
Полная версия:
Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов
Скромно она ему улыбалась, а он ей нежно поглаживал руку. И говорили они без умолку, словно знали друг друга целую вечность. И подносились всё новые яства, и наполнялись снова бокалы, и песни в таверне звучали лишь те, что желала она.
А ночью волны ласкали им ноги. И он рассказал ей про забытый покой, и про то, как он видел в сплетениях звёздных нежнейший изгиб. И она гадала ему по ладони и гладила руку с перстнем тяжёлым. И вот они оказались у дома. И он удивился, увидев жилище, было оно точно из сна.
В городе южном за столом, наспех накрытым, он чувствовал, как призывно дрожат её пальцы и как она взволнованно дышит. И был первый глоток. А потом – всё до капли. И его обжигало холодом странным, и волна ледяная катилась по телу, и мрак застил глаза, и где-то там, высоко-высоко, проплывал вожделенный изгиб…
Он лежал на полу, руки раскинув, и не видел, как искривились презрительно губы, и не слышал, как смех раскатился по дому. А эти глаза, что словно озёра какой-то далёкой горной страны, внезапно остыли и превратились в две колкие льдинки под нитью бровей.
Он не видел того, как мужчина вошёл в этот дом и быстро обшарил карманы и снял с пальца перстень с тяжёлым алмазом. Она же молчала и глядела в окно. Спокоен и холоден был её взгляд.
Они торопились. «Он скоро проснётся», – и суетливо следы заметали. Но он не проснулся – не вынесло сердце ни терпкой отравы, ни поисков долгих небывалого счастья.
И он пролежал два дня и три ночи, пока не забрёл в дом случайный прохожий. И вскоре жена увезла тело мужа.
Я закрыл книжку, бросил на стол. Часы на стене показывали без четверти одиннадцать. В кафе кроме меня и деда с газетой – никого. Рюмка армянского бренди с долькой лимона на толстом стекле, бутерброды с лососем, ненавязчивая мелодия и никаких обязательств. Идиллия! Сидеть бы так бесконечно, цедить бренди, ощущать, как разливается по груди тепло и разжимаются тиски…
А может, и мне попробовать поймать ветер? Чушь!
Я вертел в руках рюмку. Дед листал газету.
Мимо скользнула официантка. Марго? Да какое мне дело!
Я пригубил снова. За окном спешили прохожие, швырялся листьями ветер, а здесь… негромко льётся глупая мелодия… позвякивает стаканами бармен… Пусть. Как мягко катится по венам алкоголь… И не хочется шевелиться, и глаза закрываются сами, и так хорошо… просто быть… молчать…
Когда я открыл глаза, напротив сидела Марго. Имя это или прозвище, я не знал. На вид ей было не больше тридцати, крашеная брюнетка, симпатичная. Живет где-то рядом.
После развязной хрипотцы Славы голос Марго казался весенним ручейком.
– Привет, Никита.
– Ну, привет.
Говорила Марго чуть растягивая гласные, но выходило это естественно, без позёрства; немного по-детски. Мне нравилось наблюдать за ней исподволь, когда она порхала между столиками в длинной юбке и блузке со стильно завернутыми рукавами. По ее лицу прокатывались едва заметные волны, даже не волны, а лёгкая зыбь, которая случается летним утром на дачном озерке. В больших серых глазах временами вспыхивали лукавые огоньки.
Марго примостилась рядом, поставила локти на стол, опустила подбородок в чашечку тонких ладоней.
– Скучаешь?
– Вроде того.
– Повторить? – она кивнула на рюмку.
– Позже.
– А как там мой барашек?
Моя правая бровь невольно изогнулась.
– Да нормально. Про тебя недавно спрашивал, – нашёлся я.
– Правда?
– Верней не бывает.
Тут отворилась дверь, и в кофейню вошли две посетительницы. Одна вела за руку мальчишку лет семи. Марго встрепенулась:
– Я сейчас.
Удивительно, она помнит барашка. А ведь почти год прошёл.
В конце прошлого лета я сидел за этим самым столом, и хотя в кошельке было почти пусто, дотянул до закрытия. Попрощавшись с барменом, вышел на улицу. Там меня уже ждала Марго. Мы не были особо знакомы. Краем уха я слышал об официантке, которая запросто нальёт в долг. В нашем околотке слухи разлетались быстро.
