banner banner banner
Пицунда
Пицунда
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пицунда

скачать книгу бесплатно


Да, в их браке даже медовый месяц не задался! Новоиспечённому супругу пришлось второпях ретироваться, заставила его сделать рокировку, похохатывала запомнившая несколько ходких словечек Лера; впрочем, мы несколько отвлеклись.

Она была дорого и ярко одетой молодой дамой; если ухватиться за поверхностную аналогию – вычурно-сложно раскрашенной бабочкой. Меняющие форму и цвет причёски со скульптурными локонами на затылке и на висках, серебряным (чаще, чем синим или зелёным) макияжем век, румянами на скулах… А блестящие тафтовые складки, а плетёные туфли на нереально тонких шпильках, а кожаные сумки с эффектными золотыми пряжками, вышитые бисером кошельки, фантастические по тем скудным временам защитные, в черепаховой оправе очки, сферы которых, когда Соснин в них заглядывал, словно кривые зеркала, шаржировали лицо, фигуру – ну да, знай своё место, не зарывайся…

Цветовые и фактурные излишества и диссонансы, однако, ничего в облике Леры не разрушали, напротив – складывались в неожиданную гармонию, выражая её импульсивный, безалаберно-страстный характер и безудержный темперамент.

И еще духи («Шанели № 5» недоставало пряности, Лера предпочитала «Фиджи»!), малиновая, гладко ложащаяся на полные губы помада, идеальный персиковый цвет лица, здоровая бархатистая кожа, холёные руки, волнующий грудной голос.

Не только на свидание, но и на службу Лера одевалась так тщательно, будто отправлялась на какой-то важный, единственный в своём роде банкет.

Странно, конечно, что она вообще ходила на службу, но щупальца эмансипации обхватили и её. Лере вручили инженерный (!) диплом, распределили, однако и в рутине проектной конторы она нашла источник для удовольствий, заключив с конторским бытом взаимовыгодную конвенцию: вырядившись, ей удавалось ежедневно покрасоваться, кого-то покорить, поймать восхищённые взгляды; каждое её явление на службу было ещё и чисто гуманной акцией – сослуживцы жаждали зрелища, и она с царственной щедростью утоляла это желание.

Неудивительно поэтому, что Лера и не пыталась приспособиться к казённому интерьеру, она не знала разделения на карнавальное и будничное, она сама карнавал олицетворяла. В его кипение и затянулся, обварившись, Соснин.

Её облик настолько контрастировал с пуритански утончёнными в ту пору вкусами Соснина, настолько противоречил его идеалу небрежно-элегантной, чуть чокнутой, с налётом богемы женщины, что он, словно попав в сильное магнитное поле, неожиданно для себя и, наверное, из любопытства к ней потянулся, и тут же захотел увидеть её без мишуры, обнажённой. Внезапно осмелев, первым заговорил с ней в закутке коридора с закатанными серой масляной краской панелями стен.

На Лере в день знакомства было зелёное платье с глубоким вырезом, в который идеально вписывалось ожерелье; был ещё и массивный серебряный браслет с изумрудными камушками, а в ячейках ажурно выплетенных босоножек выделялись алые лепестки педикюра.

До чего же легкомысленным и весёлым получилось знакомство!

Как только, оттолкнувшись от печки, похвалил её туалет и ввязался в словесный танец, она ободряюще улыбнулась, а в журчании её голоса Соснин ощутил переполнявшие её желания и силы жизни. Внушительная и чуткая грудь медленно поднималась и опускалась, послушная ритму дыхания. Рассказывая Лере о жёлто-зелёных попугаях, которые живут около трёхсот лет, он почему-то испытал фантастическое торможение времени. Такого с ним ещё не случалось: время замерло, будто ожидалось что-то невероятное, и Соснину ничего другого не оставалось, как заполнить по своему усмотрению эту втиснувшуюся в ход вещей аморфную паузу; время стояло, он решил поинтересоваться пикантными деталями и, пока она заливалась смехом, заглянул в треугольную картинку, образованную вырезом платья и узорами ожерелья, и двинулся по узкой и глубокой расщелинке между нежными мерно вздымающимися куполами. Вскоре, однако, любопытство, остановленное плотиной дорогой ткани, было вынуждено продвигаться далее мысленно, предвкушая по пути приключения натурального путешествия и представляя заодно, как с нарочитой медлительностью будет вскоре выводиться слегка дрожащей рукой каждая буковка, когда он примется записывать её телефон и адрес.

