
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Хотя и говорят про пять, шесть тысяч войск – горсть храбрых и т. п., шесть тысяч войск не горсть, а очень, очень много народа, так много народа, что несмотря на то, что они сколь возможно более были сжато поставлены, шесть тысяч человек, бывшие у Багратиона, были растянуты на пространстве больше десяти верст в окружности. Передовая цепь, отделявшая их от французов, тянулась больше, чем на версту. Справа и слева цепи, неприятельская и наша, стояли друг от друга дальше пушечного выстрела, но по дороге в лощине, там, где проезжали парламентеры, они сошлись ближе ружейного выстрела, так что ясно могли видеть лица друг друга и переговариваться и, кроме солдат, занимавших цепь, с обеих сторон к этому месту сходилось много любопытных, которые, посмеиваясь, разглядывали странных и чуждых для них неприятелей.[1754]
[Далее со слов: С раннего утра, несмотря на запрещение… кончая: …обращенные, снятые с передков пушки. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 2, гл. XV.]
<Зрителей разогнали.
– Пропорол бы ему брюхо, – сказал Долохов, вскидывая ружье на плечо, и пошел прочь.
Офицер, заведывавшиы в цепи, крикнул на Долохова: прочь из цепи.
– Чего? – хмурясь, ответил Долохов.
– Полноте, идите, – сказал Брыков. – Что вы какой нынче сердитой, Ваську своего избили.
– Такой день, видно. Всё думали драться, а вот третий день стоим, ничего не делая. – Долохов находился в том состоянии озлобления, которое находило на него по временам. Произошло ли это от волненья, он напрасно готовился к сраженью второй день, или от голода, но он с утра был зол и в своей роте, где, с одной стороны щедростью, с другой – решительностью, он заставил уважать себя, его боялись нынче. Долохов был нынче в том сердитом, бешеном д[ухе], в к[отором] его бо[ялись]. Он избил до полусмерти[1755] солдата, который за деньги служил ему, и изругал юнкера за то, что тот тронул его собаку. Долохов еще ни разу не был в деле. Особенный несчастный случай отводил его от сражения во время всего похода – раз он был в командировке, другой раз он[1756] уезжал в город. Для него сраженье, кроме того, что он желал его, как удовольствия, вперед зная и говоря, что он будет первым и что из ста человек девяносто – трусы, и, как необходимость для того, чтобы быть произведенным. Он был все эти дни озлоблен, но в это утро дошел до бешенства, начавшегося над солдатом.
– Коли не пойдем в дело, кому-нибудь кровь пу[щу].[1757]
– Вы хоть и разжалованный, а будьте учтивы, – сказал цепной офицер.
– Мне что? Ниже солдата не разжалуют. Распорю брюхо, кто меня тронет.
– Полно, полно, Долохов, – сказал Брыков. Долохов замолчал: несмотря на бешенство, он, с свойственным ему тактом, знал, он зависит от Брыкова и, презирая его, покорялся ему.
В цепи все говорили о близости сражения, в арьергарде было другое.
Долохов, отходя от цепи, слышал этот хохот, но и в нем оно не утишило того желания подраться с французами, которое мучало его всё время отступления.>
– Ведь надо же мне это проклятое несчастие, – сказал Долохов своему ротному,[1758] шедшему подле него. – Три месяца в походе и ни разу не попасть в[1759] рукопашную.
– Э, батюшка! у нас говорят: ни от чего не отказывайся, никуда не напрашивайся.
– Да, вам хорошо, а мне ведь сермяга то надоела. Да и так хочется подраться, хочется. Так и пропорол бы брюхо[1760] кривоносому этому в синем то, что раскачивался так…[1761]
– И рад бы пропороть, да кусаются, – со вздохом отвечал ротный.
– Не укусят! Вы как хотите там судите. А я знаю, что все трусы. Из ста человек девяносто девять – трусы. Ведь я видел под Амштетеном.
– Посмотрим, посмотрим вас, гвардейцов, – спокойно-шутливо отвечал ротный. – Ну, однако, идите к своему месту, неравно генерал подъедет, – тихо прибавил он таким тоном, что видно, несмотря на всё любопытство, возбуждаемое в нем гвардейцем и его знанием французского языка,[1762] он не забывал своего дела.
Долохов оглянулся с удивлением,[1763] как будто не понимая. Потом, вероятно вспомнив, что надо и Брыкову повиноваться, повернул к своей роте.[1764] Рота Долохова стояла в лесу и занималась рубкой дров. В береженом молодом дубняке слышался треск топоров и валимых деревьев. Костры дымились в нем и около костров с говором копошились солдаты.
