он требует, чтоб я указал ему, «когда, с кем и какими темными финансовыми операциями он занимался».

В этой области я ничего не могу прибавить к тем, совершенно точным «указаниям», которые давались Хрусталеву не раз и на которые он, по совершенно понятным причинам, давно перестал реагировать.

В своей статье я не перечислял поименно «темных дел» Хрусталева – по мотивам, которых нет надобности более точно определять. Но после того формальное требование Хрусталева уже было удовлетворено в русской печати. «Часы Циммермана, – писал парижский корреспондент „К. Мысли“, г. А. Воронов (N 126), – маленькая деталь, пустяки по сравнению с подложными векселями на имя г-жи Скаржинской, с растратой эмигрантских денег, с займами под несуществующую адвокатскую контору, и т. д., и т. д.».

Вытесненный естественной логикой вещей из среды людей не только идейных, но и просто опрятных, Хрусталев не только не привел в исполнение данного им три года назад обязательства привлечь обвинителей за «клевету», но и давно прекратил всякие вообще попытки в целях своей реабилитации. И только теперь, когда гласное судебное разбирательство в Париже, затронувшее случайно вырванный мелкий эпизод из жизни Хрусталева, выбросило, после большого промежутка, имя его на поверхность и снова сделало его на миг предметом острого любопытства улицы, Хрусталев собрал последние остатки своей духовной энергии и судорожно заметался в стремлении сделать бывшее не бывшим. Тягостная картина! Толкаемый не рассуждающим инстинктом самосохранения, Хрусталев случайно ухватился – в качестве точки отправления – за мою статью, которая, как показывает приведенная выше цитата, не обличала и, разумеется, не шельмовала, а объясняла его, рассматривая его самого скорее как жертву, чем как виновника собственной злосчастной судьбы. В своем ко мне «Гласном обращении» Хрусталев не только отвергает факты, которых я не называл по имени, но которые тем не менее имели место, нет, он пытается на всех и на все по пути набросить сеть сумбурных инсинуаций: на политическую эмиграцию, на партию, к которой я принадлежу, на отдельных моих друзей и прежде всего на меня лично. А так как на свете существуют культурные дикари, которые любят звон разбиваемых бутылок и с наслаждением глядят на человека в припадке падучей болезни, и так как у этих дикарей имеется своя ежедневная пресса, то Хрусталев без труда нашел газету, которая напечатала его «обращение» ко мне. Газета эта называется «Биржевыми Ведомостями».

Возмущаться или негодовать по поводу бессвязного «Обращения» Хрусталева я совершенно не в состоянии, ибо для таких чувств отсутствуют в данном случае все необходимые психологические предпосылки. Я ограничусь тем, что спокойно разъясню все те обвинения и полуобвинения, в которых вообще можно что-нибудь понять.

1. Хрусталев пишет, что я не имею права считаться с сообщениями прессы об его темных делах, «так как та же (?!) пресса обвиняла вас и всех членов Совета в краже общественных денег». «Пресса», обвинявшая членов Совета в хищениях, это – анонимная черносотенная прокламация, распространявшаяся за подписью «Группы русских рабочих» в Петербурге ко времени ареста Совета. Аноним ее давно раскрыт в известном письме г. Лопухина к Столыпину: эта «пресса» была сочинена и напечатана в петербургском жандармском управлении: дело шло попросту о внесении замешательства в среду рабочих к моменту ареста их выборного представительства. Как курьез, отмечу, что на меня лично эта прокламация никаких обвинений не возводила, наоборот, прямо отговаривалась неимением насчет меня «сведений». Это исключение, разумеется, чисто случайное, было сделано, чтобы демонстрировать «добросовестность» авторов подлога и придать оттенок вероподобия нелепому документу. Товарищ прокурора Бальц, представлявший обвинение на судебном процессе Совета, энергично и определенно отбросил жандармскую клевету, никем на суде не поддержанную и без труда разрушенную свидетельскими показаниями.

Так обстоит дело с «той же прессой».

2. Хрусталев требует также, чтоб я не ссылался на эмигрантские «слухи», «так как (!) эмигрантская среда взвела и распространила позорящие политические слухи по адресу члена исполнительного комитета Введенского-Сверчкова, и вы вынуждены были выступить в защиту вашего друга в заграничной русской прессе». Здесь имеется, по-видимому, в виду следующее. Мой товарищ по президиуму Совета Д. Ф. Сверчков, арестованный в 1910 г. в Москве и приговоренный к трехлетней каторге за побег из ссылки, получил – по особому докладу министра юстиции – чрезвычайное смягчение наказания (5 лет надзора), после того как врачебная комиссия нашла у него туберкулез легких и горла. Так как случай этот сам по себе исключительный и так как лица, не знающие Сверчкова, могли бы предположить, что Д. Ф. добился смягчения наказания какими-либо своими личными шагами, несовместимыми с политической честью, то я – не в опровержение каких-либо слухов (о них мне решительно ничего не было известно), а в предупреждение самой возможности их – напечатал в «Будущем» краткую заметку с изложением фактических обстоятельств этого дела. Это – все. Больше ничего не было. Имя Д. Ф. Сверчкова привлечено Хрусталевым исключительно для того, чтобы увеличить радиус смуты.