– У уникальных попугаев незавидная судьба, – импровизировал Соснии, слегка поворачивая торчащую из стены решётчатую металлическую каретку с пупырчатым пожарным шлангом, свернувшимся в ней выпотрошенным питоном. – Рекордное для фауны долголетие попугаев, их практическое бессмертие, обуславливает смену ими многих хозяев, мрущих как мухи, вследствие чего в памяти попугаев откладывается так много всякой всячины, что на старости лет, смешивая языки и жаргоны, бедные птицы несут отчаянную тарабарщину.

– Это что-то наподобие эсперанто?

– Да, да, точное сравнение, – с готовностью прикинулся простаком, – хотя, пожалуй, не совсем точное, – он уже как бы логично размышлял вслух, озабоченно хмуря лоб, пока её душил смех. – В основе эсперанто лежат закономерности, которые нетрудно постигнуть, попугаи же, копировавшие всю долгую жизнь высказывания разных хозяев, в пору зрелости владеют уже таким количеством языков, диалектов, жаргонов, что избыточность лингвистической эрудиции, выражающейся в беспорядочном потоке слов, сливавшемся в шум, из которого, по правде сказать, нелегко извлечь смысл, сравнима, по сути, с утратой речи. Многих из птиц, – выкручивался, как мог, – можно, пусть и с натяжкой, назвать специфически образованными, однако их хозяева, люди, являющиеся, как и все люди, существами самонадеянными, попросту не принимают их всерьёз или не без ревности к ним относятся, ибо сами двух слов зачастую связать не могут, считают болтливых пернатых назойливыми и даже вредными бестиями, завидуя, конечно, втайне их декоративно-яркому, – «Как у меня?» – подыграла Лера, – оперению.

– Иное дело бабочки, – продолжал Соснин, поворачивая каретку с брезентовым шлангом и брандспойтом таким образом, чтобы нацелить стреловидный наконечник брандспойта в Лерино сердце – вооружён и очень опасен? Хохот. – Трепещите! – хохот. – Их яркость и красота радуют глаз, ни на что не претендуя, и люди, не чувствуя себя обойдёнными, относятся к ним – немым, лишь порхающим – вполне благосклонно и часто коллекционируют, дабы испытывать эстетическое наслаждение, – и тут, перескочив нетерпеливым взглядом стягивающий талию красный кушак, понял, что заинтересовавшая его в ландшафте бюста линия вместе с прочими соблазнами сейчас потеряется, стекая под одеждами в несколько самоуверенный таз, который поддерживали по-балетному крепкие и, очевидно, из-за перспективного искажения, чуть недобравшие в длине ноги, имевшие к тому же, если быть придирчивым, излишне подчёркнутый энтазис голени. Детали сложились, а она уже собралась произнести название улицы и номер дома. Он оставил в покое шланг с брандспойтом и, держа авторучку наготове и склонив голову к записной книжке, прежде чем услышать адрес, увидел чьи-то промелькнувшие мимо начищенные до блеска штиблеты. Когда же штиблеты, расползаясь, точно на льду, скрылись за коленом коридора, почувствовал, как по волосам горячим феном пробежало её дыхание. И снова кто-то взлохмаченный, возбуждённо споря с преследователем, пронёсся мимо, а тот, кто пытался догнать, на повороте смешно раскинул руки, будто бы делая ласточку; носятся тут все кому не лень, даже не поговорить…

– Как же определяют возраст попугаев?