Позади леса, в котором дымились костры, на возвышении стоял полковой командир полка, в котором служил Долохов, тот самый, который представляя полк Кутузову, за ним и вокруг него стояла свита офицеров полка и в том числе Жеребцов с своей вертлявой фигурой и высоко поднятыми плечами. Жеребцов был особенно учтив, внимателен и подобострастен перед генералом. Он беспрестанно наклонялся, поднимая руку к козырьку, и всеми силами видимо желая угодить генералу. Жеребцов был прислан от князя Багратиона с тем, чтобы[1765] получить рапорт. Опоздав уже для того, чтобы поспеть к обеду в Грунт, и заметив подле балагана полкового командира запах бульона и засученные, голые руки солдата повара, выставившего пирожки на доску, он решился обворожить полкового командира с тем, чтобы у него пообедать. Что тем заманчивее было для Жеребцова, что найти слабую сторону человека и поиграть, хотя бы и в отсутствии зрителей, составляло наслаждение для корнета.
Накануне генерал был призван в Грунт к князю Багратиону и участвовал на военном совете вместе [с] другими начальниками. Теперь он желал произвести такой же военный совет с своею свитою. Присутствие ординарца князя Багратиона еще более поощряло его к этому. Он был старший чином на левом фланге и пригласил на совет полкового командира Азовского полка и Павлоградского. Павлоградский не поехал, не признавая власть начальника левого фланга, но другие начальники явились, и человек двенадцать полковников, майоров и адъютантов сопутствовали генералу, когда он, хмурясь и вдавливая щеки на воротник мундира, подрагивающей походкой ходил осматривать «пазицию», как он говорил.
– Я полагаю, господа, – говорил он, щуря глаза, вглядываясь вперед, – что надо будет отступать на большую дорогу к лесу.
– Хоть и не мое дело, ваше превосходительство, – изгибаясь, с рукой к козырьку вмешался Жеребцов, – а я слышал, князь именно говорил к лесу.
– Что? Да, к лесу. – Все молчали, ожидая речи полкового командира, но видно было, ему нечего было сказать и он придумывал.
– И… я… думаю эшалонами… да, эшалонами, – повторил он с удовольствием.
– Странно, – сказал Жеребцов. – Как ваше превосходительство сходитесь с князем.
– Что? – строго спросил генерал.
– Он именно говорил эшалонами. Выразив еще несколько таких мыслей и вызвав одного разговорчивого маиора на изложение своих мнений, полковой командир остановился. Маиоры, полковники и адъютанты, с печальными лицами молча ходившие около него, стали откланиваться, желая поскорее пойти к себе отдохнуть и пообедать.
– Трудно управлять, – сказал Жеребцов с улыбкой сожаления. – Вы, я думаю, еще и не обедали, ваше превосходительство?
– Так пожалуйте, господа, – обратился полковой командир к батальон[ным] командир[ам], не отвечая Жеребцову.
– И я еще не обедал, ваше превосходительство. – Генерал строго посмотрел на него и приятно улыбнулся.
– Милости просим ко мне солдатской каши разделить.
После обеда у генерала Жеребцову нужно было заехать еще на крайний левый фланг к Павлоградскому полку с тем же приказанием. Павлоградские гусары стояли [?] далеко от французов. Впереди были линии коновязей, за коновязями костры, люди, поправее большой балаган полковника и кухня. Сзади виднелся уединенный дом, единственная крыша на всем пространстве, занимаемом гусарами. Перед домом стояли с раскрасневшимися лицами песенники эскадрона. Накануне привезены были кресты в эскадрон и навешены за Эмский мост N. Ростову, юнкеру Миронову и двум солдатам. У маркитанта были куплены вина и N. Ростов угощивал эскадрон, офицеров и солдат. В доме, пустом, разоренном[1766] и брошенном хозяевами, слышались крик и хохот. N. Ростов в расстегнутой куртке и без фуражки вышел из дома, старательно ступая по ступеням крыльца, завернул за угол. Жеребцов окликнул его, но Nicolas не услыхал его голоса. «Нет, лучше не заезжать теперь», и Жеребцов проехал мимо.
