
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 26. Произведения 1885–1889 гг. Смерть Ивана Ильича
Эти два настроения с самого начала болезни сменяли друг друга; но чем дальше шла болезнь, тем сомнительнее и фантастичнее становились соображения о почке, и тем реальнее сознание наступающей смерти, Стоило ему вспомнить о том, чем он был три месяца тому назад, и то, что он теперь; вспомнить, как равномерно он шел под гору, – чтобы разрушилась всякая возможность надежды.
В последнее время того одиночества, в котором он находился, лежа лицом к спинке дивана, того одиночества среди многолюдного города и своих многочисленных знакомых и семьи, – одиночества, полнее которого не могло быть нигде: ни на дне моря, ни в земле, – в последнее время этого страшного одиночества Иван Ильич жил только воображением в прошедшем. Одна за другой ему представлялись картины его прошедшего. Начиналось всегда с ближайшего по времени и сводилось к самому отдаленному, к детству, и на нем останавливалось. Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки. «Не надо об этом… слишком больно», говорил себе Иван Ильич и опять переносился в настоящее. Пуговица на спинке дивана и морщины сафьяна. «Сафьян дорог, непрочен; ссора была из-за него. Но сафьян другой был, и другая ссора, когда мы разорвали портфель у отца и нас наказали, а мама принесла пирожки». И опять останавливалось на детстве, и опять Ивану Ильичу было больно, и он старался отогнать и думать о другом.
И опять тут же, вместе с этим ходом воспоминания, у него в душе шел другой ход воспоминаний – о том, как усиливалась и росла его болезнь. То же, что дальше назад, то больше было жизни. Больше было и добра в жизни, и больше было и самой жизни. И то и другое сливалось вместе. «Как мучения всё идут хуже и хуже, так и вся жизнь шла всё хуже и хуже», думал он. Одна точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом всё чернее и чернее и всё быстрее и быстрее. «Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти», подумал Иван Ильич. И этот образ камня, летящего вниз с увеличивающейся быстротой, запал ему в душу. Жизнь, ряд увеличивающихся страданий, летит быстрее и быстрее к концу, страшнейшему страданию. «Я лечу…» Он вздрагивал, шевелился, хотел противиться; но уже он знал, что противиться нельзя, и опять усталыми от смотрения, но не могущими не смотреть на то, что было перед ним, глазами глядел на спинку дивана и ждал, – ждал этого страшного падения, толчка и разрушения. «Противиться нельзя», – говорил он себе. – «Но хоть бы понять, зачем это? И того нельзя. Объяснить бы можно было, если бы сказать, что я жил не так, как надо. Но этого-то уже невозможно признать», говорил он сам себе, вспоминая всю законность, правильность и приличие своей жизни. «Этого-то допустить уж невозможно», говорил он себе, усмехаясь губами, как будто кто-нибудь мог видеть эту его улыбку и быть обманутым ею. «Нет объяснения! Мучение, смерть… Зачем?»
XI.
Так прошло две недели. В эти недели случилось желанное для Ивана Ильича и его жены событие: Петрищев сделал формальное предложение. Это случилось вечером. На другой день Прасковья Федоровна вошла к мужу, обдумывая, как объявить ему о предложении Федора Петровича, но в эту самую ночь с Иваном Ильичем свершилась новая перемена к худшему. Прасковья Федоровна застала его на том же диване, но в новом положении. Он лежал навзничь, стонал и смотрел перед собою остановившимся взглядом.
Она стала говорить о лекарствах. Он перевел свой взгляд на нее. Она не договорила того, что начала: такая злоба, именно к ней, выражалась в этом взгляде.
– Ради Христа, дай мне умереть спокойно, – сказал он.
Она хотела уходить, но в это время вошла дочь и подошла поздороваться. Он так же посмотрел на дочь, как и на жену, и на ее вопросы о здоровье сухо сказал ей, что он скоро освободит их всех от себя. Обе замолчали, посидели и вышли.
– В чем же мы виноваты? – сказала Лиза матери. – Точно мы это сделали! Мне жалко папа, но за что же нас мучить?
В обычное время приехал доктор. Иван Ильич отвечал ему: «да, нет», не спуская с него озлобленного взгляда, и под конец сказал:
– Ведь вы знаете, что ничего не поможете, так оставьте.
– Облегчить страдания можем, – сказал доктор.
– И того не можете; оставьте.
