
Полная версия:
Идеи и люди
Что же делать с вещами «многозначительными, но темными», которые не перестают существовать оттого, что Декарт не признаёт их важности? Вся психология растет из вещей «многозначительных, но темных». В царстве ясности нет места внеопытному или, точнее, внелабораторному знанию, каково все знание о человеке. Неудивительно, что обещанные Бэконом «науки о человеческом» заставили себя ждать до самого XX века. Значительна и заслуга романтизма в знании о человеческом. Романтизм предельно далек от «ясности и отчетливости», потому и внимателен к внутренней жизни, к душе. Человеческое не обладает ясностью и отчетливостью. Новейшая психология неслучайно — царство иррационального.
Познания делятся на дающие власть и дающие мудрость (понимание). Первые как раз те, которые воспринимаются clare et distincte, ясно и отчетливо. Вторые («многозначительные, но темные», по словам Декарта) не столь отчетливы, но не менее очевидны для умеющего смотреть. Нельзя сказать, чтобы требование «ясности и отчетливости» было вредно познанию. Однако оно резко ограничило круг познаваемых вещей и — опосредованно — интересы ученого.
Как сказано выше, об руку с «ясным и отчетливым» идет повсеместно прославляемый «здравый смысл»: «Если хорошо разобрать мои доводы, я уверен, что мнения мои будут найдены столь простыми и согласными со здравым смыслом». «Науки, заключающиеся в книгах… не так близки к истине, как простые рассуждения, какие естественно может сделать здравомыслящий человек».43[76]
О Полиандре в «Разыскании истины посредством естественного света» Декарт говорит: «Так как он не знает иного наставника, кроме здравого смысла и так как его разум не испорчен никакими предрассудками, то для него почти невозможно ошибиться».
Это уже «Просвещение» в зародыше. Повсюду упор на «простоту» и «здравомыслие». В споре с людьми, избегающими «ясности и отчетливости», упор этот совершенно уместен, но с ходом времени стало ясно, что он не всегда пригоден. И опять: «Нужно заниматься только такими предметами, о которых наш ум кажется способным достичь достоверных и несомненных познаний». И опять: «Ищущие верного пути к истине не должны заниматься исследованием таких вещей, o которых они не могут иметь знаний, по достоверности равных арифметическим и геометрическим доказательствам».44[77]
Здесь Декарт говорит в один голос с Бэконом. Таким образом все «внелабораторное» от ума ускользает…
Декарт прав в своем беспокойстве относительно верности нашего познания, однако его критерий истинности — «ясность и отчетливость» — есть критерий здравого смысла. Декарт выглядит первым в ряду поклонников этого «здравого смысла», который позволяет судить обо всем, не учась ничему… Если его «сомнение» открыло дорогу английским скептикам, то «здравый смысл» — Вольтеру.
Речи его в некоторых отношениях звучат очень знакомо для тех, кто видел XX век, не говоря уже о XXI-м. Здравый смысл вместо учения и познаний; «все люди равны в судящей силе»; «не хочу иного просвещения, кроме того, что содержится во мне самом или в великой книге мира»… 45[78] Это звучит как апология полуобразованности или, во всяком случае, стало ей впоследствии. Но лично Декарт был глубоко мыслящим человеком. Да и «познания», которые он осуждал, очень напоминали схоластические «познания» наших дней.
…И другой смежный с «ясностью и отчетливостью» и «здравым смыслом» вопрос: вопрос о равенстве умов. «Способность правильно судить и различать истину от лжи, — что собственно и составляет, как принято выражаться, здравый смысл или разум, — от природы одинакова в людях. Таким образом, различие наших мнений происходит не от того, что одни из них более разумны, чем другие, но только от того, что мы направляем мысли наши разными путями и рассматриваем не те же вещи». «Что же касается разума или смысла, насколько он есть единственная вещь, делающая нас человеком и отличающая от животных, — то желаю думать, что он цельностию заключается в каждом человеке».46[79] Как видим, в науку мысль о равенстве была внесена раньше, чем в общественную жизнь. «Способностью мышления в ее целости наделен каждый человек; разум от природы одинаков во всех людях». На это надо заметить, что способности наши от природы не одинаковы. Любое равенство — условность.