Ростов был пьян в первый раз в жизни. Он прильнул открытой головой к сырой холодной стене и ему казалось, что он умирает. Снизу поднималось, поднималось что то, выворачивалось, переворачивалось в голове и вот, вот казалось всё скроется. – Боже мой, я упаду. Не видит ли кто? – бормотал он. – Другие ничего. Отчего же я так болен? Да, болен. А, вот он, – говорил он, – оглядывая внизу крест на шнурках куртки, и тупая улыбка изменяла его бледное лицо. Но крест поднимался, опускался, убегал, выворачивался вместе с головой и со всем телом. Всё происходило, как во сне. «Зачем я выпил еще этот стакан?»[1767] и он тяжело вздыхал и грустно закатывал глаза.[1768] – Георгий, – говорил он. – Крест на груди, на храброй груди.[1769] – И он ласкал крест, потряхивая его. – Нет, не могу, умираю.
– Иди, Ростов, – послышался голос. – Где ты? Иди лодку петь. Ростов не отвечал.
– Господи, помилуй, господи, помилуй, – шептал он, изнывая.
А между тем, всё приближался адъютант Бонапарта, скакавший к Мюрату с приказанием атаковать и убить всех этих русских.
В то же время в арьергарде подле Грунта в одних рубахах работали солдаты, выкидывая красную глину на вал будущего укрепления и тащ[а] фашины. В самой же разоренной деревне Грунте все дома были наполнены начальством и штабными, по всем улицам толпились обозы, со всех сторон солдаты тащили, кто сени [?], кто двери, кто заборы и на площади была раскинута палатка маркитанта. У маркитанта сидели офицеры с красными и истомленными лицами и пили. Один[1770] из офицеров, закутавшись в шинель по уши, дрожал всем телом. Его била лихорадка и он не мог согреться глинтвейном.[1771] «Бог с ними со всеми, с походами», – думал он, «вот с утра не могу согреться, а скажись больным, подумают – трушу».
– Что получили? – спрашивал другой офицер у казначея, шедшего с узлом золотых. – Мне за треть вперед, полковник обещал.
– Там увидим, приходите в полк.
– Стыдно вам, стыдно, господа, – говорил дежурный штаб-офицер, входя под палатку маркитанта, – извольте итти к своим местам, князь приказал. – Некоторые находили удовлетворительные ответы и оставались, другие шли. Офицер в лихорадке пошел к своему месту.> На горе впереди Грунта[1772] в одной пехотной роте собралась толпа около песенников. Солдаты стояли кружком и с присвистом пели плясовую песню и в середине их[1773] плясал молодой рекрут, выделывая ногами и ртом уродливо быстро невозможное. Чрез плечи друг друга солдаты с одобрением смотрели на пляшущего.
– Пройдись, ну, Макатюк, ну же, – говорили старому с медалью и крестом эфрейтору, пихая его в круг.
– Да я так не могу, как он.
– Да ну.
Макатюк вышел в круг в шинели, с мотавшимися на ней орденами, внакидку и с руками в карманах, и прошелся по кругу шагом, чуть встряхивая плечами и прищуря глаз, поглядывая кругом всё равно на кого, хотя обращение [?], казалось, имело в виду какого [то] одного приятеля, с которым он этим взглядом вспоминал штуку. Он остановился посередине и то он плясал. Плясал больше быстроногого рекрута, одной противуположностью своей неподвижности с удалью песни. Вдруг он повернулся, вспрыгнул, сел на корточки, сделал два раза ногами, поднялся, перевернулся и, не останавливаясь и отталкивая останавливающих, пошел вон из круга.
– Ну, вас совсем, пущай молодые ребята пляшут, пойти ружье почистить.
На самом крайнем правом фланге в то же время в одном из эскадронов драгун между коновязями слышался крик, но крик не песни, не смеха, не многих людей, а крик одного человека, болезненный, страждущий, испуганный и всё-таки еще притворный крик. Два драгуна, раздевшись для ловкости, взмахивали над головой и в такт били длинными розгами по до половины обнаженному телу солдата, наказываемого за воровство. Солдаты с остановившимися выражениями лиц стояли кругом (им велено было). Один офицер, толстый майор, нахмуривши[1774] одутловое лицо, переваливаясь назад в грязной шинели, ходил взад и вперед и, не обращая внимания на крик и не переставая, говорил:
– Солдату позорно украсть, солдат должен быть честен, благороден и храбр, а коли у своего брата украл, так в нем чести нет, это мерзавец. Еще, еще. И всё слышались удары и притворный и отчаянный крик. Лошади на коновязи косились на лежащего солдата. Одна взбрыкнула и все всполошились. Унтер офицер крикнул.