Доктор вышел в гостиную и сообщил Прасковье Федоровне, что очень плохо, и что одно средство – опиум, чтобы облегчить страдания, которые должны быть ужасны.
Доктор говорил, что страдания его физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания, и в этом было главное его мучение.
Нравственные страдания его состояли в том, что в эту ночь, глядя на сонное, добродушное, скуластое лицо Герасима, ему вдруг пришло в голову: а что как и в самом деле вся моя жизнь сознательная жизнь, была «не то».
Ему пришло в голову, что то, что ему представлялось прежде совершенной невозможностью, то, что он прожил свою жизнь не так, как должно было, что это могло быть правда. Ему пришло в голову, что те его чуть заметные поползновения борьбы против того, что наивысше поставленными людьми считалось хорошим, поползновения чуть заметные, которые он тотчас же отгонял от себя, – что они-то и могли быть настоящие, а остальное всё могло быть не то. И его служба, и его устройства жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы, – всё это могло быть не то. Он попытался защитить пред собой всё это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И защищать нечего было.
«А если это так, – сказал он себе, – и я ухожу из жизни с сознанием того, что погубил всё, что мне дано было, и поправить нельзя, тогда что ж?» Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь. Когда он увидал утром лакея, потом жену, потом дочь, потом доктора, – каждое их движение, каждое их слово подтверждало для него ужасную истину, открывшуюся ему ночью. Он в них видел себя, всё то, чем он жил, и ясно видел, что всё это было не то, всё это был ужасный огромный обман, закрывающий и жизнь и смерть. Это сознание увеличило, удесятерило его физические страдания. Он стонал и метался и обдергивал на себе одежду. Ему казалось, что она душила и давила его. И за это он ненавидел их.
Ему дали большую дозу опиума, он забылся; но в обед началось опять то же. Он гнал всех от себя и метался с места на место.
Жена пришла к нему и сказала:
– Jean, голубчик, сделай это для меня (для меня?). Это не может повредить, но часто помогает. Что же, это ничего. И здоровые часто…
Он открыл широко глаза.
– Что? Причаститься? Зачем? Не надо! А впрочем…
Она заплакала.
– Да, мой друг? Я позову нашего, он такой милый.
– Прекрасно, очень хорошо, – проговорил он.
Когда пришел священник и исповедывал его, он смягчился, почувствовал как будто облегчение от своих сомнений и вследствие этого от страданий, и на него нашла минута надежды. Он опять стал думать о слепой кишке и возможности исправления ее. Он причастился со слезами на глазах.
Когда его уложили после причастия, ему стало на минуту легко, и опять явилась надежда на жизнь. Он стал думать об операции, которую предлагали ему. Жить, жить хочу, говорил он себе. Жена пришла поздравить; она сказала обычные слова и прибавила:
– Не правда ли, тебе лучше?
Он, не глядя на нее, проговорил: да.
Ее одежда, ее сложение, выражение ее лица, звук ее голоса – всё сказало ему одно: «не то. Всё то, чем ты жил и живешь, – есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть». И как только он подумал это, поднялась его ненависть и вместе с ненавистью физические мучительные страдания и с страданиями сознание неизбежной, близкой погибели. Что-то сделалось новое: стало винтить и стрелять и сдавливать дыхание.
Выражение лица его, когда он проговорил «да», было ужасно. Проговорив это «да», глядя ей прямо в лицо, он необычайно для своей слабости быстро повернулся ничком и закричал:
– Уйдите, уйдите, оставьте меня!
XII.
С этой минуты начался тот, три дня не перестававший крик, который так был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слышать его. В ту минуту, как он ответил жене, он понял, что он пропал, что возврата нет, что пришел конец, совсем конец, а сомнение так и не разрешено, так и остается сомнением.
– У! Уу! У! – кричал он на разные интонации. Он начал кричать: «не хочу!» и так продолжал кричать на букву «у». Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, несмотря на всё усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его. Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего мучило его.
Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то. С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление.
«Да, всё было не то, – сказал он себе, – но это ничего. Можно, можно сделать «то». Что ж «то»? спросил он себя и вдруг затих.
Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. Умирающий всё кричал отчаянно и кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика. Гимназистик схватил ее, прижал к губам и заплакал.
В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее.
«Да, я мучаю их, – подумал он. – Им жалко, но им лучше будет, когда я умру». Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. «Впрочем, зачем же говорить, надо сделать», подумал он. Он указал жене взглядом на сына и сказал:
– Уведи… жалко… и тебя… – Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо.