– О, это исключительное искусство, породнившее лингвистику с криминалистикой и прогнозированием. Владеющие этим комплексным искусством очень хорошо зарабатывают. Здесь необходим особый талант аналитического толкователя упомянутого мной «шума». Некоторые из самых продвинутых аналитиков – высший пилотаж! – по уровню засорённости архаизмами и неологизмами птичьей речи определяют возраст с точностью до полугода, неудивительно, что каждое слово представителей этой редчайшей профессии на вес золота…

Когда адрес был уже ему известен, он, ошеломлённый, как баран, глазел на новые ворота, которые ему предстояло отворить, чтобы начать дивное путешествие. Может быть, уже сегодня вечером он, с букетом цветов в руке и бутылкой армянского коньяка (угадал её вкус) в наплечной сумке, позвонит в эти символические ворота, чтобы осушить поцелуем её влажные ароматизированные губы, а пока, усмиряя суету сердца, он вновь стал медленно спускаться взглядом по колышущейся под ярко-зелёной тканью груди. За спиной без умолку хлопала дверь в уборную, топоча и вприпрыжку пробегали какие-то люди, а ему, склонному к преувеличениям, чудилось, что это судьба демаскировалась и шумно ускорила вдруг свои вкрадчивые шаги. Удивительное совпадение: судя по адресу, это явно был тот самый дом напротив западного портика собора, и не исключено, что квартира была на последнем этаже. Да, такое не зря случается, но часы уже шли с нормальной скоростью, он дописывал последнюю цифру телефонного номера, которая оказалась удачливой для него семёркой, и некогда было размышлять, осторожничать. Он на подъёме, фонтанировали идеи, столько замыслов, планов – его ждало напряжённое, счастливое восхождение на Олимп, он многое знал, ещё больше – мог; всё впереди, ему нет тридцати, Лере – двадцать шесть, время надежд.

Итак, он записал её адрес – да, чудо случилось: судьба поселила Леру напротив собора.

А он, записав адрес, повысил самооценку?

И разве удивительно, что если бы его угораздило вдруг подумать о будущем, то предстоящие годы нарисовались бы ему вдохновляюще-красочными, успешными. Всё действительно было впереди, варьировались лишь контрапункты жизни. Ему суждено было выиграть грандиозный конкурс на перепланировку Манхэттена (85 % сноса) – предложил хитроумный способ обуздания хаоса; после хирургической операции умирающему от транспортного удушья городу действительно светило счастливое обновление. Но, конечно, не обошлось без ненужной шумихи – устроили в его честь трамтарарам. Кипя от ярости, он вынужден был всё же согласиться на весёлое шествие с оркестром по обречённому Бродвею, ведомое голенастой девицей тамбур-мажором, пришлось отбыть важные аудиенции, прочесть пару-другую кратких (кипяток идей) докладов с иллюстрациями на экране и рисунками на грифельной доске, быстро стиравшимися, к немому ужасу аудитории, нейлоновой губкой, и лишь после всей этой кутерьмы отплыть на яхте, оборудованной сверхчуткими к качке стабилизаторами, на какие-то экзотичные острова. И вот загорелый, отдохнувший, он уже возвращался в Европу. Сразу за меловыми утёсами Дувра или подальше, в Шотландских угодьях, ждал реконструированный по его эскизу воздушный замок, в красно-кирпичные с белокаменными углами, с вкраплениями плюща и мха стены которого, рядом с гнездом аиста, был органично встроен текучей формы объём, завершённый покрытием с похожими на облагороженные шеды стеклянными всплесками. Под ними, изливающими свет, так приятно будет расчерчивать острым карандашом ватман, или, легко взбежав на антресоль, задумчиво испытывать взглядом раскиданные в зелени синтетического ковра макетные города, или раскуривать сигаретку перед узким оконцем – когда же он стал курящим? – слушая доносимые ветром голоса детей, запускающих на лугу змея с хвостом из мочалки, или ловить едва различимый напев охотничьего рожка – разгар фазаньей охоты, по опушке как раз прогарцевали всадники в алых жакетах. После трудов праведных он предпочитал поскакать верхом, проплыть в темпе метров триста-четыреста, чтобы, выбравшись из бассейна, закутавшись в белый махровый халат до пят, набрасывать в блокноте программу встреч и работ на завтра. У него были оригинальные соображения относительно судьбы исторических центров, нуждавшихся в переливании крови; он опасался, что поклонение культурным святыням было чревато параличом творческой воли; веря в силу пространственных преобразований жизни, был принципиальным противником консервации и, не собираясь трубить об этом на всех перекрестках, готовил – увы, много медленнее, чем ему бы хотелось, – проект объёмно-пространственного развития Невского проспекта по вертикали, гвоздём которого могли бы стать сияющие небесными отражениями грани новейших домов, парящие в возвышении по обе стороны от традиционно раскрашенного фронта эклектичных фасадов, сохранённых – главный козырь! – в своём первозданном облике.

