Читать книгу Пепельный берег. Не то, чем кажется (Марк Торрес) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Оценить:

5

Полная версия:

Пепельный берег. Не то, чем кажется

— Там, откуда я родом, за один мой урок платили золотом, — сказал он, глядя не на слушателей, а куда-то поверх, за холмы, где полагалось быть морю. — Здесь я дал его сам — даром, шестерым и посреди обеда. Дикий край. — Он аккуратно свернул одеяло, которым его вязали. — Об одном прошу: будете рассказывать — не говорите, что вас было шестеро. Пожалейте старика. Или уж говорите, что дюжина.

— Клятву, — потребовал вдруг Данце, в котором капитанское достоинство и посрамлённая бдительность боролись до последнего. — О недопустимости подобных действий впредь.

— Каких действий? — не выдержал Паэлиас.

— Подозрительных!

Старик поглядел на капитана долгим взглядом знатока, оценивающего редкий экземпляр, — и торжественно, с каменным лицом, произнёс:

— Клянусь. Впредь, отдыхая при дороге, идиотов к себе не подпускать. — Он помолчал и прибавил без всякой насмешки, что было обиднее любой насмешки: — Слово мастера. Оно держит: последнюю монету не тратят.

Данце кивнул с удовлетворением человека, добившегося своего. В дневник этот день ляжет коротко и победно: «коварная засада распознана, разбойник разгромлен и приведён к клятве». Дневники затем и ведутся.

Крека старик перевязал сам — отстранил Паэлиаса от раны спокойным хозяйским движением: «Мой росчерк — мой и шов. Игла — то же ремесло, с другого конца». Орк, только что вернувшийся от лошадей, стерпел: игла — не свет, иглу Крек понимал. Работал старик быстро и чисто, как штопают парус, и под конец сказал орку негромко, в одну его сторону: «Дубина твоя не хуже меча — держат её хуже. И бьёшь ты туда, где я стоял, а бить надобно туда, куда пойду. Сила у тебя на троих. Учителя не было ни одного. Найди, пока жив». Наружу из Крека вышло «Хорошо» — а что осталось внутри, осталось внутри.

Верёвку на вожжи он выдал им сам, из своих запасов, отмерив глазом точную длину: «Вожжи — с меня. Резал я». От иного возмещения отказался — да его и не было: казна команды по-прежнему состояла из славы, а слава на вожжи не режется.

Расстались у костерка: старик вернулся к своему одеялу, котелку и прерванному обеду с видом человека, у которого украли полчаса тишины и ничего больше. Ослик за всю историю не поднял головы ни разу — из всех участников он один с самого начала правильно оценил степень угрозы.

Две недели назад они вступились за мирную телегу — и выпустили в мир ведьму. Сегодня они не поверили мирному возку — и вшестером отделали честного мастера. Мораль из этих двух уроков не выводилась никакая. Паэлиас честно искал её до самого вечера; а вечером, как это обычно и бывает, стало не до морали.

Пока же — дорога, наспех срощенные вожжи и Крек, заштопанный поперёк груди, который на все расспросы отвечал «Крек цел», и был по-своему прав: то, что болело у орка, игле не поддавалось.

Мага они догнали за два часа до заката — по шуму.

Шум был боевой, и шёл он из-за гряды валунов, где тракт сужался и нырял между камней: лязг, топот, короткие командные окрики — и поверх всего тонкий, отчаянный, захлёбывающийся голос, взывавший о помощи с пылом, какого хватило бы на троих утопающих.

С гребня открылось: на пятачке между валунов крутилась дюжина людей в сером — платки по глаза, короткие клинки, работа слаженная, оцепление грамотное, — а в середине этой карусели метался, спотыкаясь о собственный дорожный короб, невысокий человечек в буром платье. Он уворачивался — каким-то чудом, в последний миг, всякий раз почти; он падал и вскакивал; он голосил.

— Помогите! Люди добрые! Убива-а-ают!