– Еще, еще, – говорил майор. Молодой офицер отошел от коновязи (ему велено было тоже тут быть) и оглядывался на наказываемого. На лице его выражалось больше страдания, чем на лице наказываемого. «Нет, не могу». Он зажал уши и убежал к своему месту. Через две минуты наказанный с товарищами сидел у костра и не давал своей трубки покурить просившему у него товарищу.
<В то же время на возвышении, составляв[шем] артиллерийский парк, у орудий, снятых с передков и направленных против французов, стоял невысокий артиллерийский офицер лет тридцати, с впалыми щеками, нависшим лбом и умными, добрыми глазами. Он ушел от своих товарищей и подчиненных (он был старший офицер в батарее), чтоб быть одному и, рассеянно лаская ровный круг гладкой меди дула орудия, стоял задумавшись. Он вздрагивал и оглядывался. Офицера мучал страх, непреодолимый страх смерти и страданий, страх сражения. «Я подлец, – говорил он сам себе, – подлец. А подлец, так пускай убьют. Больше ничего не стою. Да, не могу. Не могу. Нет, еще хуже быть одному. Пойти к Белкину. Ох, Белкин, и за что я его люблю, а никого не люблю, как Белкина. Когда с ним, мне легче.»>[1775]
* № 33 (рук. № 71. Т. І, ч. 2, гл. XV?).
<Долохов не ходил на работы, но ротный требовал, чтобы он был на своем месте. Он вошел в лес и подошел к костру, у которого сидела аристократия роты – фелдвебель, каптенармус и два солдата.
– Что, судырь, видали хранцузов, – сказал фелдвебель, выставляя обе руки перед огонь и оттягивая жарившееся лицо.
– Нутка табачку на трубочку, – попросил каптенармус.[1776] Пришел ротный, спросил фелдвебеля, встал и пошел. Долохов не отвечал и лицо его приняло такое злое выражение, что солдаты,[1777] посмотрев на него, переглянулись и стали разговаривать между собой. Они знали[1778] уж характер судыря, который иногда такие истории рассказывал, что вся рота собиралась слушать и ни за что давал по три рубля на водку, а иногда не говорил ни слова, делался зверем[1779] и ни за что готов был избить человека. Ротная шавка Мухтарка, виляя хвостом, подошла к костру.
– Вишь и Мухтарка сушиться пришла, – сказал солдат, сидевший подле, взял Мухтарку за спину и хотел, играя, перебросить ее через огонь. Собака визгнула.
– Что ты ее трогаешь? Что она тебе сделала? – крикнул Долохов и грубо толкнул солдата. – Мухтарка, сюды.
– Эй легче, судырь, – проговорил солдат. – Вишь, в лицо лизать ему дается…..
А между тем французские орудия, направленные на нас, виднелись на горе, и у наших орудий, стоявших перед Грунтом, стояли офицеры и генерал и рассчитывали, куда по французам донесет их выстрел.
Подле орудий стоял полковой командир, генерал, представлявший полк Кутузову, подле него стояли артиллеристы и с высокоподнятыми плечами Жеребцов. Генерал выспался в построенном полковом балагане, закусил и, подрагивая, вышел погулять, так как делать нечего было. Но увидав подчиненных, он почувствовал, что ему, командиру, генералу, необходимо бросить общий взгляд на позицию. Что такое позиция и что такое общий взгляд, он не знал и не мог бы сказать, но что то сделать он чувствовал необходимость, и что то показать главное. Еще более побудил его к этому приезд Жеребцова от Багратиона с приказанием опре[делить], много ли людей в полку. Надо показать адъютанту. Он вышел, подрагивая, к орудиям, прищурившись поглядел и сказал:
– Гм! Да! Ежели бы фланг, – он строго оглянулся, – что?
– Так точно, ваше превосходительство, – сказал Жеребцов, – г-н офицер, – обратился он поспешно к артиллеристу, – пожалуйте к генералу. Жеребцов, присланный сюда, не мог успеть вернуться к обеду в Грунт, а проходя мимо балагана полкового командира, он слышал запах бульона и видел пирожки, выложенные засученными солдатскими руками на доску. Ему надо было пообедать у генерала и потому он особенно внимателен и искателен был с ним. Артиллерийский офицер, молодой человек, подошел. Он тоже был рад поговорить о позиции и подать мнение и поиграть в воина, и они поговорили.
– Ежели обойдут, то буду обстреливать на картечный [?] выстрел на отвозы. [?]
– Так, так, – сказал генерал.
– Вы уже обедали, генерал? – спросил Жеребцов.