Разлагающее влияние идеи равенства применительно к науке почувствовалось нескоро: только тогда, когда равенство общественное понизило общий умственный уровень и устранило качественный отбор. И оказалось, что судящая сила в людях все же неравна, что прежде скрывалось тем самым отбором: слабосильные просто не шли в науку.
Любимов так говорит о влиянии Декарта на последующую политическую мысль: «Отъ естественнаго состоянія разума, освобожденнаго отъ ложныхъ мнѣній, внесенныхъ въ него ошибками чувствъ, всяческими непровѣренными сужденіями и заимствованіями со стороны, не далекъ путь къ идеѣ о естественномъ состояніи человѣка вообще, идеѣ, имѣвшей такую силу у французскихъ философовъ восемнадцатаго вѣка и породившей политическія ученія революціонной эпохи, согласно которымъ «естественныя права человѣка» объявлены были краеугольнымъ намнемъ государственной конституціи. Можно полагать, что Руссо тему своихъ краснорѣчивыхъ тирадъ о естественномъ состояніи человѣка и объ искаженіяхъ, внесенныхъ цивилизаціей, заимствовалъ у Декарта, какъ несомнѣнно заимствовалъ у него идею, развиваемую въ началѣ Contrat Social».
Таким образом, мнения Паперна — в некотором смысле — не были совсем безосновательны. Нисколько неповинный в революционных мечтах Декарт вынес на публику некоторые опасные обобщения…
Тэн, кстати, говорит в своей истории Франции, что энциклопедисты рассматривали человека и общество так, как будто это были геометрические фигуры. Это верно. Но привычка рассматривать вещи more geometrico, геометрическим образом, была заложена Декартом (и еще более склонным к абстракциям Спинозой). «Нет ничего страшнее вытащенной на улицу идеи», говорит Достоевский. Вот и геометрический способ рассмотрения оказался «вытащен на улицу». Раз уже мы заговорили об отблесках «просвещения» у Декарта, коснемся и «естественного света»:
«Добрый ум, хотя бы он и вскармливался в пустыне и обладал только естественным светом, не может иметь иных, чем наши, мнений, раз он хорошо взвесит те же самые основания».47[80] «Нами найдены некоторые начала материального мира, которые здесь искались не на основании предрассудков чувств, а при помощи света разума, так что мы не можем сомневаться в их истинности. Теперь должно сделать попытку из одних этих начал объяснить все феномены природы. 48[81]
Грядет «естественный свет» и единомыслие всех, кого он озарит… И где он, там никаких сомнений. Опять же, у Декарта это только идее, высказанная в борьбе с предельно искусственной прежней философией — но будучи, говоря словами Достоевского, вытащена на улицу, эта идее наделала много бед.
Под пластами «здравого смысла», «ясности и отчетливости» лежит у Декарта ядро всей нашей философии: «Истина касательно каждой вещи только одна, и кто нашел ее знает все что о ней можно знать: так, ребенок наученный арифметике, сделав правильно сложение, может быть уверен, что нашел касательно рассматриваемой суммы все что ум человеческий может найти».49[82]
Вопрос это, однако, очень и очень спорный… Отсюда жестокость наших революций. Отсюда «или-или» там, где следовало бы говорить об «и-и». «Истинное мнение, — говорит Декарт, — должно быть всегда только одно». Вот, полагаю, самое большое заблуждение нашего культурного мира. Пока оно не будет преодолено, всякая «толерантность» будет только игрой, причем игрой, за которой скрывается мечта о новом единомыслии. Внутреннее противоречие нынешней проповеди «толерантности» в том, что эта толерантность подается как единственная истина. Мы должны или признать «свободу мнений», или лишиться права высказывать собственное мнение…
«Всякий раз, когда два человека придерживаются противоположных мнений об одном и том же, несомненно, что по крайней мере один из них ошибается или даже ни один из них не владеет истиной».50[83]
Но что, если «владеют истиной» оба?
VII
В своей вере в «правильный метод» Декарт согласен с Бэконом. В Рассуждении о методе Декарт говорит: «Те длинные цепи выводов, каждый отдельно простых и легких, какими геометры имеют обыкновение пользоваться, чтобы доходить до труднейших доказательств, дали мне повод сообразить, что и все вещи, кои могут подпасть под человеческое разумение, стоят между собою в подобной же последовательности, и что можно, — если только остерегаться не принять бы какую из них за истинную, тогда как она не такова, и постоянно соблюдать порядок, в каком надо выводить их одне из других, — достичь самых отдаленных и открыть наиболее сокровенные».
