banner banner banner
Пицунда
Пицунда
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пицунда

скачать книгу бесплатно

И исключить утомительную чепуху вопросов, домыслы, подозрения тех, кто ищет в такого рода (исповедальной?) литературе замочную скважину: взял из жизни или придумал? Кто прототипы? Любил – не любил?

И каков на рандеву наш герой? Страдал, обещал (руку с сердцем) или только «собирал материал», готовился к сочинительству, а вовсе не жил?

И всё придуманное – надумано? Так, вялые, усыпляющие, как отчётный доклад, фантазии.

Или всё – голая правда, всё – было, и, пожалуйста, всплыли-таки мелочные и недостойные, заслуживающие стыда и презрения к самому себе записки ещё одного подпольного Дон Жуана. Интересно, закатила ли жена сцену ревности романисту, прочтя Лолиту? Кстати, за слова персонажей ныне принято судить авторов.

Слова, поступки, моральный кодекс героя – всё ставится в вину, проза (считают многие) – это форма добровольного, опережающего протянутый портсигар следователя саморазоблачения автора.

Спасительное раздвоение?

Нет, зримое раздвоение – не в счёт, в зеркале не спрятаться, к тому же пока ты (вернее, я) там, в зеркале, герой может творить всё, что угодно, укоризненный взгляд его не удержит: он совершеннолетен, самовлюблён, уныло рассудителен, нежен, но осторожен в начале, жёсток и даже жесток в конце; воспаряя в дебюте любви, оправдывая затем охлаждение сомнительными, в духе новейшего скептицизма уклончивыми сентенциями, он тихо-мирно деградирует; он почти сексуальный маньяк, этакая чтящая уголовный кодекс Синяя Борода, короче, уравновешенный неврастеник, жалобливый и фанатично трудолюбивый лентяй, созерцатель с повадками циника, молчаливый собутыльник (в компании), эксцентричный, склонный к дешёвой аффектации крикун-ругатель (в одиночестве), фантазёр-мазохист… Да, отвратительный типчик, достойный коллективного осуждения… Но с автора-то, пусть и породившего такого (типчика) героя, взятки гладки, а ему сорок бочек арестантов вменяют…

Может, что-то в биографиях и характерах автора и героя (типчика) совпадает?

Ха-ха, мало ли вокруг совпадений.

А если автор – зачинщик?

Или подстрекатель?

Да нет же! Автор и сам не рад, что заварил кашу…

Автор даже готов был бы отбившегося от рук героя к психиатру послать – пусть, если уголовную статью подобрать затруднительно, медицина карает, пусть упекут куда следует, разве нельзя припаять ему вялую невменяемость, растерянно шатающуюся между манией преследования и манией величия?

Можно, только автор пожалел в последний момент, зная все тонкости его внутреннего устройства, не захотел ставить в общую очередь с отправленными на принудительное лечение алкоголиками.

Вот и попался!

Пожалел – значит, любит, выгораживает, не разоблачает открыто, ретуширует грехи (маньяка?), не отмежёвывается, не открещивается, юлит в тумане полутонов, вместо того чтобы по заслугам, принципиально мазануть дёгтем.

Однако это лишь цветочки, нередко пропускающие вперёд ягодки.

Вспомним: стоит (не дай бог!) чему-нибудь в тексте случиться (за героем не углядеть), как автору готовы тут же мокрое дело шить, его руки – опережая разбирательство, скандирует жаждущая зрелищ толпа – обагрены кровью: с бодуна убил? – ведут следствие знатоки, но где отпечатки пальцев, где, наконец, результаты вскрытия?

Увы, авторское алиби юридически недоказуемо, хотя многие могли бы подтвердить – критик X, например (нет, X эмигрировал уже, упаси бог от такого свидетеля), – что в злополучный момент автор (вернее, ты… или я?) преспокойно отдыхал в… Ялте? Переделкине? Коктебеле? Гагр… ах! В Дубултах, и подтвердит этот факт всеми уважаемый публицист-международник Y (да-да, тот самый, что в кулуарах писательского пленума изнасиловал подававшую надежды поэтессу Z), он ещё, мертвецки пьяный, играл в тот день с автором на бильярде и, пытаясь прицельно вогнать шар в среднюю лузу, пропорол кием импортное травяное сукно безупречного, как английский газон, стола, что и зафиксировал по всем правилам составленный акт… Однако сие побочное событие (и бумажку, документ!) выбрасывают в корзину внетекстовых связей, где копаются лишь какие-то дотошные чудаки.