О, после того как он побывал в алькове за китайской ширмой, фантазия его и вовсе не знала удержу!

Это надо было бы видеть!

Из глубины расчищенных кое-где дворов, на втором плане – за фронтом фасадов и с вполне деликатным отступом от выполненных в штукатурке по дранке эклектичных реликвий – должны были взметнуться над лепными карнизами гордые призмы и капризно изогнутые мембраны. О, статус главной улицы обязывал, приходилось раскошеливаться на бронзу, мрамор, гранит, зеркальные витражи и прочая, прочая, иначе не набрать было бы контраста со штукатурно-нищенским, но почему-то захватывающе прекрасным величием бывшей столицы. Он меланхолично перебирал в музее акварельные развёртки прошлого века – собранный мостами из случайных осколков суши, наивно подражательный и в этом подражательстве частностей таинственно самобытный город требовал неистощимой выдумки. Канонические формы сухаря-классицизма, кокетливая декоративность барокко, сытая до отрыжки эклектика заждались, как он полагал, современного обрамления. Стараясь не думать о кознях традиционалистов, которые, едва он выложит карты, кинутся отстаивать нерушимость исторического наследия с гнусным рвением борцов за чистоту расы, он хотел заключить свой замысел в контуры героического проекта. Изящество чертежей словами было не передать – зубчатый ярус разновысоких домов над теневой стороной Невского проспекта, отступивших за лицевые фасады, облицовывался дымчатым стеклом и зеркалами, чтобы, добродушно подтрунивая над лепниной вялого историзма, дразняще переиначивая её, ломая в зеркальных копиях царственную осанку кариатид и прямолинейность карнизных тяг, сверкать отражённым светом. Напротив же залитые солнцем объёмы защищались от жарких лучей массивными, укреплёнными на относе решётками, этакими жалюзи, активный рисунок которых… Всё это надо было не только увидеть проектным взором, но и выстроить единым махом, не растягивая, иначе победили бы непредвиденные обстоятельства, хорошую идею испортили бы другие…

Да, всё было впереди, его возвращения нетерпеливо ждал этот рассеченный каналами и реками город, и покуда дымила фабрика грёз он, заворожённый лазурным плеском бассейна, мысленно прохаживался вдоль вросших в набережную Мойки, загаженных людьми и голубями фасадов; остановился под старым тополем, элегически глянул на дом с пухлыми цементными амурами, всё ещё гулявшими по карнизу…

Объездивший мир, умудрённый посеребрившим виски опытом, утомлённый собственными триумфами, он искренне отдавался встрече с прошлым, подстроенной нахлынувшими картинами будущего, радовался всему-всему, что ещё только манило, но уже было давно материализовано где-то далеко впереди. И вдыхая запах затхлой, медленно скользящей в гранитных стенках воды, он настолько ясно представлял себе всё это, оглядываясь оттуда, из иллюзорно выстроенной перспективы будущего, что даже ощущал по отношению к настоящему лёгкую щекотку высокомерия.