— Короб, — сказала Эмбер, вглядываясь. — Невысокий, кругленький, борода седая. Всё, как выторговал у свечника кот. Он.

Дальше капитан Данце командовал, и надо отдать ему должное: команды «в атаку» не понадобилось — повозка ещё катилась, а команда уже сыпалась с неё на ходу.

Бой в камнях вышел короткий и злой. Гардар с разгону вломился в оцепление щитом, как вламываются в дверь; двое серых полетели с ног. Эмбер пошла по камням поверху — лёгкая, быстрая — и упала на карусель сверху; рапира её работала без размаха и без промаха: горло, подколенная жила, снова горло. Данце рубился в своей манере, низко и страшно, и серые от мёртвого бойца шарахались — чему рассказчик не удивляется. Крек, которому лекарь запретил бы всё происходящее, разорвал двоих просто руками — перевязка на груди набухла, но орку было не до неё. Ил-люха объявился, по обыкновению, за чужими спинами и в самых дорогих местах. Паэлиас закрывал щитом мечущегося мага — тот вцепился в паладинский наплечник и голосил уже из-за его плеча, с интонациями, в которых страх был перемешан с чем-то вроде дирижёрской увлечённости.

Двенадцать против шестерых — а легло всё за какие-то две минуты, ровно и как по счёту: последние двое серых переглянулись поверх платков, разом растворились между валунами, и стало тихо.

Победителям не свойственно удивляться лёгкости — на этом свойстве держится половина всех удач этого мира. Не удивился никто. Гардар сиял: наконец-то всё было — как в песне, сказал он, и никто не стал поправлять. Данце уже произносил речь. Один только Ил-люха, обходя лежащих серых, замедлил шаг: посмотрел на одного, на другого, наклонил голову — как наклоняет её человек, услышавший в знакомой песне чужую ноту, — но ноты не поймал, а ловить не стал. Были дела поважнее чужих покойников: например, живой маг.

Вопросов, никем в тот час не заданных, набралось между тем на порядочный список. Отчего двенадцать слаженных клинков, выстроивших оцепление по всем правилам ремесла, ни разу не достали толстого старичка, путавшегося в собственном коробе. Отчего работа, на которую такой дюжине отпускают минуту, тянулась ровно до той поры, пока из-за гряды не подоспела помощь. И отчего в помощи вообще нуждался человек, который — это выяснится ещё до заката — умеет стирать смерть голыми ладонями. Но победа — худшее время для логики: сразу после неё не размышляет никто. На этом стоит вторая половина удач этого мира.

Маг между тем перестал голосить, выбрался из-за паладина, одёрнул платье — и наконец предстал пред их глазами.

Был он невысок, по плечо Паэлиасу, плотен и кругл лицом; бородка седая, аккуратная, глазки живые, тёплые, в лучиках; платье дорожное, бурое, простое — и до странного чистое: пыль, щедро сыпавшаяся в этой свалке на всех, на нём почему-то не задержалась. Он оглядел своих спасителей одного за другим — и на глазах его вскипели слёзы, крупные и искренние.

— Спасли, — выговорил он дрожащим голосом. — Старого Румпеля — спасли. Дюжина ножей, а они — грудью, чужого человека, даром…

— Не даром, — быстро сказала Эмбер.

— …и даже не даром! — подхватил маг с непонятным облегчением, и слёзы его высохли разом, как высыхает летний дождь. — Ещё лучше. Даром — это, голуба, всегда подозрительно. А за цену — за цену люди работают на совесть.

Он подобрал свой короб, уселся на ближний валун, сложил на коленях маленькие пухлые руки и приготовился слушать — с видом лавочника, к которому наконец-то пришли покупатели, о которых он всё утро молился.

Звали его Румпель. Так он и назвался: Румпель, маг, — и на все попытки Данце выяснить полное имя («у мага должно быть имя длинное, я знаю, я видел») развёл руками: Румпель и есть, всё целиком, длиннее не выросло. Кто он и откуда, осталось при нём; чем занимается — «помогаю людям, голуба, — тем, кому уже никто не поможет: на это всегда спрос».