Зато отягчающими вину уликами становится вызывающий отвращение физический облик автора, наверняка ответственного (кто же ещё?) за физиологические отправления сочинительства: потливость вдохновения, икоту растерянности, кретинское выползание не поместившегося во рту языка, идиотские ухмылки и розовые глаза творческих озарений, сладострастное мяуканье, сопровождающее неприлично откровенные ласки любимого образа.

Боже, сколько конфликтов, обид, ссор недоразумений… Вот бородатый брюнет-пейзажист с обжигающими маслянистой грустью глазами и прыткой подругой, тоже пейзажисткой, в Плёсе – взбираются с мольбертами и тяжёлыми этюдниками на округло-крутые изумрудные пригорки, утыканные рябыми берёзками (ох, сколько их, внетекстовых связей с замечательным антуражем)… А знаменитый писатель прогуливается по ялтинской набережной, идёт, например, за молодой дамой со шпицем на поводке, вслушивается в шум моря, посматривает на фотографирующихся под развесистым платаном гимназисток или – можно сколько угодно фантазировать – откашлявшись, подзывает извозчика и в своём доме под морщинистой стеной Яйлы что-то вспоминает, придумывает, разглядывает подаренный когда-то этюд, написанный обидчивым другом в Плёсе, заметая следы, перекрашивает брюнета в соломенного блондина и прочая, прочая… Так ли, иначе, но переплавлялась в обманы творчества правда, однако достоверно известно, что впереди была ссора…

Да, вспомнил: сам ведь тоже когда-то, в начале шестидесятых, в Плёсе, взбираясь на округлый пригорок с берёзами, споткнулся, упал в высокую траву…

Как-то некстати ушибло воспоминание…

Споткнулся, другая нога поехала…

Ну и что?

Пока подержать его, внезапное воспоминание, в сознании – пусть перебродит, вылежится…

Допустим, выпятив грудь, страдая одышкой волнения или скосив глаза, он действительно обнял и поцеловал её на садовой скамейке, под облачком мошкары, а вот того, что было до этого – встреч в полутёмном коридоре, взглядов, улыбок симпатии – никогда не было, и всего, что случится через несколько страниц, не было тоже, или было, но как-то иначе, и описано-то реально случившееся именно так, а не по-другому, с единственной целью – удержать картину в подсветке искусства.

Что же в такой картине важнее: буквалистская правда одного эпизода или красочная вымышленностъ другого?

Или почему-то влечёт их прихотливая и не делимая на беспримесно-чистые компоненты смесь, предъявляющая игристую правду-ложь?

Было – не было…

Патологии достоверности…

Зачем гадать на кофейной гуще намёков? Лучше, отбросив мелочное житейское любопытство, довериться художественному желанию отцепить якоря достоверности, представить варианты отношений, парящие над ускользающим стыком сопряжённых миров искусства и жизни, придумать ситуации, нащупать ведущую идею, тут же её потерять и, оттолкнувшись (от чего угодно), пуститься по её следу, в колебаниях между воображённой и подлинной интроспекцией разыграть отобранные варианты в иных, быстро меняющихся обстоятельствах и мысленно обогатить свою жизнь, вместить в неё больше, чем реально выпало пережить.

Но если вместил, добавил, переиграл последовательно и сводя вместе разные версии событий, если вальсировал до головокружения (у него даже в такси – морская болезнь), целовал до остановки дыхания (увы, он не йог), то, значит, и пережил, стал богаче?

А что остаётся от реальности – дымка?

Всякое воспоминание – сдвиг в жизненном материале: отбор, перетасовка, грим, сохранение лица, честь мундира… И тут же вмешивается воображение, вызывая новые сдвиги: смещения, нависания, эксцентриситеты, ах да, не забыть про сурик, лаки антикоррозийной защиты; и – пошло-поехало: заполнение каркаса и попутно сущие мелочи – слёзы лицемерия, бунты и истерики персонажей, экзальтация, намерение пощекотать корифеев, набившие оскомину ухищрения беллетристической липы… А курватуры стиля? А искажения оптики? Угол падения не равен углу отражения… И взбивает животворный белок подлинности волшебный миксер воображения: корица, цукаты, лимонная кислота, засахаренные орешки – торт-безе, украшенный (слегка) клубничкой эротики… Какая там реальность, оттолкнулся – и пари в сладковато-пыльной, придуманной атмосфере.