И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг всё выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и как просто, – подумал он. – А боль? – спросил он себя. – Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?»
Он стал прислушиваться.
«Да, вот она. Ну что ж, пускай боль».
«А смерть? Где она?»
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет.
– Так вот что! – вдруг вслух проговорил он. – Какая радость!
Для него всё это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.
– Кончено! – сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. «Кончена смерть, – сказал он себе. – Ее нет больше».
Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер.
25 марта 1886 г.
–НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ
* [ВАРИАНТЫ К «СМЕРТИ ИВАНА ИЛЬИЧА».]
* № 1.
Я узналъ о смерти Ивана Ильича въ судѣ.6 Въ перерывѣ засѣданія по скучнѣйшему дѣлу Мальвинскихъ мы сошлись въ кабинетѣ Ивана Егоровича Шебекъ. Нашъ товарищъ открылъ газету и перебилъ нашъ разговоръ.
– Господа: Иванъ Ильичъ умеръ.7
– Неужели?
– Вотъ читайте.
И я прочелъ: едоровна Головина съ душевнымъ прискорбьемъ извтьщаетъ родныхъ и знакомыхъ, что 4-го Февраля скончался ея мужъ членъ Московской судебной Палаты Иванъ Ильичъ8 ла <будетъ>.... и т. д.
9Иванъ Ильичъ былъ нашъ товарищъ и хорошій знакомый.10 Онъ давно болѣлъ11и было соображеніе о томъ, что Винниковъ, вѣроятно, займетъ его мѣсто. Алексѣевъ на мѣсто Винникова, и я могу получить мѣсто Алексѣева, что составитъ для меня 800 р. прибавки кромѣ канцеляріи.
– Такъ умеръ. А я такъ и не былъ у него съ пріѣзда. Все собирался.
– Что было у него состояніе?
– Кажется, ничего. Жалко. Надо будетъ заѣхать. Они гдѣ жили?
– На Прѣснѣ домъ Бѣловой – знаете, какъ, проѣдете мостъ.....
И мы поговорили еще кое о чемъ и пошли въ засѣданіе. Какъ всегда бываетъ при извѣстіи о смерти знакомаго, я подумалъ столько: Каково: умеръ таки; а я вотъ нѣтъ.12 Скучны эти визиты соболѣзнованія, а надо заѣхать.
Вечеромъ я заѣхалъ. Я вошелъ съ13 тѣмъ обыкновеннымъ чувствомъ превосходства, свойственнымъ живымъ передъ мертвыми. Внизу, гдѣ послѣдній разъ мы расходились послѣ винта, въ которомъ я назначилъ шлемъ безъ двухъ, у вѣшалки стояла крышка гроба съ вычищеннымъ новенькимъ галуномъ. Двѣ дамы въ черномъ сходили съ лѣстницы. Одна – его сестра. Товарищъ14 нашъ Шебекъ съ англійскими бакенбардами, во фракѣ, на верхней ступени узналъ меня и кивнулъ черезъ дамъ, подмигивая, какъ бы говоря: какъ глупо. То ли дѣло мы съ вами.15 Я вошелъ, пропустивъ дамъ, пожалъ руку16 Шебеку, и онъ вернулся, я зналъ, затѣмъ, чтобы сговориться, гдѣ повинтить нынче. Я17 вошелъ въ комнату мертвеца, какъ обыкновенно, съ недоумѣніемъ о томъ, что собственно надо дѣлать. Одно я знаю, что креститься въ этихъ случаяхъ никогда не мѣшаетъ.18 Я крестился и кланялся и вмѣстѣ оглядывалъ комнату. Молодые два человѣка, кажется, племянники, выходили,19 потомъ старушка молилась, дьячекъ городской бодрый, рѣшительный, читалъ съ выраженьемъ, исключающимъ всякое противорѣчіе, буфетный мужикъ Герасимъ20 что то посыпалъ по полу.21 Въ послѣднее посѣщеніе мое Ивана Ильича я засталъ этого мужика въ кабинетѣ, онъ исполнялъ должность сидѣлки,22 и стоялъ гробъ. Я все крестился и слегка кланялся23 по серединному направленію между гробомъ, дьячкомъ и образами. Потомъ, когда