История его несчастий уложилась в десять слезливых минут и сводилась к следующему. Есть на свете великий волшебник Мерлин. Слыхали? Все слыхали, никто не видал — и это, детушки, лучшее, что можно сказать о волшебнике. Так вот, у этого Мерлина есть список. В список Мерлин записывает тех, кого надлежит убить, — и, будьте покойны, записанного убивают: не сам Мерлин, что вы, — мир убивает, находятся руки; серые в платках — уже третьи за полгода. За что попадают в список? А вот этого, голуба, не знает никто, и в том главный ужас: ни суда, ни вины, ни объяснения. Просто однажды твоё имя оказывается в чужом списке — и всё, ты уже не человек, ты строчка, а строчки вычёркивают.

— И моё там, — закончил Румпель тихо, без слёз, и в первый раз за весь рассказ стало по-настоящему нехорошо. — Моё имя. За что — не ведаю. Стар я, детушки, бегать от дюжин. Третий раз отбился, четвёртый — не отобьюсь.

— А вычеркнуть? — спросил Гардар, который слушал, приоткрыв рот.

— Вычеркнуть может один человек на свете, — сказал Румпель. — Тот, кто вписал. Только сам Мерлин, своей рукой. Список слушается его одного.

— Так сходи к нему.

— Схожу, — согласился Румпель горько. — Дойду до середины дороги, где меня будет ждать очередная дюжина. Тем, кто в списке, к Мерлину дороги нет, голуба: список не любит, когда с ним спорят записанные. — Он поднял глазки и обвёл ими всех, одного за другим, и глазки были уже не в лучиках. — А вот кто не в списке… кто в него не вписан… тот дойти может.

Пауза, которую он выдержал, сделала бы честь любому балаганному трагику. В неё-то, в эту паузу, и упало предложение — буднично, как монета в кружку:

— Услуга за услугу, детушки. Вы мне — Мерлина. Я вам — всё, что попросите. Слыхал я краем уха, — глазки скользнули по мёртвому капитану, по камню во лбу, — у вас как раз имеется, чего попросить.

Дальше был торг, и рассказчик просит читателя следить за руками, потому что сам он, признаться, уследил не за всеми.

Просьба Румпеля выглядела просто: найти Мерлина и уговорить вычеркнуть из списка одно-единственное имя. Срок — год. Отчего год? Оттого, голуба, что дюжины приходят всё чаще, а старый Румпель не молодеет; год он ещё продержится, прятаться обучен, дальше — как выйдет.

Простой она выглядела ровно до одного вопроса, и вопрос был короткий.

— Где он? — спросила Эмбер.

Румпель огорчился. Огорчился искренне, всем круглым лицом, — так огорчается прохожий, у которого спросили дорогу, а ответить ему нечем.

— Не знаю, голуба.

— Ты не знаешь, — повторила она ровно, — где искать того, кого нам искать.

— Никто не знает. — Сказано это было легко, почти весело, будто про погоду. — Мерлин пропал давно, детушки. Так давно, что и мерить нечем: берег тогда только открывали, первые корабли ещё не успели сгнить. Он с ними и приплыл — из первых, из самых первых. Походил тут малость, поглядел, что вышло… и не стало его. Ни могилы, ни башни, ни слуха. Список есть. Мерлина нет.

— И подсказать тебе нечего.

— Нечего, — согласился Румпель кротко. — Знал бы — сам сходил бы, голуба. Чего б я тут с вами торговался.

— Так а как же мы его найдём? — спросил Гардар, у которого от всего услышанного сделалось на лице честное, беспомощное недоумение.

— А вот это, голуба, уже ваше ремесло, — сказал Румпель. — Я за него вперёд плачу. За то и вперёд, что дороги к нему не прилагаю.