Нет, ужалила догадка, почему же – некстати?

Всё в масть: взбирался в Плёсе на округлый пригорок, споткнулся о выпиравший из земли мозолисто-гладкий корень берёзы, упал да так и остался лежать в траве, высокой, густой, душистой…

Блаженство! По ближайшей к глазу покачивавшейся травинке деловито ползла коричневая, украшенная жёлтыми точечками и бежевым плюмажем букашка… Листья дрожали, мельтешили в небе, шумели на посвистывавшем ветру, а когда поднимался на ноги, сбоку от морщинистого, чёрного, в кривых наростах коры основания ствола старой берёзы блеснула Волга…

Ну что особенного? Споткнулся, упал.

Споткнулся, упал, блеснула Волга, а сейчас вдруг вспомнил об этом – точно так всё было или удачно, своевременно так, сверсталось?

Какие там мемуары!

Чистой воды роман – агония подлинности.

Ну да, это не то, что было, и даже не то, что придумано, это фантастически реальный мир зазеркалья.

Когда пишем, мы беспокойно раскачиваем зеркало здесь, а написанное, то бишь отражённое, отпечатывается в непостижимом измерении новой правды; «над вымыслом слезами обольюсь» – гениальная формула; а вот ещё строчка о том же: «только ветру связать, что ломится в жизнь и ломается в призме, и радо играть в слезах», а пока нарастает путаница понятий, через которые он, загнанный в зелёный угол премилого пицундского кафе, пытается всё-таки определить суть и форму высказывания, мотивы сонливо-резких движений сюжета «ни о чём» – бестолкового поводыря ослепленной проблеском мечты мысли; и мокрые красные соцветия, дождь, мутно-бирюзовое море; смеркается…

Медленно угасает небо.

И вдруг – сверкания, собор: грани тёсаного известняка, уходящие вверх, лоск малахита, вспышки позолоты в прорехах рогожи, тучи голубей, помёт на карнизных тягах… Не образ, а мощное средоточие образов, и – солнечный зайчик, летучий, трепещущий от прикосновений к камню.

Нашлись ответы на вызов?!

Почему нет?

– Золотой купол, падающий на крыши…

– Блеск Волги меж стволами берёз…

– Живая отзывчивость картинного зеркала…

Что ещё?

Да! Собор-исполин и солнечный зайчик…

Монументальная образность – и воспоминание, летучее и бесплотное, как солнечный зайчик, возникающее и исчезающее в сонме мельканий, а уж иллюзорно схватив одно ли воспоминание, другое, разгонять письмо и – попутно, с импровизационной лёгкостью – разводить мизансцены моноспектакля «Я» с тремя попеременно выбегающими на авансцену масками-ассистентками: им надо дать имена, чтобы они стали его созданиями.

Молчаливая покорность?

Счастливая беззаботность?

Нацеленность за горизонт?

Лина, куда ты так рвёшься? Подожди, успеешь ещё догнать цель свою, пока – не твой выход.

Лера, хватит хохотать, испортишь фонограмму, угомонись, не дурачься…

Скоро начало, ещё не третий звонок, но всё же вот-вот пойдёт занавес, прекрасно, Кира, розовая кофточка – к лицу, и причёска удалась, не волнуйся попусту, улыбайся, и – само собой – искренне, а если потекут-блеснут слёзы, то – натуральные, без фальши.

Аншлаг?

Бенефис?

Ха-ха, не стоит загадывать, да он ведь и не тщеславен; премьеры вообще не будет, зрителей он так и не подпустит к сцене, но вот-вот начнётся последний прогон для себя, генеральная… И конечно, прогон вовсе не в каком-то материально-реальном театре – в сознании.

Стиль? Суховатость, плотность, даже тяжеловесность… и – лёгкость, летучесть, неуловимость… Несводимости, сведённые воедино, причём – желая невозможного! – в диапазоне от минимализма до барочной избыточности.

Да ещё – сам процесс добывания-сочетания плотности и летучести: необъяснимый процесс, который поинтереснее его результатов.

Дрожащие контуры лиц, предметов; ничего определённого, законченного; подвижность-непрерывность становления; восхитительный мир вибраций.

И творится этот мир в… вакууме, да-да.

И – между прочим – никакая не любовь, а влюблённость, если поточнее быть – три влюблённости (влюблённости – как любовь между строк?), ещё точнее – флёр трёх влюблённостей.