3. Более определенное на вид и очень тяжелое по существу обстоятельство, выдвинутое им против меня, заключается в утверждении, будто в моей книжке «Туда и обратно» (издание «Шиповник», 1907 г.){29} я «разгласил» мой побег и будто «на основании» этой брошюры был арестован крестьянин, вывезший меня из Березова. Во всем этом верно только то, что я бежал из Березова, что я описал свой побег и что в Березове был арестован крестьянин в связи с моим побегом. Однако же крестьянин был арестован совершенно независимо от моей брошюры: по предательству рекомендованного мне им проводника. Незачем говорить, что в книжке не было решительно ни одного слова, которое могло бы прямо или косвенно повредить кому-либо из содействовавших мне лиц. Вся та часть повествования, которая относилась непосредственно к побегу из Березова, имеет в моей книжке совершенно вымышленный характер. Для всякого рассуждающего читателя в этом не могло быть сомнения с самого начала.

Проходя мимо следующей далее политической и теоретической полемики Хрусталева (в этой области нам с ним совсем уж делать нечего), проходя мимо утверждения, будто Совет депутатов был создан не социал-демократией, а им, Хрусталевым (впервые появившимся на втором заседании Совета), остановлюсь еще только «на столкновении» нашем в доме предварительного заключения, которое должно объяснить мою будто бы «вражду» к Хрусталеву. «Гласное обращение» рассказывает, что я «стремился навязывать обвиняемым свою точку зрения, отстаивая, что Совет Рабочих Депутатов готовился к вооруженному восстанию», Хрусталев же этому противодействовал. Что именно я хотел «навязать», совершенно ясно видно из моего письма к политическим друзьям «на воле». Арестованное у одного из них на вокзале и следовательно никак не предназначавшееся для гласности, письмо это, по требованию моего защитника О. О. Грузенберга, было оглашено на суде. У меня и сейчас имеется выданная мне секретарем суда копия. Вот что в ней значится: «Мы хотим восстановить на суде деятельность Совета, какою она была в действительности. О себе каждый будет говорить постольку, поскольку это будет необходимо для выяснения деятельности Совета или партии… У нас так же мало права преуменьшать или коверкать деятельность Совета, как мало охоты преувеличивать ее». Такова же была позиция и остальных обвиняемых: рассказать, что было. И в этой именно плоскости у нас у всех были столкновения с Хрусталевым, характер которых отсюда ясен сам собою. Неверно, будто «мы обошли на суде выдвинутый вопрос». По поручению всех подсудимых, я об этом именно вопросе произнес на суде речь{30}.

Но это было не единственное и не главное «столкновение». Из материалов предварительного дознания мы, подсудимые, увидели, что известные показания Хрусталева имели заведомо предательский характер. Некоторые из подсудимых настаивали на том, чтобы Хрусталев был немедленно извергнут из нашей среды. Я несу главную долю ответственности за то, что этого не случилось. Объясняя характер показаний Хрусталева его неврастенической распущенностью и озабоченный достойным проведением политического процесса, я – не без серьезного противодействия со стороны части товарищей – настоял на решении, которое оставляло Хрусталева в нашей среде, но обязывало его идти с нами в ногу. Мы отобрали от него соответственное письменное обязательство, препровожденное нами в центральное учреждение партии.

Ввиду этих обстоятельств совершенно ясно, что никто из подсудимых не заблуждался насчет личности Хрусталева. В июне 1907 года, когда я и Хрусталев были уже за границей, все с.-д., сосланные по делу Совета, обратились из ссылки с письмом к руководящим товарищам, в котором указывали, что «по своим политическим и нравственным качествам Хрусталев не может занимать никакого ответственного поста в партии». Под этим письмом подписались не только «интеллигенты», но и все сосланные рабочие: Киселевич, председатель союза печатников (Хрусталев входил в Совет в качестве одного из 20 делегатов от этого союза), Злыднев (от Обуховского завода), Немцов, Комар… И действительно: несмотря на фантастическую популярность, созданную ему обывательской прессой, Хрусталев никогда ни в какие учреждения партии не выбирался. Он вышел из партии четыре года тому назад – именно потому, что «по своим политическим и нравственным качествам» не мог иметь в ней места.

bannerbanner