Ответ был безупречен — той особой безупречностью, какая бывает у ответа, приготовленного загодя. Старик не запирался, не темнил и не набивал цену; он в открытую, при свидетелях, честнейшим образом продавал им поручение без адреса.

У всякого народа есть сказка, в которой герою велят пойти туда, не знаю куда, и добыть то, не знаю что. Сказку рассказывают детям на ночь, и кончается она хорошо — оттого её и рассказывают. Ни в одной, правда, не сказано, что бывает с героем, не поспевшим к сроку: в сказках сроков не ставят. Сроки ставят в бумагах.

Плата вперёд, и плата царская. Капитану — жизнь: не ведьмино половинчатое поднятие, а полное, честное оживление, тело к душе, всё как было, «даже лучше — зуб-то золотой уже вставлен». Госпоже — Румпель повернулся к Эмбер, и Эмбер напряглась, потому что о её вопросе он ещё не слышал, — госпоже ответ. На тот самый вопрос. Да-да, на тот самый, — не трудитесь задавать, голуба, вопросы вроде вашего видны на человеке издалека, как ожог.

— И всё это, — сказал Паэлиас медленно, потому что у паладина внутри уже вторую минуту звонил колокол, знакомый по одному ночному кладбищу, — ты отдашь вперёд. За обещание. Это не сделка. Это дар, а...

— Сделка! — Голос Румпеля лязгнул так неожиданно, что все вздрогнули; и тут же снова стал тёплым, масляным, извиняющимся. — Сделка, голуба, сделка. Не обижай старика. Дар — это когда без счёта, а без счёта только грабят. У нас — счёт, всё чин чином: услуга, услуга встречная, срок, обеспечение. Небольшая формальность — и по рукам.

Формальность он извлёк из короба.

Свиток был невелик, желтоват и на вид совершенно обыкновенен — таможенная грамота выглядит внушительнее. Румпель разложил его на плоском камне, разгладил ладошкой и зачитал вслух — быстро, гладко, наизусть, ни разу не заглянув в текст, и все формулы, сроки и обороты сидели в его речи так ловко, что казались невинными, как считалка. Сыскать Мерлина. Склонить вычеркнуть. Сроку — год от сего дня. Плата вперёд, возврату не подлежит. А буде год истечёт, а имя из списка не уйдёт, — с подписавших причитается неустойка: души их отходят в услужение туда, где куют, — на вечный срок, без выкупа и обжалования.

— Куют? — переспросил Гардар.

— Формула старая, — Румпель развёл ручками. — Не я писал. В народе говорят проще: Коваль заберёт. — Он улыбнулся тепло и посмотрел на всех поверх свитка. — Присказка, голуба. Пугало для детишек. Но бумага любит старые слова: они обкатанные, за них не цепляется.

Вот тут полагалось бы встать и уйти.

Так, во всяком случае, рассудил бы всякий разумный человек, и Паэлиас — паладин, дважды за месяц обжёгшийся о сделки, у которых мелкий шрифт оказывался главным, — сказал это вслух: «Не подписывайте». Сказал твёрдо. Сказал вовремя. Сказал, впрочем, длинновато.

Данце подписал раньше, чем он договорил.

Капитан вообще не увидел, о чём тут разговаривать. Расклад в его голове выглядел так — и рассказчик передаёт его добросовестно, ибо капитан впоследствии неоднократно излагал его вслух. Первое: ему предлагали жизнь — сейчас, сегодня, до заката, тогда как запах его собственного тела уже неделю намекал на иные сроки. Второе: просили за это не младенца, не призрака, не золото, коего не было, а прогулку — сходить к какому-то волшебнику и поговорить. Разговаривать капитан умел лучше всего на свете, спросите кого угодно. То обстоятельство, что волшебника этого не видели с тех пор, как берег был новостью, Данце не смутило ни на волос: берег — не море, берег маленький и весь на одной карте, а он в открытом море находил остров по одному запаху дыма. Третье: сроку — год. Год! За год Данце собирался вернуть корабль, собрать команду, взыскать с моря долги и прославиться на весь берег, от Норвена до южных архипелагов, — Мерлин помещался в этот план между делом, где-нибудь после обеда. И четвёртое, главное: неустойка назначалась в душах, а душа капитана уже побывала в мёртвом теле и вернулась, — стало быть, имущество это было проверенно неотчуждаемое, что бы там ни писали в бумажках сухопутные крючкотворы. Кто такой Коваль, Данце не знал, знать не желал и в детские пугала не верил с тех пор, как сам стал пугалом.