Какую же роль в радужном будущем должна была сыграть Лера?

Господи, да никакой! У неё, мягко говоря, изрядно хромал вкус, она была взбалмошной, явно перебирала в лакомствах, живой ум не избавлял её от нескончаемых глупостей, искусства, которые она понимала, чувствовала, всерьёз её не волновали – короче говоря, она не вписывалась в идеал. Вот если бы она была утончённой, нежной и размягчённой или целеустремлённой, активной, сочетая черты запрограмированно-деловой женщины с чувственностью, экзальтацией, тогда её роль даже в композиции текста могла бы восприниматься и оцениваться иначе, и не исключено, что всё касающееся её написалось бы по-другому, но во-первых, всё это «по-другому» уже было написано про Киру и Лину, которых встретил он после Леры, и они, отыграв свои роли, сидели, покуривая, в отведённых им углах нестандартного любовного треугольника, а во-вторых, с учётом конкретностей уже придуманного и продолжающего навязывать свою волю Лериного характера, для подобных предположений и тем более для внесения каких-либо изменений в треугольную схему не было оснований. Короче, записывая у пожарного гидранта Лерин адрес и телефон, он вовсе не терял голову, а будущее своё не собирался подчинять радостям луна-парка.

Однако, если попытаться быть точным и справедливым хотя бы в художественных трактовках, стоило бы признать, что в преддверии вымечтанного будущего именно Лера, как наиболее яркая и наименее послушная из трёх фигур, которые автор в поисках выигрышной композиции всё ещё переставляет с места на место, с редкой непринуждённостью, сама того не подозревая, внедрила в замысел вирус сюжета и сыграла символическую роль в нашей небогатой событиями, когда-то зародившейся напротив её дома, на лесах собора, истории.

Её внезапное появление на фоне масляной панели коридора и каретки с пожарными гидрантом и шлангом на удивление своевременно (имея в виду ритмику прозы) и закономерно (в рамках художественной задачи) замыкало пробное кольцо судьбы. Хочешь не хочешь, приходилось поверить, что иногда надежды сбываются, что авантюрные сюжеты возможны, а их концовки (правда, промежуточные) бывают счастливыми. И поскольку проба удалась, то, спрашивается, почему бы и дальше не развёртывать жизненный сюжет в том же духе?

На чём мы остановились?

Купаясь в многозначительности момента, он записывал в коридоре адрес, потом вклинилось отступление…

Может быть, внутреннюю речь стоило записывать иначе, подчёркивая графикой набора текучесть и концентрацию мысли – без знаков препинания или даже без промежутков между словами?

Так уже выпендривались модернисты-авангардисты.

А неоавангардисты?

Ну и потеха начнётся, когда заявятся неонеоавангардисты!

Или уже заявились?

Удивил когда-то «новый роман», потом вынырнул из книжного моря новый новый роман – как утомительно вскоре будет подсчитывать, сколько раз написано слово «новый», чтобы разобраться, что же новее. Да, спорят, чей трафарет новее и сложнее, забыв, что главное – это неожиданный взгляд (со своей колокольни) и своя интонация.

Не знал – нашёл ли, не нашёл свою интонацию, не говоря уж о «своём направлении», но название на всякий случай придумал: симулятивная проза.

Коротко, ясно и – с усмешкой.

Хотя и с подозрением, что симуляция может быть пострашней болезни.

Но – отвлёкся.

Так вот, именно тогда, в коридоре у пожарного гидранта, ему захотелось поскорее увидеть её без мишуры, обнажённой.

Позже, когда они побывали за ширмой, Лера призналась, что ей тоже сразу и остро, едва его взгляд поймала, захотелось, чтобы он её раздевал, и опять-таки странно совпало – именно потому захотелось, что Соснин никак не вписывался в образ идеального для неё спутника.