Между строк, между строк…

Вот бы так – всё сокровенное, что хочется сохранить-высказать-передать, уместить между строк.

Флёр?

Да-да-да, именно флёр, волшебная реальность вожделения (эротического ли, творческого), которую так трудно выразить.

И кстати – вспоминая сыр-бор с поисками жанра, – вовсе это не роман будет (если будет); пока, во всяком случае, не роман, а набросок к роману… Ура, набросок! Отменный подзаголовок.

Оставалось незастывший заголовок найти.

…Репетиция ностальгии? Что-то знакомое; промельк двух слов на странице чудесной книги – замечательная подсказка.

2. Кира

Впервые Соснин увидел её (назову её Кирой) давно, ещё до Леры – коснулся взглядом и прошёл мимо.

Заиграла, правда, где-то в глубине души, приведя в вибрацию фибры, какая-то невнятная увертюра, хотя тут же и оборвалась – не стоило дёргаться, не в метро ведь, где нельзя медлить, сомкнутся резиновые губы дверей и…

Короче, отсюда, из вестибюля проектного института, она вряд ли могла исчезнуть бесследно: коснулся боковым зрением, отметил, пришлёпнув знак качества, и – мимо.

Затем сталкивался с Кирой на лестнице, в увешанном выцветшими подрамниками коридоре, улыбался, и она, кивнув ему, улыбалась; похоже, взаимная симпатия вызревала, но только через несколько лет, уже после Леры, встретив её на Невском, сразу же подошёл, заговорил с ней, как с давней знакомой, и почему-то отправились они в тот вечер в кино – такое было начало.

Вообще-то в те далёкие годы Соснин не без затруднений преодолевал внушённую раздельным обучением стеснительность, ни на улице, ни тем более в метро, где требовалась особая быстрота реакций, за девушками не увязывался, заторможенность лишала импульса инициативы – как, с чего начать?

О, уже после первой-второй фразы он мог бы, импровизируя, продолжать-развивать беседу, а вот начинать – не умел.

Пожалуй, исключение из этого правила лишь Лера подарила ему, экзотичная Лера – к ней толкнуло, волшебно раскрепостив, острое любопытство и мальчишеское желание тут же, не сходя с места, доказать себе, что он достоин быстрой победы.

Сейчас, однако, установление эмоционального контакта с Кирой тоже не потребовало никаких специальных усилий.

Просто первый шаг к такому контакту растянулся на годы: после многократных кивков с улыбками на лестнице и в коридоре естественно было бы посчитать, что случайная встреча на Невском – не начало вовсе, а продолжение.

Так и посчитал.

Пока пересекали Марсово поле, шли по Троицкому мосту, внутренние вибрации внятно преображались в музыку, – забренчала арфа, ещё какие-то смычково-струнные инструменты… и даже что-то нервно выдохнул саксофон.

Когда вышли из кино и Кира присела на садовую скамейку у «Великана», чтобы раскурить сигарету, державший её за плечи Соснин, скосившись на размахавшуюся не ко времени метлой каргу-подметальщицу, наклонился, поцеловал.

Кира безвольно как-то и виновато высвободила губы, засмеялась тихим, чуть хрипловатым смехом, потом чиркнула спичкой, долго жадно затягиваясь и выпуская конус голубоватого дыма в пляшущее облачко комаров, молча гладила его жёсткие волосы, смотрела вслед удалявшейся на помеле карге, о чём-то думала – думала, наверное, о том, куда всё это приведёт.

А привело это – и довольно быстро, – в её узкую и длинную, как пенал, комнату с высоким окном, смотревшим на сонную Мойку, на неряшливые, сорившие пухом тополя, на массивный тёмно-графитный дом за ними, на противоположном берегу Мойки, – дом с пухлыми каменными амурами, которые бесстрашно, как лунатики, прохаживались по карнизной тяге предпоследнего этажа.

Соснину хотелось бы продлить томление неспешных прогулок с красивой женщиной, продлить влюблённость, а не спешить к любви с её незалечиваемыми ранами на изнанке краткого счастья, однако продолжение означало и дальнейшее развитие сюжета; натягивались струны, тревожно усложнялась музыкальная тема.