Словом, капитан взял из рук Румпеля бронзовое пёрышко, кольнул себя в палец — и обнаружил заминку: мёртвая кровь идти не хотела. Румпель, ничуть не смутившись, сжал капитанский палец своими пухлыми пальчиками — «позволь, голуба», — и капля выступила: тёмная, густая, неохотная.

— И такая годится, — сказал Румпель ласково. — Кровь — она кровь и есть. Живая, мёртвая — бумаге всё едино, бумага смотрит глубже.

Данце расписался с росчерком — это всегда удавалось ему безупречно.

Оставалась Эмбер.

Эмбер читала свиток. Она читала его от начала до конца, потом от конца к началу — второй способ учитель называл честным: смысл, спрятанный в порядке слов, при обратном чтении выпадает, как нож из рукава. Она искала ловушку и не находила — и это было хуже всего: бумага без ловушки означает, что ловушка не в бумаге. Бумага была честная. Одно она в ней всё-таки отметила — не как ловушку, а как особенность кроя: неустойка была писана во множественном числе. Не «душа его» и не «душа её», а «души их», одной строкой и одним счётом, — так пишут не про двух должников, а про один долг. Честной была и плата. Честнее всего было «не знаю»: Эмбер примеряла слова старика и так и эдак, на слух и на память, и лжи нигде не нашла — старик за весь торг ни разу не соврал, он только не сказал, где. Стало быть, ловушка лежала не в свитке, а в самом поручении, и была она проста, как всё хорошо сделанное: срок есть, а дороги нет.

— Почему мы? — спросила она, не поднимая глаз от свитка. — Первые встречные. Дорожная рвань. Почему не нанять лучших?

— Лучшие, голуба, стоят дорого и служат тому, кто заплатит дороже. — Румпель сложил ручки на животе. — А вы… вы не за плату пойдёте. Вы пойдёте за своё. Капитан — за жизнь, ты — за ответ. За своё человек идёт до конца. Это и есть лучшие.

— Что, если Мерлин мёртв?

— Он не умеет, — сказал Румпель, и опять никто не понял, шутка это была или нет, а переспросить отчего-то не решился.

— Свиток один, — сказала Эмбер. — А подписей будет две.

— Две, голуба.

— Взыскивать будешь с каждого порознь или разом?

— Бумага не делит, — ответил Румпель с удовольствием человека, которого наконец спросили о любимом. — Бумага складывает.

— Год, — сказала Эмбер. — На человека без места.

— Год, голуба, — кивнул Румпель. — Я ж не зверь. Не месяц даю.

— И последнее. — Эмбер свернула свиток и посмотрела магу в глаза. — С чего мне верить, что ты знаешь? Про меня. Про мой вопрос. Письмо без подписи да базарный слух — этого мало. Докажи, что тебе есть чем платить, — или ищи других подписантов.

Перчатку она при этом подтянула повыше — коротким движением, каким поправляют то, что и так сидит. Под перчаткой, на запястье, тлело: азарт Эмбер умела не выпускать в лицо, но лицо было не единственным, что её выдавало. Учитель бился над этим годами и не успел доучить.

Румпель поглядел на неё долго и с удовольствием — как смотрят на удавшуюся работу.

— А ты хороша, — сказал он. — Он не зря тебя учил, тот, кто учил. Ну — изволь.