– Не угодно ли, милости прошу, – и они прошли к балагану. В это же время еще правее, где стояли гусары позади коновязей, в мельнице, единственном доме, бывшем в поле, слышались крики пьяных голосов, из которых громче всех раздавался картавый голос Денисова.>
** № 34 (рук. № 72. T. I, ч. 2, гл. XIV, XV.)
[1780] Водка была не во всех ротах и те роты, у которых ее не было, с завистью смотрели на 5-ю роту, которой командовал всеми любимый, молодой штабс капитан Белкин.
– Вишь ты, подбрыкивать как стали 5-й роты, ровно жеребята, от водки-то, – говорил солдат другой роты, глядя на бежавших к котлу солдат. – Молодец[1781] ихний ротный!
– Толкуй, Иван Масеич, фелдвебель всем орудует.
– Как же! гляди, наш спит небось, а этот, гляди, пришел, – говорил солдат другой роты, показывая на красивую фигуру штабс капитана Белкина, скорыми легкими шагами подходившего к роте, пившей водку. Белкин с своими толстыми, приятно улыбающимися губами и узенькими смеющимися глазами, свежий и веселый, подошел к боченку.
– Здорово, ребята.
– Здравия желаю, ваше благородие, – прокричали человек двадцать.
– Много ли рядов? – спросил он у фелдвебеля тоном человека, не любившего говорить с подчиненными много, но ожидающего положительного ясного ответа.
– Тринадцать.
– Кого нет?
Солдаты всё толпились и сзади засмеялись. Белкин оглянулся строго. Всё затихло, и подходивший солдат имел набожное выражение, когда подходил к чарке.
– Соврелова, Петрова, Миронченка, – докладывал фелдвебель.
– Миронченка точно заболел, в самую бурю, как деревню проходили. Он придет, я ему сам вчера приказал остаться. А тот бестия, Захарчук, так балуется, я велел ему на повозку сесть, так нет, упал. Дрянь солдатишка.
В это время подходил к водке узенькой, тоненькой, с ввалившейся грудью и жолтым лицом и жолтым острым носиком молодой солдатик, казавшийся олицетворением голода и слабости. Но, несмотря на жалость возбуждающую наружность этого солдата,[1782] в собранном, как кисете, ротике и бегающих покорных глазах было что то такое смешное, что фелдвебель, как бы прося позволения пошутить, посмотрел на ротного и, заметив на его лице улыбку, сказал:
– Вот Митин наш не отстал, его всего Бондарчук за штык волок.
– Без Митина 5-й роте[1783] нельзя быть, – сказал Белкин, глядя на жалкого солдатика, который, закрыв в это время глаза, полоскал обе стороны рта водкой и пропускал ее сквозь свою вытянутую, с выступающим, как у индюшки кадыком, шею.
– Сладко? – спросил Белкин, по солдатски подмигивая Митину и приосаниваясь. В рядах захохотали. Отдав приказание, подойдя к кашеварам, где ему подали пробу, Белкин сел на бревно и, перекрестившись, стал есть солдатскую кашу. Солдаты своей и чужих рот особенно далеко и старательно снимали шапки, проходя мимо его, несмотря на его махание рукой, чтоб они этого не делали.
Погода была серая, холодная, с ветром, но без дождя. Скоро к Белкину подошел <другой офицер зевая.>[1784] —У меня половина людей без ног.
– Поправятся, – смеясь отвечал Белкин. – Хромая собака до поля. Пойдем назад, надо еще к адъютанту, – отвечал он, тоже зевая.
– Что это, никак кавалерия. Вон за лесом, – зевота мешала другому ротному договорить. Он указывал рукой на дорогу в Голабрун на ту сторону, с которой ждали французов.
Белкин встал и стал рассматривать. Действительно, это была кавалерия, поэскадронно шедшая им навстречу. И много ее, полка два. Кавалерия стала спускаться под гору и опять подниматься. Офицеры сочли ровно четыре эскадрона и узнали, что это были австрийцы гусары.
– Что же это, ведь это наш авангард. Сменили их чтоль.
– Кто же сменил, мимо нас бы прошли.
– А может французы на них понасели, они отступают.
– Тогда хоть постреляли бы. Это что нибудь не так. И есть австрийцы. – Гусары проходили ближе, как всегда с презрением глядя на пехотинцов. Солдат, набивая рот кашей, оглядывался на них. Гусары с начальником впереди прошли дорогой в город. Офицеры, еще другие подошедшие (все собирались к Белкину), разговаривали об том, какой гусарской мундир лучше, русской или австрийской, и хвалили лошадей.