это движеніе крещенія рукою показалось мнѣ уже слишкомъ продолжительно, я пріостановился и сталъ разглядывать мертвеца. Онъ лежалъ, какъ всегда, особенно утонувши въ гробу – и въ глаза бросались восковой лобъ, вострый носъ немного на бокъ и руки, желтыя его руки, слабыя,24 съ отогнутыми кверху послѣдними суставами пальцевъ. Онъ очень перемѣнился, но, какъ всѣ мертвецы, былъ очень хорошъ и серьезенъ. Серьезность эта мнѣ показалась неумѣстной.25 Я посмотрѣлъ и только что почувствовалъ, что зрѣлище это притягиваетъ меня, я быстро повернулся и пошелъ прочь къ26 Шебеку, ждавшему меня у притолки. Я зналъ, что онъ молодедъ, и если мнѣ какъ то неловко было бы сѣсть нынче за винтъ, онъ не посмотритъ на это и весело щелкнетъ распечатанной27 колодой въ то время, какъ лакей будетъ раставлять 4 необозженныя свѣчи. Но видно, не судьба была винтить нынче вечеромъ. Прасковья Ѳедоровна, толстая, желтая, вся въ черномъ, съ совершеннымъ видомъ вдовы (мнѣ поразило, глядя на нее, какъ однообразенъ видъ вдовъ, – сколько я видалъ точно такихъ), подошла ко мнѣ, вздохнула взяла меня за руку.
– Я знаю, что вы были истиннымъ другомъ....
Какъ тамъ надо было креститься, здѣсь надо было пожать руку, вздохнуть и сказать: «повѣрьте».... Я такъ и сдѣлалъ и почувствовалъ, что я тронутъ и она тронута.
– Пойдемте, дайте мнѣ руку, – сказала она. – Мнѣ нужно поговорить съ вами.
Я подалъ руку, и мы направились во внутреннія комнаты мимо28 Шебека, который печально подмигнулъ мнѣ.29 «Вотъ те и винтъ! Ужъ не взыщите, другаго партнера возьмемъ. Нечто впятеромъ, когда отдѣлаетесь». Я вздохнулъ еще глубже и печальнѣе, и Прасковья Ѳедоровна благодарно пожала мнѣ руку.
Мы сѣли въ обитую розовымъ кретономъ ея комнату. (Я помню какъ онъ устроивалъ эту комнату и совѣтовался со мной о кретонѣ). – Она начала плакать. И можетъ быть долго не перестала бы еслибы не пришелъ Соколовъ, ихъ буфетчикъ, съ докладомъ30 о томъ, что мѣсто31 то, которое назначила Прасковья Ѳедоровна, будетъ стоить 200 р. – Она перестала плакать съ видомъ жертвы взглянула на меня, сказала по французски, что это ей очень тяжело, но занялась съ Соколовымъ и даже я слышалъ, что очень внимательно распорядилась о пѣвчихъ. – Я все сама дѣлаю сказала она мнѣ. Я нахожу притворствомъ увѣренія, что не могу. Всегда можно. И меня сколько можетъ развлекать – дѣлать для него же. – Она опять достала платокъ. И вдругъ какъ бы встрехнулась. – Однако у меня дѣло есть къ вамъ: Въ послѣдніе дни, онъ ужасно страдалъ.32
– Страдалъ?
– Ахъ, ужасно. Послѣднія не минуты, а часы. Онъ не переставая кричалъ 18 часовъ.33 За тремя дверьми слышно было.
– Ахъ, что я вынесла.
– Неужели?
– 18 часовъ корчился и кричалъ не переставая. – Я вздохнулъ, и тяжело. Мнѣ пришло въ голову: что какъ и я также буду 18 часовъ, но тотчасъ же я понялъ, что это глупо. Иванъ Ильичъ умеръ и кричалъ 18 часовъ, это такъ, но я это другое дѣло. Таково было мое разсужденье, если вспомнить хорошенько; и я успокоился и съ интересомъ сталъ распрашивать подробности о кончинѣ Ивана Ильича, какъ будто смерть34 было такое приключеніе, которое совсѣмъ не свойственно мнѣ.
Я особенно подробно описываю мое отношеніе къ смерти тогда35 потому, что именно тутъ въ этомъ кабинетѣ съ розовымъ кретономъ, я получилъ то, что измѣнило совсѣмъ мой взглядъ на смерть и на жизнь.