Он поманил её пальцем — и, когда она наклонилась (она потом не могла объяснить себе, почему наклонилась), шепнул ей на ухо одно слово.

Что это было за слово, не узнал никто и никогда — ни тогда, ни после. Видели только, как Эмбер выпрямилась. Как она стояла — секунду, две, три — не двигаясь, и как кожа её, тёмная, тёплая, цвета обожжённой глины, сделалась на этих секундах серой, точно подёрнулась золой. Гардар шагнул было к ней. Она остановила его ладонью — не глядя.

Потом взяла пёрышко, уколола палец — её кровь пошла сразу, живая и тёмная, — и подписала.

Крек смотрел на всё это от повозки, из-за спин, и наружу из него за весь торг вышло два слова, оба — в нужный момент и оба, по обыкновению, впустую: «Крек против». Внутри же у орка творилось такое, о чём стоит сказать отдельно. Черти — те самые, терпеливые, что кружили у него за веками с самой ямы, — при этом ласковом человечке повели себя небывало: притихли. Не ушли, нет. Притихли и подобрались, как подбирается кабак, когда в дверь входит хозяин заведения. Крек не знал, что это значит. Крек знал одно: так тихо у него за веками не было даже под горой, — и стискивал оба оберега, старый и новый, пока костяшки не побелели. Кобылы при повозке стояли тесно, поджав уши, как стоят лошади в грозу. Небо над камнями было чистое.

А Ил-люха не сказал ничего. Ил-люха стоял в стороне и наблюдал за торгом с чистым профессиональным наслаждением — так молодой карманник смотрит на работу старого: половины не понимая, но чуя всем нутром, что присутствует при мастерстве. Подписывать его не звали. Его вообще словно не видели — из всей компании Румпель ни разу, ни единого раза не посмотрел рогатому в повязку, — и Ил-люха отметил это себе куда-то в дальний реестр, где у него хранились вещи непонятные и оттого ценные.

— Свидетелей не потребуется? — только и спросил он, когда обе подписи легли.

— Бумага сама помнит, — сказал Румпель рассеянно, скатывая свиток. — Свидетели, голуба, нужны там, где можно отпереться.

— Ну-с, — сказал Румпель совсем другим голосом. — Плата.

Он повернулся к капитану, и с этого мгновения в нём не осталось ничего балаганного. Плаксивый старичок, лавочник, «голуба» — всё это стекло с него, как вода, и у плоского камня стоял мастер перед работой: спокойный, собранный и знающий цену каждому своему движению.

— Сядь, капитан. Остальным — смотреть можно. Мешать нельзя. Особенно, — короткий взгляд на Паэлиаса, — молитвами: не перебивай мастера чужим начальством.

Данце сел на валун. Румпель встал перед ним, примерился — и положил обе ладошки ему на лоб, обняв пальцами тлеющий рубин.

Сначала не происходило ничего. Потом Крек — первым, раньше всех — повёл ноздрями и отступил на шаг: потянуло жаром. Не костровым — глубоким, ровным, кузнечным: так тянет от горна, раздутого к большой работе, и воздух над плоским камнем поплыл и задрожал, как дрожит он над наковальней. Запахло окалиной, калёным железом и — тонко, на самом дне — серой, как пахнет в кузне, где только что закончили ковать и погасили огонь.

— Смерть, детушки, это остывание, — говорил Румпель между тем негромко, буднично, как приговаривает за работой всякий мастер, не заботясь, слушают ли. — Тело — горн. Погас — остыло — стало. А что погасло, то можно раздуть, ежели угли живы… ай, хороши угли. Держал кто-то угли, берёг. Мастерица, — он усмехнулся чему-то, — старая школа. Кланяйся ей, капитан, если свидитесь. Впрочем, лучше не свидьтесь.