Иначе говоря: разум всесилен, и нет таких вещей, которые нельзя было бы изучать так, будто это геометрические фигуры. Это малое отклонение от истины, допущенное в самом начале, должно было привести к большим заблуждениям впоследствии. (Но сам Декарт, надо признать, иногда сомневался в всесилии разума; об этом мы поговорим дальше.) Здесь картезианство принесло богатые плоды. Однако у веры в метод есть и оборотная сторона, о которой я говорил прежде. Если «метод — все», то «личность — ничто»; познание дается вне зависимости от умственной годности ученого… Этот вывод был сделан уже Декартом. В чем состоит этот «метод»? «Въ Правилахъ <о направленіи разума>… положеній <метода> Декартъ исчисляетъ двадцать одно въ слѣдующемъ порядкѣ: «1) Цѣль изученія — направлять умъ такъ, чтобъ онъ давалъ основательныя и вѣрныя сужденія о всѣхъ предметахъ, кои ему представляются. «2) Заниматься лишь тѣми предметами, о коихъ умъ нашъ способенъ пріобрѣсти знаніе точное и несомнѣнное. «3) Относительно предметовъ изученія искать не мнѣній другихъ и не собственныхъ предположеній, а того, что усматривается съ очевидностію или выводится съ достовѣрностію: научное знаніе не пріобрѣтается иначе…»51[84]
Декарт излагает свой «метод» на многих страницах, но мы укажем некоторые, самые резкие его черты: «Весь метод состоит в порядке и размещении того, на что должно быть направлено острие ума в целях открытия какой-либо истины. Мы строго соблюдем его, если будем постепенно сводить темные и смутные положения к более простым и затем пытаться, исходя из интуиции простейших, восходить по тем же ступеням к познанию всех остальных». «Тот, кто думает, что в магните не может быть открыто ничего, что не состояло бы из некоторых простых и известных самих по себе естеств, и не колеблющийся в том, что ему надлежит делать, сначала заботливо соберет весь возможный для него опыт относительно этого камня, а затем попытается сделать вывод: каково должно быть необходимое соединение простых естеств, для того чтобы оно могло производить все те действия, которые он обнаружил в магните. Достигнув этого, он может смело утверждать, что вскрыл истинную природу магнита, насколько это доступно человеку в пределах данного опыта».52[85]
С одной стороны, это прекрасное лекарство против схоластики, всяческой путаницы и пустоты в умах. С другой — принятый догматически, без понимания истинного смысла, это путь в тупик, приглашение ученого к неизменно простым объяснениям. Как говорит Александр Любищев о простых объяснениях: «Простое объяснение есть низший этап развития научного мышления, и если это направление доминирует, то оно притупляет то, что можно назвать научной бдительностью, удивлением перед новыми фактами, и становится подлинным опиумом для науки».53[86]
Приложение этого рецепта к тому, о чем я постоянно толкую — к познанию человека — ведет только к все большему и большему упрощению мысли, к легендарным некогда «Бюхнеру и Молешотту» — «передовым» публицистам, в которых русский взгляд готов был видеть больших ученых. 54[87]
Беда нашего умственного развития как раз в том, что мы умеем только выводить сложное из простого, каких бы натяжек это ни стоило. Предположение о том, что в природе есть и некие единства высшого порядка — над пляской атомов и игрой полей, — для современного ума кощунственно, т. к. поверить в сложность значит для него «поверить в Бога». За простое и простейшее мы держимся, как за святыню.
В письме Генриху Мору (1469) он пишет: «До сих пор мне не встречалось в природе материальных вещей ничего, что не позволило бы придумать очень легкое механическое объяснение».