И вот – сердце упало, и – падало, падало в бездонную пропасть, пока зеркало на дверце ветхого платяного шкафа, со злорадным спокойствием удваивало ширину комнаты, а качнувшись, добавляло в комнате зачем-то еще ещё одну кровать с высокой металлической спинкой, увенчанной тремя (четырьмя?) тускло поблёскивающими, как среднего калибра пушечные ядра, шарами-набалдашниками, лоскут коричневато-ржавых обоев с амфорами, тополиную шевелюру за пыльной фрамугой, вымыть которую не было, наверное, никакой инженерной возможности. Тем временем, смущённо прячась за открытой зеркальной дверцей, почти забравшись в шкаф (выпрыгивали из-за дверцы неловкий локоть, золотисто-рыжая волна причёски, округлый бок), Кира аккуратно повесила на плечики розовую кофточку (оголился локоть), медленно расстёгивала (на видимом боку) молнию юбки. Соснин же рассматривал ещё и взлетевшего на шкаф (чтобы всё видеть?) целлулоидного пупса, а в зеркале, в сопровождении филёнчатой двери и угла белой кафельной печки – свои ноги-ходули, впалый живот под хворостом рёбер, потерянное лицо; а поверх края зеркала отвратительной бормашиной жужжала, билась в судорогах, тараня пыльное стекло фрамуги, жирная муха, хотя одна из оконных створок была открыта – на горизонтальном горбыльке створки лежал тополиный пух. Из-за зеркала высунулось вдруг (вот оно!) бледно-розовое бедро, прострелил навылет карий глаз, но дверца резко качнулась, выметнув ядовитые жала-язычки галстуков (чьи? Бывшего мужа?), показав только пёстрое крылышко надеваемого халатика, но шкафная дверца успокоилась, и Соснин ощутил головокружение, знобящую дрожь и – словно после тяжёлой болезни – слабость в ногах, а внутренний голос, садистски резонируя с жужжанием мухи, повторял сомнения: ещё не поздно, стоит ли ввязываться? И – поздно, поздно! На какую-то долю мгновения его приняла шаткая палуба, и он сорвался, нелепо жестикулируя, в веерообразно распахнувшуюся мутно-коричневую пучину, дёрнулся, беспомощно дрыгая ногами, закачался в тёплой похлёбке воздуха, словно клоун в цирке, зацепившийся за спасительный крюк резиновыми подтяжками, но отцепился, исчез из зеркала, освободив комнату для её постоянных немых предметов; равнодушно поблёскивая, точно ничего необычного не ожидалось, металлические ядра, привинченные к узорчато-фигурной спинке кровати, неслись в нервный тик листвы, накрытой пыльным зафрамужным небом.

Поздно отступать – он ввязался, и Кира, наверное, что-то затруднённо шептала, и он, должно быть, целовал её смущенное, вдавленное в подушку лицо, а потом, слегка обиженный и удивленный её робостью, почти неопытностью, разгадывал причину испуга, виноватых, пытающихся спрятать начавшее увядать тело движений рук, натягивающих до подбородка простыню, и думал – они похожи?

Легко ли ей пускаться в новое, рискованное в её годы любовное приключение?

Но как же им спокойно теперь – мирно лежат рядышком, а муки одержимого желаниями-сомнениями начала оставлены позади, и разумнее было бы вообще ни о чём не думать, пока пробившийся сквозь тополиную листву свет не оборвёт сумасбродный вальс сновидений.

Много позже, склонный к отвлечённым размышлениям Соснин понял, что Лера любила его страстно, но – временно, сезонно, не ломая привычного уклада жизни, вполне комфортной, не строя планов на будущее, не желая рисковать, приносить и малые жертвы к условному алтарю.

Лина же любила, вынашивая цель, которую, если бы захотел, он, наверное, мог бы разделить с ней, и тогда – все прочно (?), счастье (?) совместного (?) открытия (?) свободного мира.

Но он не захотел, не разделил – с какой стати? Что ж, и она не захотела дать ради него задний ход, свободный мир отправилась открывать для себя одной.

А вот Кира не ставила условий, доверчивая и отрешённая от всяческой суеты, привыкшая в тихом одиночестве сопротивляться рутине, – любила, как жила, плывя по вроде бы спокойному, без быстрин и порогов течению, но готовая всё поменять, терпеливо крепить союз, чтобы принадлежать всегда (ого!) – пусть только позовёт.

Не позвал, незаметно для себя в решающую минуту отвёл глаза, заметил, что она это заметила, сразу заметила, смешался, понимая, что это начало конца, но невольно попустительствуя запредельному доброхоту, который, непрошенно выхватив из тьмы ножницы, подрезал крылья; да, не оправдаться, не стоит и пробовать.