Под его ладонями рубин разгорался. Сначала — как раздутый уголь; потом нестерпимо, до бела; свет бил сквозь пухлые пальчики, и в этом свете было видно — те, кто стоял ближе, видели и запомнили на всю жизнь, — как по мёртвому серому лицу капитана снизу вверх, от горла к вискам, идёт волна цвета. Как наливаются щёки. Как шевелятся, теплея, губы. Как под кожей — восемь дней неподвижной — что-то глухо, с разбегу, толкнулось. Ещё раз. Ещё. И пошло стучать — неровно, зло, взахлёб, навёрстывая.

Данце вдохнул.

Не так, как дышал всю эту неделю, — напоказ, для речей, воздухом, которому некуда было деваться, — а по-настоящему, всей грудью, со всхлипом, как выныривают. И закашлялся, и согнулся пополам, и кашлял долго, взахлёб, и это был самый живой звук, какой команда слышала за месяц.

А Румпель снял ладони. В пальцах его остался рубин — погасший, отдавший всё, серый. Маг повертел его, посмотрел на свет — и камень, ведьмой выношенный, ведьмой оплаченный камень, рассыпался у него в пальцах серой золой. Зола стекла тонкой струйкой и смешалась с дорожной пылью.

Эмбер смотрела на эту золу дольше всех. Цвет она узнала — таким серым, зольным, остывшим делается туган, когда из него уходит жар, — и что этот цвет делал здесь, в остатках ведьминого камня, она не знала, знать не могла и спросить не захотела. Бывают догадки, которые не додумывают до конца, — из чувства самосохранения.

— Жив, — констатировал Румпель, отряхивая ладошки. — Целиком. Принимай работу, капитан.

Данце поднялся с валуна. Постоял, покачался. Поглядел на свои руки — розовые, тёплые, послушные, — сжал кулаки, разжал. Потрогал лоб: гладко, ни камня, ни ямы. Ткнул себя в грудь и прислушался к стуку с видом боцмана, принимающего новую помпу.

— Пива, — сказал он затем. Голос был прежний, капитанский, только глубже — теперь под ним снова была настоящая грудь. — Пробную кружку. Проверить, куда пойдёт.

Пиво — последнее, из яшгарских запасов — пошло куда положено, о чём капитан известил команду с гордостью, с какой не всякий рапортует о выигранном сражении. Паэлиас, стоявший рядом, вдруг рассмеялся — коротко, беспомощно, впервые за много дней — и, чтобы скрыть, как у него защипало в глазах, потянул носом:

— Не пахнет. Ты… даже не пахнешь.

— Я, — с достоинством ответил капитан Данце, — благоухаю.

Крек не сказал ничего. Крек просто сгрёб капитана в обхват — живого, тёплого, ругающегося — и держал так, пока капитан не отдал приказ отставить, и ещё немного после приказа. Субординация субординацией, а есть вещи поважнее, и обе эти вещи Крек сейчас держал в охапке.

Оставался второй платёж.

Румпель порылся в коробе и извлёк бумагу — сложенную вчетверо, запечатанную каплей бурого сургуча без герба. Эмбер приняла её обеими руками — и по тому, как она её приняла, стало видно, что ремесло ремеслом, выучка выучкой, а рук своих она в эту секунду не хозяйка.

— Там имя, — сказал Румпель. Тихо и без всякого балагана. — Одно имя, голуба. Читай не при всех: такие имена не любят толпы. И вот тебе от старика бесплатный довесок, единственный за сегодня: узнать имя — это не конец дороги. Это её начало. Подумай, прежде чем ломать печать. Некоторые так и носят, не ломая, — и живут дольше.

— Не твоя забота, — сказала Эмбер.

— И то верно, — легко согласился Румпель.

Она не сломала печать. Ни тогда, ни у костра — рассказчик, забегая вперёд, свидетельствует: печать на этой бумаге проживёт дольше, чем предполагали все, включая её хозяйку. Эмбер спрятала бумагу за пазуху, к самой коже, где та легла тёплым — а может, это сама Эмбер была слишком тёплая, с рогатыми не разберёшь, — и больше в тот вечер не произнесла и десяти слов.

bannerbanner