Я получилъ именно отъ Прасковьи Ѳедоровны записки ея мужа, веденныя имъ во время послѣднихъ 2-хъ мѣсяцовъ его смертной болѣзни. Послѣ разныхъ разговоровъ о подробностяхъ дѣйствительно ужасныхъ физическихъ страданій, перенесенныхъ Иваномъ Ильичемъ (подробности эти я узнавалъ только по тому какъ мученія Ивана Ильича дѣйствовали на нервы Прасковьи Ѳедоровны) послѣ разныхъ разговоровъ Прасковья Ѳедоровна передала сущность ея дѣла ко мнѣ. Оказывается, что за 5 дней до смерти, когда у Ивана Ильича еще были промежутки безъ страшныхъ болей по часу, по получаса, въ одинъ изъ этихъ промежутковъ Прасковья Ѳедоровна застала его за писаньемъ. И открылось, что онъ два мѣсяца пишетъ свой дневникъ. Одинъ только Герасимъ, буфетный мужикъ, зналъ про это. На вопросъ: что? зачѣмъ? На упреки, что онъ вредитъ себѣ, Иванъ Ильичъ отвѣчалъ, что это одно его утѣшенье – самимъ съ собой говорить правду.36 Сначала онъ сказалъ ей: «сожги ихъ послѣ меня»; но потомъ задумался и сказалъ! «А впрочемъ, отдай Творогову (т. е. мнѣ). Онъ все таки болѣе человѣкъ чѣмъ другіе, онъ пойметъ».
И вотъ Прасковья Ѳедоровна передала мнѣ записную графленую книжечку счетную въ осьмушку, въ которой онъ писалъ.
– Что жъ это? – спросилъ я. – Вы читали?
– Да, я пробѣжала. Ужасно грустно. Ни по чемъ не видно такъ, как по этому, какъ страданія его имѣли вліяніе на душу. Вотъ это ужасно, и нельзя не признать правду за матерьялистами. Онъ уже былъ не онъ. Такъ это слабо, болѣзненно. Нѣтъ, связи, ясности, силы выраженья. А вы37 знаете его стиль. Его отчеты это были шедевры. Мнѣ самъ П. М. Онъ былъ у меня (это былъ главный нашъ начальникъ) и очень былъ добръ. Истинно какъ родной. Онъ мнѣ сказалъ, что это было первое, лучшее перо въ министерствѣ. A здѣсь, – сказала она, перелистывая пухлыми, въ перстняхъ пальцами книжечку, – такъ слабо, противурѣчиво. Нѣтъ логики, той самой, въ которой онъ былъ такъ силенъ. Мнѣ все таки это дорого, вы возвратите мнѣ, какъ дорого все, что онъ. Ахъ! Мих. Сем. какъ тяжело, какъ ужасно тяжело – и она опять заплакала. Я вздыхалъ38 и ждалъ когда она высморкается. Когда она высморкалась, я сказалъ: повѣрьте… и опять она разговорилась и высказала мнѣ то, что было, очевидно, ея главнымъ интересомъ39 – имущественное свое положеніе. Она сдѣлала видъ, что спрашиваетъ у меня совѣта о пенсіонѣ, но я видѣлъ, что она уже знаетъ до малѣйшихъ подробностей то, чего я не зналъ, все то, что можно вытянуть отъ казны для себя и для дѣтей. – Когда она все разсказала, я пожалъ руку, поцѣловалъ40 даже и съ книжечкой пошелъ въ переднюю. Въ столовой съ часами, которыя онъ такъ радъ былъ, что купилъ въ брикабракѣ, я встрѣтилъ въ черномъ его красивую, грудастую, съ тонкой таліей дочь. Она имѣла мрачный и гнѣвный, рѣшительный видъ. Она поклонилась мнѣ, какъ будто я былъ виноватъ. Въ передней никого не было. Герасимъ, буфетный мужикъ, выскочилъ изъ комнаты покойника, перешвырялъ своими сильными руками всѣ шубы, чтобы найти мою, и подалъ мнѣ.
– Что, братъ, Герасимъ, жалко.41
– Божья воля. Всѣ тамъ же будемъ, – сказалъ Герасимъ, улыбаясь и живо отворилъ мнѣ дверь, кликнулъ кучера, поглядѣлъ и захлопнулъ дверь.
Я взялъ записки и вечеромъ послѣ клуба, оставшись одинъ, взялъ эту книжечку на ночной столикъ и сталъ читать.42 —
Вотъ эти записки.