Витает в облаках, явно без денег, не умеет удобно устроиться в жизни, безразличен к её благам, достаточно на этот растянутый свитер взглянуть – и всё ясно, а волнует чем-то, разгорается любопытство. «Илюша, милый, любимый… С первого взгляда распознала в тебе художника, – художника за ширмой у неё ещё не было, – ты удивительный, – вдохновенно выговорила, точнее, пропела Лера, порывисто сев на постели, – мне нравится твоя внутренняя сила, ты не как все…» – откуда-то издалека доносился пылкий, явно обращённый к нему монолог. И лёгкий, усталый, он впервые подумал тогда о таинственных законах контраста, ещё подумал о критической несводимости отличий, когда – увы, как и в их случае – брызжущие жизненные силы словно иссякнут и проявится разрушительная враждебность психологических антиподов, крайних, принципиально не способных к сосуществованию эгоизмов.

Так что же всё-таки – тропическая бабочка?

Экзотический цветок?

Скорее – первое, недаром же у древних греков и римлян бабочка олицетворяла любовь и душу, Эрот ведь восседал в колеснице, запряжённой бабочками…

Культ чувственности, колдовские чары… Ничего удивительного, это стиль, почему же его удивляют страстные, дикарские признания, независимые от массовой моды взгляды и вся её кипучая, алчная до радостей жизнь, невозможная, однако, вне этой моды; прекрасна без извилин?

Или даже блестящие поэтические этикетки к ней, начинённой взрывными противоречиями, не приклеиваются? Свежий, оригинальный ум, столько знает (учёный климат семьи), но к своему немалому культурному багажу Лера относилась легкомысленно и не выбрасывала его за борт удовольствий, казалось, лишь для поддержания баланса телесного здоровья и духа: никакая заумная болтовня о живописи, театре, литературе её не могла смутить – пожалуйста, готова включиться, но в меру, ограничившись парой-другой хлёстких суждений. О, её конёк – ироничные реплики, а вообще-то покоряла она искренностью, иррациональной жаждой радостей жизни – эротических, интеллектуальных, гастрономических, наконец: коньяк, икра, маслины, помидоры – разве не вкусно?

Лера поражала, захватывала, уносила в океанскую качку энергией женского начала во всех его агрессивно-чувственных, ласковых и безжалостно требовательных проявлениях, которые в конце концов, за ширмой, смешивались в порывах страсти.

Торопливо-нервное, с причудливо разбросанной, словно грабителей спугнули, одеждой, замедленное лишь неподатливостью замков, молний, кнопок, застёжек совместное раздевание было изводяще-сладкой прелюдией телесных безумств. Однако и завершающие гигиенические процедуры с салфетками, тампонами, полотенцами воспринимались как элементы телесного праздника, а вовсе не его стыдливо укрываемые издержки. Да, башня льняных простыней в глубоком, фанерованном шпоном красного дерева зеве платяного шкафа быстро и безжалостно разрушалась, каждый этаж башни принадлежал лишь одному акту разыгрываемой за ширмой драмы; заново стелилась постель… И это тоже было для Леры ритуализованным, оживлявшим равнодушную хронологию ночи удовольствием…

Между прочим, известный физик-теоретик (по слухам, номинант Нобелевской премии), который обещал на Лере жениться, на постельном ритуале и погорел: как-то, выхватив фломастер, он стал писать свои мерзкие закорючки на пододеяльнике… «У меня культ белья», – состроила негодующую и при этом смешную рожицу. Выгнала – и правильно сделала: он оказался пустышкой, запутался в своих закорючках, и никакой премии ему в итоге так и не дали…

Обладая редким искусством продления и членения представления, Лера нанизывала театрализованные радости на бесконечную ось желаний, которая, однако, вынужденно, на исходе любовных сил, утыкаясь в раскалённый диск выползавшего из-за собора солнца, смущённо провисала в забытьи сна.