– Вон еще[1785] кавалерия идет, – сказал к[апитан], – что это они назад идут.
– Должно быть неприятель показался.
– Ну, коли теперь в дело итти – мат. Люди голодные, без ног, половины в роте нет. А еще[1786] шеф требует……… Голос капитана вдруг оборвался.
– Что это! – вскрикнул он, побледнев. В это же мгновенье из города на рысях показались казаки. В то же мгновенье подбежал фелдвебель к офицерам и, указывая на кавалерию, спускавшуюся из за леса, [из] под горы.
– Ваше благородие, это он. Верно. Я смотрю.
Фелдвебель был так взволнован, что махая руками, говорил и взял за руку к[апитана], пригибая к себе и указывая по руке.
– Вот так извольте смотреть. Вон сила его валит.
В то же мгновенье испуганный голос полкового адъютанта, спотыкавшегося, пешком бежавшего за ворота, закричал: – В ружье. Неприятель! В то же мгновение забегали кашевары, загремели котлы, и солдаты, дожевывая, побежали к козлам. В то же мгновение, и несколько прежде, Белкин бежал через выгон к своей роте и кричал: в ружье. Он бежал легким, веселым бегом, как будто играя тяжестью своего тела и перепрыгивая через лужи. Еще люди других рот не успели выстроиться и полковой командир еще не выехал, как 5-я рота уже, не дожидаясь приказаний, шла впереди всех по дороге навстречу к неприятелю.[1787] Роту догоняли сзади рысью почти рядом субалтерн офицер налегке и Митин, путаясь в грязи тонкими ногами и под острым углом наклоняясь вперед, с большим ружьем наперевес и с тяжестью ранца, давившей его. Он не бежал, а всё падал и ноги только едва поспевали спасать его от падения. Под гору они не удержали его и он скорее, скорее перебирая ими, упал. Офицер, молодой, скуластый блондин, даже не улыбнулся, перегоняя его. Когда он догнал роту, Белкин уже рассчитывал людей и с унтер офицерами по отделениям рассыпал в цепь.[1788]
– Разве было приказано от полкового командира, – с бледным и обиженным лицом, едва переводя дух, спрашивал офицер. – Я только вышел.
– А всё равно то же прикажут, – даже не глядя на офицера отвечал Белкин. – Мешкать нечего.
– Почему же вы думаете, что я нарочно замешкался? Вы думаете, что я…
– Писарев, влево на гору, —говорил Белкин унтер офицеру, который с серьезным лицом смотрел, не спуская глаз с ротного командира, как и вся рота смотрела в эту минуту. Глаза Белкина еще более улыбались, чем всегда, и делал он свои распоряжения, как будто это всё было так легко.
– Куда же наконец мне прикажете? Ежели уж вы так распоряжаетесь, – [сказал], отдуваясь и оскорбляясь, субалтерн офицер.
– Побудьте здесь, М. Д., с резервом.
Рота разошлась в цепь. Казаки ездили впереди, показался дымок и послышался выстрел с нашей стороны и два выстрела ответили из за леса. Неприятель остановился и не наступал более. Стрелки его и наши баловались изредка. Белкин сидел на краю дороги и курил трубку, рассматривая неприятельских стрелков и изредка оглядываясь на деревню, в которой всё двигалось и бегало. Через пять минут к нему подъехал полковой адъютант.
– Шеф приказал[1789] благодарить тебя за распорядительность и приказал отступать, ежели б[удут] наступать. Ну что, достают сюда, – спросил адъютант.
– Нет, так, ворон пугаем.
– Дай ка затянуться. Там у нас что, беда. – И адъютант, затянувшись, уехал.
В деревне Шенграбене происходила суматоха, естественная вследствие неожиданного появления неприятеля перед войсками, спокойно отдыхавшими и варившими кашу, полагая, что они находятся во второй линии. Князь Багратион, приехав [в] Шенграбен и распорядившись[1790] отступлением, [в] квартире шефа полка беседовал с графом Ностицом.
– Gott im Himmel,[1791] – говорил красивый, воинственной наружности, с цветом лица темнее усов генерал граф Ностиц, в гусарском мундире, опираясь молодцовато одной рукой на колено, другой придерживая саблю с золотым эфесом и таким нетерпеливым тоном убеждения, которым говорят полнокровные люди, раз составивши убеждение и своими словами только стремясь поддержать его.