<16 Декабря 1881.43
6-ю ночь я не сплю и не отъ тѣлесныхъ страданій. Они все таки давали мнѣ спать, но отъ страданій душевныхъ ужасныхъ, невыносимыхъ. Ложь, обманъ, ложь, ложь, ложь, ложь, все ложь. Все вокругъ меня ложь, жена моя ложь, дѣти мои ложь, я самъ ложь, и вокругъ меня все ложь.44 Но если я страдаю отъ нея,45 я вижу, значить, и эту мерзкую ложь есть во мнѣ и правда. Если бы я весь былъ ложь, я бы не чувствовалъ ее. Есть46 во мнѣ, видно, маленькая, крошечная частица правды, и она-то – я самый, и она то теперь, передъ смертью, заявляетъ свои права; и она то страдаетъ, ее то душатъ со всѣхъ сторонъ, забиваютъ, и это мнѣ больно, больно такъ, что хоть бы скорѣе смерть. Пусть потухнетъ или разгорится эта искра. Теперь же одна жизнь моя – это самому съ собой среди этой лжи думать47 правду. Но чтобы яснѣе думать ее, чтобы найти эту правду, когда ложь затопитъ меня, я хочу написать ее. Буду писать пока силы есть, буду перечитывать, а кто нибудь послѣ прочтетъ и можетъ быть очнется.
Начну сначала, какъ это все сдѣлалось со мной.>
Записки эти ужасны. Я прочелъ ихъ, не спалъ всю ночь и поѣхалъ на утро къ Прасковьѣ Ѳедоровнѣ и сталъ разспрашивать про ея мужа. Она мнѣ много разсказала и отдала его переписку, его прежній дневникъ. Когда уже похоронили Ивана Ильича, я еще нѣсколько разъ былъ у Прасковьи Ѳедоровны, разспрашивалъ ее, разспрашивалъ его дочь, Герасима, который поступилъ ко мнѣ. И изъ всего этаго я составилъ себѣ описаніе послѣдняго года жизни Ивана Ильича.
Исторія эта и самая простая и обыкновенная и самая ужасная. Вотъ она:
Иванъ Ильичъ умеръ 42 лѣтъ, членомъ судебной палаты. Онъ былъ сынъ Петербургскаго чиновника Государственныхъ Имуществъ Тайнаго Совѣтника, составившаго себѣ маленькое состояніе. Иванъ Ильичъ былъ 2-й сынъ, старшій былъ полковникъ, а меньшой неудался и служилъ по желѣзнымъ дорогамъ, сестра была замужемъ за Барономъ Гриле. И Баронъ былъ Петербургскимъ же чиновникомъ. Иванъ Ильичъ воспитывался въ Правовѣденіи, говорилъ по французски, бывалъ на балахъ у Принца б., спрашивалъ, сынъ ли онъ отца, былъ долженъ швейцару и за пирожки, носилъ respice finem медальку, былъ на ты съ товарищами, по выходѣ заказалъ фракъ и вицмундиръ у Шармера. Было веселое время, тонкій, ловкій правовѣдъ тотчасъ по протекціи отца поступилъ чиновникомъ особыхъ порученій къ начальнику губерніи и высоко и весело носилъ первые два года знамя comme il faut-наго правовѣда – честный, общительный, порядочный, съ чувствомъ собственнаго достоинства и съ непоколебимой увѣренностью, что онъ свѣтитъ во мракѣ провинціи. Иванъ Ильичъ танцовалъ, волочился, кутилъ; изрѣдка и ѣздилъ по уѣздамъ съ новенькимъ петербургскимъ чемоданомъ и въ шармеровскомъ вицмувдирѣ, походкой порядочнаго человѣка всходилъ въ кабинетъ начальника и оставался обѣдать и48 говорить по французски съ начальницей. – Было веселое, легкое, спокойное время. Была связь съ одной изъ дамъ, навязывавшихся щеголеватому правовѣду, и связь эта чуть было не затянула Ивана Ильича. Но пришла перемѣна по службѣ, связь разорвалась.