Но – бом, бом, бом, бом – вспыхивала в лучах ещё глянцево безлюдная, только что обильно политая площадь, и отпочковывалась от сна нелепая мысль: что если Лера – вовсе не бабочка, а капризное, ни в чём не знающее отказа дитя этой пёстрой площади, дитя собора, этакая осовремененная наследница Эсмеральды?

Баловница комфорта и сексуальной революции, разбившая свой цветистый табор четырьмя этажами выше земли, но – под присмотром мраморно-гранитного исполина?

Но когда проник за ширму этот рассвет – позавчера, вчера?

Рядышком – большое, как Африка, тонко прорисованное, с крохотным отверстием в мочке ухо, от мыса Доброй Надежды щека сползала к покатому матовому плечу, ресницы тянулись к шелковистой груди, к слегка осевшему молочному куполу… И опять учащался пульс, пробегал конвульсивно ток, и в вольном жадном разлёте ног дурманяще накатывал горько-сладкий аромат «Фиджи»… Надо бы опускать подробности, но забыт в предбаннике страсти веник из фиговых листьев… Бом, бом – где-то далеко-далеко за гранью сознания пробили часы, и что-то сотворилось с силами гравитации: диковинный, древний, как мир, акробатический номер для себя (так и текст разогнался, в завихрениях весь!) длился в невесомости, и не было… воздуха.

Падали из безвоздушной выси на льняное полотно, увязали в липкой приторной тишине, но после полётов, сновидений, после всей этой белоночной чертовщины он видит Леру – неистощимая радость! Она сидит на постели, включён ночник: пылает ширма, а почти малиновый (светлее ширмы) торс Леры пересекает по груди белая полоса. Накануне выбрались на дачу к Лериной подруге, лежали в высоченной траве, нещадно палило солнце перед сверкающе ярким косым дождём, Лера обгорела, пришлось вечером смазываться кефиром, но всё равно кожица с плеча снималась, как плёнка с шампиньона; втянул запах ромашек (нарвали вчера, узкая высокая вазочка стояла у изголовья)… Что за шум за окном?

Нет, это не поливальная машина, а грозовые раскаты, и – серая стена дождя, словно вместо тюлевой занавески байковое одеяло повесили.

Обезумевшим от изумрудно-зелёной молнии стадом оленей пронеслась куда-то сквозь стены и потолок тень люстры; и следом – гром, гром…

Лера рассмеялась и, играя голосом, наизусть прочитала Киплинга: «На восток лениво смотрит обветшалый старый храм, в звоне бронзы колокольной, там летучим рыбам рай… И как гром приходит солнце из Китая в этот край». О, Лера и в ансамбле любовного малинового алькова стремилась к единству стиля: вполне возможно, именно это стихотворение Киплинга она посчитала не только созвучным заоконному гневу стихий, но и удачным поэтическим дополнением к пагоде, узловатым побегам молодого бамбука и миниатюрным китаянкам, прикрывающим веерами укоризненно застывшие лица случайных свидетельниц.

Цветение и порхание продолжались, но конец проглядывал. Лера (восхитительная), напевая какой-то шлягер в дёрганом ритме возвращавшегося чарльстона, собиралась в отпуск, как всегда, в Сочи, и нетрудно было понять, что её сопровождать на кавказское побережье должен был бы другой, более жизнеспособный спутник, настоящий мужчина с подбородком лопатой и тугим бумажником.

Можно предположить поэтому, что Леру и Соснина спасли от душевных синяков разные векторы эгоизмов. Отпуск?

Вот и повод разбежаться в разные стороны, ибо не были созданы они для вечного совместного праздника.

Моменту расставания, конечно, можно было бы уделить больше внимания.

Но… стоило ли присочинять, как выглядели наши герои и как происходило прощание? Например, у него могли ведь задрожать губы и пригаснуть глаза, и не исключено, что у него от необходимости произнести какие-никакие подобающие слова запершило бы в горле, а Лера, укладывая яркие купальники в чемодан, напевая, могла бы, точно знойная эстрадная певица, покачивать бёдрами, проводя ладонью по тесной юбке с длинным разрезом.