Таков же девиз последующих поколений. Любимов говорит о причинах успеха Декартовой физики:
«Смѣлыя и вмѣстѣ съ тѣмъ удобопонятныя объясненія Декарта произвели сильное впечатлѣніе и содѣйствовали распространенію его воззрѣній на строеніе тѣлъ». «Декартъ чувствовалъ особенное удовольствіе, когда ему удавалось указать простое естественное объясненіе какому-нибудь непонятному явленію и вообще обнаружить связующій переходъ отъ причины къ дѣйствію. Когда такого перехода не усматривается, Декартъ былъ склоненъ думать, что это происходитъ отъ незнанія, а не отъ того, чтобы такого перехода не было». 55[88]
С одной стороны, поиск простых естественных объяснений прекрасен и необходим там, где магнетизм объясняется через «любовь магнита к железу». С другой… учитывая уже упомянутое превращение Декартова метода — с ходом времени — в принимаемый религиозно догмат, таким образом закладывалась всепобеждающая страсть к упрощениям. Рассматривая положительное содержание картезианства, мы должны видеть в нем не только исторически оправданную борьбой с дурным мышлением и дурной физикой ступень развития мысли, но и — по закону «акции-и-реакции» — основу для впоследствии окостеневшей системы ценностей, для которой взгляды основоположника — «истины веры», а не выводы из однажды сложившегося состояния мысли.
Все стареет. Состарилась — ко времени Декарта — живая и нужная когда-то схоластика. Состарилась — к нашему времени — и живая и нужная когда-то «критическая мысль». Где найти теперь ту критику, которая не побоится поставить на место «критику» законсервированную?
VIII
«Нет ничего во всей природе, — говорит Декарт в Началах философии, — чего нельзя было бы свести на причины исключительно телесные, т. е. лишенные души и сознания». Неудивительно, что почти сразу, уже при жизни Декарта, на основе его учения стал вырабатываться откровенный материализм, отбросивший все, сказанное учителем о духе и сохранивший только его механистическую метафизику, распространенную уже и на человека. Если животные суть «автоматы природы», почему бы и человека не присоединить к их царству? Ум наш не любит исключений…
«Здоровая кровь легко и сильно приливает к сердцу и движет тонкие нервы, расположенные около сердечных полостей; оттого возникает движение в мозгу, возбуждающее в душе естественное чувство веселости. И другие причины, двигая таким же образом эти тонкие нервы, дают подобное чувство радости».56[89] — Неудивительна после этого легкость обращения Декартовых учеников в материалистов. Горючий материал уже собран, осталось поднести спичку.
Механическое миропонимание выбрано Декартом, как говорит Любищев, «по эвристическим соображениям», как удобный прием мышления. Вот парадокс: в поход ради Бога и души человеческой Декарт отправился, вооруженный механицизмом. В последующих поколениях орудие (механицизм) сохранилось, цели же выцвели. Цели Декартова похода достигнуты не были. Однако волны от камня, им брошенного в воду, расходились долго, и плеск их разбудил сразу нескольких мыслителей. А лучшее, что можно сказать о мыслящем человеке — что он пробуждал умственное беспокойство. Декарт полностью заслуживает этой похвалы, что особенно ясно нам, смотрящим на него из эпохи глубокого и давнего умственного застоя.
Вот другой пример Декартовых простых объяснений: «Все движения мускулов, как и все чувства, зависят от нервов, маленьких нитей или трубочек, проникающих в мозг и содержащих, подобно мозгу, известные легкие воздушные частицы, очень тонкие, именуемые „животными духами“ (esprits animaux)».57[90]
Как видите, Декарт, пусть и против воли, начал очень опасное движение. Он изъял дух из вселенной, за исключением человека, и то не полностью. Его наследникам остался один шаг: изъять и человека из области духа, получив окончательно мертвый и бессмысленный мир. И Декарт пошел на это разделение духа и материи именно ради защиты бессмертия души!
Хуже того. Именно у Декарта мы видим примеры того самого несносного догматизма, какой отличает нынешнее механистическое миропонимание: автор, говорит он, «усмотрел, что вообще его принципы соответствуют природе вещей и иной связи не может быть».58[91] В этом отношении Декарт воистину основоположник… Он заблуждался, мы это знаем. Его физика растаяла почти без следа. Но заблуждается всякий, кто так верит. Все наше познание — ряд «непреложных» истин, вскоре опровергаемых.
Неудивительно, что картезианство легко и быстро перерабатывалось в материализм уже на глазах современников. Сегодняшний материализм обязан ему всем строем своих мыслей.