Перемѣна по службѣ тоже была веселой. Были новые судебные учрежденія. Нужны новые люди. Уже и такъ Иванъ Ильичъ несъ знамя порядочности и прогресса; а тутъ еще на знамѣ написалось: европеизмъ, прогрессъ либеральность, гласный судъ – правый и короткій. Сомнѣнья въ томъ, что быть судебнымъ слѣдователемъ дѣло нетолько хорошее, но прелестное, не могло быть. Права огромны, несмѣняемость, въ 5 классѣ. И Иванъ Ильичъ сталъ судебнымъ слѣдователемъ такимъ же совершеннымъ49 и50 comme il faut-нымъ. Дѣло кипѣло. Иванъ Ильичъ хорошо писалъ и любилъ элегантно писать. И былъ увѣренъ въ себѣ. И дѣло шло. Но тутъ, въ другой провинціи, прежде чѣмъ завязалась новая связь, наскочила не старая, но уже и не молодая дѣвица. Иванъ Ильичъ прельщалъ ее, какъ всѣхъ. Дѣвица прельстилась, но понемногу стала затягивать Ивана Ильича и затянула. И Иванъ Ильичъ женился. Женитьба Ивана Ильича была первый актъ жизни, съуживающій первый размахъ. Прасковья Ѳедоровна была стараго дворянскаго рода, не дурна, полна, чувственна, было маленькое состояньице. Все бы это ничего. Но Иванъ Ильичъ могъ расчитывать на самую высокую партію, а это была партія ниже средней. Впрочемъ, что же, женитьба не мѣшаетъ карьерѣ. И если я уже попался, то могу сказать себѣ, что я не продаю сердце. Такъ и сказалъ себѣ Иванъ Ильичъ. И мечталъ о супружескомъ счастьи такъ, что кромѣ прежнихъ удовольствій холостой жизни будетъ еще домашняя поэзія. Но тутъ оказалось, что жена ревнива, зла, язычна, скупа, безтолкова, и что удовольствія холостой жизни, даже самые невинные, какъ танцы, клубъ надо оставить, a вмѣсто поэзіи очага имѣть ворчливость,51 привередливость, укоризны. – Это была первая тяжелая пора жизни Ивана Ильича, но онъ съумѣлъ найтись. Вся энергія Ивана Ильича перешла на службу. Онъ сталъ52 честолюбивъ: И служба – бумага хорошо написанная стала понемногу цѣлью и радостью его жизни. Пошли дѣти, состояньице жены ушло на обзаведеніе, жена стала укорять и требовать. И потому служба и честолюбіе усилились еще тѣмъ, что одна служба могла давать деньги. И Иванъ Ильичъ работалъ много, охотно, и его цѣнили какъ хорошаго служаку, и повысили. Но тутъ случилось другое непріятное событіе. Будучи уже товарищемъ прокурора и лучшимъ, правя всегда должность, Иванъ Ильичъ ждалъ, что его не обойдутъ при первомъ назначеніи въ Прокуроры. Оказалось, что Гопе, Товарищъ Прокурора, забѣжалъ какъ-то въ Петербургъ, и его, младшаго, назначили, а Иванъ Ильичъ остался. Иванъ Ильичъ сталъ раздражителенъ, ввязался въ дѣло съ Губернаторомъ. Онъ былъ правъ; но начальству суда было53 неудобно имѣть непріятность съ губернаторомъ. Къ нему стали холодны. Все это взбѣсило Ивана Ильича, онъ бросілъ все и пошелъ на мѣсто ниже своего въ другое вѣдомство. – Надо было переѣзжать. Жена замучила его упреками. Жизнь и служба были непріятные. Жалованья было больше, но жизнь дороже, климатъ дурной – говорили доктора. Умеръ сынъ. Жена говорила, что отъ климата, что онъ виноватъ во всемъ. Жена со скуки кокетничала съ губернаторомъ. Повышенія и перехода назадъ не предвидѣлось, самъ онъ заболѣлъ ревматизмами. Положеніе было дурное со всѣхъ сторонъ. Но Иванъ Ильичъ не отчаявался, поѣхалъ въ Петербургъ. Тамъ черезъ друзей отца и одну даму устроилъ себѣ вновь переходъ въ министерство юстиціи на мѣсто выше того, которое занималъ его товарищъ. Ему обѣщали, но перевода все не было до54 1880 года. – Этотъ то годъ былъ самый тяжелый въ жизни Ивана Ильича. – Но тутъ помогла вдругъ и его энергія и счастье, и стало все понемногу устроиваться. Вотъ съ этого то времени и начинается эта ужасная исторія послѣдняго года жизни Ивана Ильича, которую я хочу разсказать.