Однако разве в подобных деталях дело?

Разве не существеннее для движения текста, что благодаря покровительству судьбы, бросившей в головокружительное приключение, Соснин не только удачливо выбрался из него, но и остался при выигрыше: удовлетворил детский позыв, поймал солнечного зайчика, бабочку…

И разумеется, он тогда не мог ощутить горечи, которую (пусть и с опозданием) оставит эта влюблённость. Увы, горечи хватит ему до конца дней.

Тогда лишь ясно было, что их сезон закончился, но солнечный свет снова заливал город, всё ещё было впереди – вся взявшая разгон жизнь.

В самом деле, пройдёт немного времени, он увидит в уличной толпе Киру.

6. Точка

Выбегают последние строки – не поймать никак момент и место для точки. Горячка, лихорадочный озноб в паровой рубашке батумского ветра, однако – пора: билет на вечерний рейс в кармане, успеть бы ещё выкупаться, съесть в сотый раз хачапури и – бросить в дорожную сумку книгу-тетрадку. Всё-таки написал – почти написал, самую малость оставалось добавить, дома надо будет полистать «Послекнижие» Геннадия Алексеева, извлечь из сонетов строку-две для эпиграфа, дай бог память, как там, у Алексеева, в магическом слиянии романтики, иронии, абсурда, безнадёжности?

О, эти резво скачущие годы…

И как там дальше?

И ты, о музыка, и водопада грохот,
И скрип дверей, и поросячий визг,
И бег толпы – её зловещий топот!

Да, надо будет полистать, выбрать; а сначала поверх влажного полотенца уложить хурму, фейхоа, мандарины и – домой, домой…

Хорошо всё-таки, что превозмог себя, освободился, но вдруг – укол: не то!

И секундная ненависть к написанному продлевается минутным раздражением; опустошённый миллионом терзаний, он уже испытывает брезгливую неприязнь к неряшливо заполненной тетради, как если бы изготовился успокоить писчебумажной жертвой клокочущий за углом кафе унитаз.

Исписал тетрадку и – замкнул круг: вернулись колебания начала?

Нет, теперь, постфактум, муки начала, из которых он отжимал в эту тетрадь слова, уже казались ему искусственными и уж точно – преувеличенными.

А как утомляли-раздражали безответные вопросы начала, задаваемые себе; от беспомощности хотелось всё окрест разнести в пух и прах.

Теперь же – не колебания в пустоте, не колебания «до» – колебания «после», как ни крути, оценочные: столько страниц исписано…

Однако опять пересортица взглядов, чувств, опять – поверх логики – своенравная амплитуда самооценок.

Выдохшиеся страницы, сокрушался Соснин, машинально допивая остывшую бурду, обводя невидящими глазами до травинки, до камушка знакомую, но внезапно опостылевшую бело-сине-зелёную, растекавшуюся за ящиками с увядающей геранью панораму курорта.

И… только что был сражён, опустошён, и уже – воодушевлён?

Просветление?!

Опахнуло свежестью море, ощутил тёпло скользнувшего по щеке луча, сверкнула ободком чашка, и – наклонился над цветочным ящиком.

Голова счастливо закружилась от прелого духа, от дразнящего букета животворности и тлетворности, да ещё воспроизвёл внутренний взор необъятную золотую сферу, крохотный, медленно ползущий, огибая её, троллейбус…

Осенило: страницы-то не так и плохи; тут же замелькали картинки – да-да! – череда стоп-кадров, с волнующей убедительностью вырезанных из убегающей ленты памяти.

Солнечный зайчик…

Золотой сегмент купола…

Блеск Волги меж крапчатыми берёзами…

……………………………………………………

Вот они, неслучайные впечатления (стоп-кадры) и…

Стоп-кадры как вдохновляющие тормоза?

Быть может – визуальные якоря?

И опять укол: то!