Снова Любимов: «Весь логическій строй современныхъ матеріалистовъ получилъ свое начало вполнѣ и несомнѣнно отъ Декарта, отъ того самого Декарта, который сказалъ: „дайте мнѣ вещество и движеніе, и я построю вамъ міръ“. Вотъ генеалогія матеріализма, которую можно подтвердить безчисленными доказательствами».59[92] «Несмотря на идеализмъ философіи Декарта, противоположное идеализму матеріалистическое теченіе получило силу отъ его же ученія и многія изъ его орудій обратило противъ него самого».60[93]
Декарт задал тон в области простых объяснений, а материализм есть искусство упрощений. Связь непосредственная. Мысль воспитанная на упрощениях, переходя к человеку от «устриц и губок» и его стремится объяснить возможно более простым образом…
В конце XIX столетия Страхов говорил: «Нынѣшній матеріализмъ объясняется, въ извѣстномъ отношеніи, очень просто. Его сопровождаетъ и, очевидно, составляетъ его условіе — явленіе, повторяющееся въ различныхъ формахъ, но замѣченное, конечно, каждымъ внимательнымъ наблюдателемъ, — отрицаніе философіи».61[94]
То верно, что материализм есть простой отказ от выработанных форм мышления. Но и толчок, данный идеализму Декартом, оказался израсходованным к середине XIX века. Гегель «объяснил всё» исходя из собственного духа, а учение, которое «объясняет все» — не лучше того, которое не объясняет ничего. В таком же положении находится сегодня материализм: он «всеведущ», но ничего важного объяснить не может.
Но отчего эта остановка в движении мысли? Отчего метафизика с середины XIX столетия не шагнула дальше? Начиная с конца XIX столетия ведутся разговоры о кончине метафизики и неспособности ее возродиться.62[95] Восторженный материалист 1890-х годов (Паперн, автор упомянутой брошюры о Декарте) рассуждает: «Метафизика умерла естественной смертью. За семьдесятъ лѣтъ, прошедшихъ со смерти Гегеля, она не съумѣла выставить ни одного крупнаго имени, тогда какъ исторія науки и научной философіи насчитываетъ за ту же пору рядъ блестящихъ именъ. Современные эпигоны метафизики повторяютъ слова и мысли, оставленныя гигантами стараго времени, страдаютъ неудержимымъ влеченіемъ «возвращаться назадъ» и по мѣрѣ своихъ силъ удовлетворяютъ потребности въ умственной пищѣ тѣхъ группъ современнаго общества, которыя не перешагнули еще за метафизическій стадій развитія».63[96]
Об этом стоит поговорить отдельно.
Во второй половине XIX века Германия, родина новой метафизики, переживала, кажется, такой же духовный обморок, как и тогдашняя Россия. Образование разливалось — культура мелела. Немцу не по плечу стали романтики или Гегель, так же как нам больше не по плечу был Пушкин. Немец столько же выиграл в революционности или материализме, сколько потерял в просвещении. Он полюбил простые объяснения. Часть «новопросвещенных» отказывалась от всякого мышления и повторяла вслед за Фохтом магическую формулу «мозг так же производит мысли, как почки мочу»; часть, надо думать, уверовала в марксизм… В последнем-то метафизика и нашла себе гнездо, пусть и в сниженной и обмирщенной форме: из мысли о Боге и Потустороннем став мыслью об Истории и Будущем. Этот духовный обморок длился долго, до 1880-х, наверное, как у немцев, так и у нас. Послушаем, что говорит умный свидетель эпохи — Страхов:
«Матеріализмъ господствовалъ въ просвѣщенной Европѣ двадцать лѣтъ, съ 1847 по 1867. Въ 1847 году вышли Физіологическія письма Фохта, въ которыхъ авторъ отрицалъ все духовное и утверждалъ, напримѣръ, что мысль также производится мозгомъ, какъ моча почками. Ученіе, искони существовавшее у натуралистовъ и медиковъ, на этотъ разъ получило удивительный вѣсъ и въ публикѣ, и въ ученыхъ сферахъ. Двадцать лѣтъ философы и философія подвергались осмѣянію и пренебреженію, и философская литература понемногу затихла и почти изсякла. Объ этомъ можно справиться по спискамъ выходившихъ тогда книгъ. Правда, университетская философія продолжала свое обычное дѣло, но стала все рѣже и рѣже выпускать свои учебники и руководства. Профессора, впрочемъ, нашли себѣ задачу, вытекавшую изъ самаго ихъ долга: они стали писать книги противъ матеріализма, на который еще недавно почти не обращали вниманія. Въ нашей литературѣ это положеніе дѣлъ отразилось цѣликомъ. <…>
Но ни у насъ, ни въ Европѣ усилія эти ни къ чему не привели. Матеріалисты опирались на могущественный авторитетъ, на естествознаніе, авторитетъ столь огромный, что онъ связывалъ свободу даже очень свѣтлыхъ умовъ. Философія замолкала все больше и больше, какъ вдругъ случилось нѣчто неожиданное. Въ 1867 году вышла книга Гельмгольца Handbuch der physiologischen Optik, огромный томъ, излагающій всю ширину и глубину своего предмета, и въ этой книгѣ авторъ ссылается на Канта и на его ученіе о пространствѣ. Эта ссылка точно разрушила какое-то очарованіе. Великій натуралистъ признаетъ Канта! Значитъ, философія не погибла, не безплодное и пустое дѣло! И философскіе писатели почувствовали бодрость, снова принялись писать и часто, въ случаѣ опасности, выставляли въ видѣ твердаго щита знаменательный фактъ: Гельмгольцъ ссылается на Канта!
Вообще, съ тѣхъ поръ понемногу дѣла философіи получили новый оборотъ. Мы хотѣли только замѣтить, что историки должны были бы отчетливо, не мелькомъ, какъ мы это сдѣлали, обозначить и характеризовать это печальное время, эту эпоху двадцатилѣтняго (пожалуй, даже тридцатилѣтняго) плѣненія философіи. <…> Даже въ 1872 году (слѣдовательно, когда уже поднялось новокантіанство и когда Гартманъ имѣлъ блестящій успѣхъ) нашъ Кавелинъ, принявшись за философію, нашелъ ее въ слѣдующемъ положеніи: «Философія въ полномъ упадкѣ. Ею пренебрегаютъ, надъ нею глумятся. Она рѣшительно никому не нужна. Нѣкоторые утѣшаютъ себя тѣмъ, что это направленіе пройдетъ. Трудно предсказывать будущее, но, судя по признакамъ, мало на это надежды, — никто не даетъ себѣ труда даже опровергать ее, — философія просто отброшена, какъ ненужная вещь» (Задачи психологіи. 1872 г., стр. 3)». 64[97]
Гегелевская философия сначала пленила всех, а затем провалилась, оставив своих приверженцев — как всякое всеохватное учение после своего провала — в потемках. Обаяние ее было объяснимо велико. Как не пойти за учением, которое объясняет все события их соответствием «мировому плану», замыслу Духа! Однако события сцеплены не с «мировым планом», а с обстоятельствами места и времени. К «мировому плану» они приурочиваются апокалиптиками, умами вроде Гегелева и Марксова. Всякая «общая идее» приписывается истории только впоследствии. Гегелизм означает власть схем и отсутствие внимания к подробностям. Гегелевская философия истории («историзм») утоляет религиозные потребности, связывая «здесь и сейчас» с чем-то вечным, еще до начала времен намеченным. Вера в «суд истории», кстати, легка и психологически удобна только для небитых. Весь вопрос в том, по какую сторону этого «суда» вы находитесь. После крушения существующего порядка сохранять эту веру трудно. Известнейший плод борьбы в умах историопоклонников — Ветхий Завет, попытка истолковать крушение государства, не теряя веры в историю, т. е. Бога. Ветхозаветные авторы, как известно, пришли к выводу, что история есть воспитательный процесс…
Гегельянство стало последней большой философией после Декарта не только потому что материализм отучил европейца мыслить. На самом деле, оно никуда не ушло, претворилось в марксизм и растворилось во всеобщем историопоклонстве — потому его и не сменило никакое другое мировоззрение. Материалист видит в своей «природе» тот же «абсолютный дух», способный к саморазвитию, даже если не говорит этого. Если из-под нашего материализма вынуть скрытое гегельянство: поклонение «прогрессу» и веру в способную к саморазвитию «природу», от него мало что останется. И марксизм, и либерализм равно поклоняются «истории», верят в то, что современное состояние общества (в случае марксистов, впрочем, уже прошедшее) есть его высшее состояние и отход от него будет регрессом, только представления о «вершине общественного развития» у них разное (российский социализм, либеральный порядок).