Я вяло шутил. Она посмеивалась. Как-то само собой оказались в подъезде, поднялись ко мне.
– Так ты здесь типа живёшь?
Она по-хозяйски оглядела кухню, вошла в комнату.
– Ну, типа того.
– Понятно.
Я захлопнул дверь, достал сигарету.
– Ой, какое чудо!
Марго стояла у полки с фигурками (тем летом полка ещё висела).
– Ты это всё сам?
– А кто же?
– Блин, здорово! А можно подержать?
– Warum night?
– …
– Это по-немецки. Почему нет?
Я не знал немецкого. Но фраза, подхваченная в школе, почему-то прикипела.
Я разминал пальцами сигарету. Марго взяла в руки барашка.
Потешная фигурка чуть больше спичечного коробка, с круглыми рожками, похожими на лепестки розы.
Марго подошла ко мне. Я уже знал, что последует дальше. Два демона боролись во мне, и каждый хотел своего…
Из сигареты сыпался табак. Барашек на её ладони казался таким застенчивым.
Она поставила фигурку на табуретку.
Узкая блузка, жадно обхватывающая грудь, смешанный запах духов и никотина… Как всё просто, оказывается. Вот как бы небрежно откинуты волосы… легкий, театральный шажок… И уже нет ни забавной лукавинки, ни озёрной ряби; только затянутый томной поволокой взгляд каких-то чужих глаз, взмах густо накрашенных ресниц… приоткрытые губы…
Я глубоко затянулся. Демон похоти отступил.
Марго молчала, глядела на меня неотрывно. Я выпустил струю дыма поверх её волос и прошёл на кухню.
Что я мог ей сказать? Что для меня лучше быть черепахой, чем плотоядным хищником? Безобидной черепахой, но с твёрдым панцирем. Очень твёрдым. Как камень. И чтоб не трогали. Не прикасались; даже к панцирю! И не задавали никаких вопросов. Никаких! Никогда! И ещё, чтобы в холодильнике всегда было…
Но я только молча поставил на стол початую бутылку белой, достал варёную колбасу. Марго оставалась в коридоре.
– Как ты там говорил? – вдруг спросила она. – Ну, по-немецки.
– А, ты про это.
– Про то самое.
– То самое, то самое, – кривил я губы, двигал ящики кухонного стола. Стряхнул пепел на пол и принялся нарезать колбасу широкими ломтями.
– Alles.
– А это что за хрень?
– Это значит «всё». Конец. Тему закрыли. Тебе наливать?
– Да пошёл ты! Придурок!
Хлопнула входная дверь. Я пожал плечами и плеснул в стопку.
Удивительно, что именно сегодня она вспомнила про барашка. Хотя после той встречи Марго не раз одалживала мне необходимую с утра «соточку»; обиды она забывала на раз-два-три.
Однако странно, сначала сосед про «рыбёх», не целясь – в яблочко, теперь Марго про фигурку из той комнаты. Два попадания в одну воронку. Уже не смешно. Хотя warum night?
Я оглядел зал. Дед не отрывался от газеты, дамочки щебетали о своём, мальчик, скучая, пялился в окно, бармен возился с посудой. Всё так, как и должно быть. Но не для меня. Я как бы пересёк черту. Как бы…
Мне представились песочные часы. Крупинки медленно сыплются. Их почти не осталось. Ещё немного, и чаша опустеет. И всё же… Как хочется опустить пальцы в песок, почувствовать лёгкое движение…
В груди снова зашевелилось насекомое. Тревога. Никуда не делась, проклятая! Что впереди? Холодная вода… над головой… А там? Пустая грязная квартира, пакет с деревяшками, ночные смены, пьяные разговоры, нескончаемые славы, коляны, марго… Она! Да, там ещё есть она.
За стеклом, как на широком экране, непрерывно, почти бесшумно двигалась жизнь: появлялись и исчезали люди, сновали машины, ползли редкие облака, колыхались на ветру ветви тополей с обрезанными верхушками. Тени повторяли движения деревьев, но как-то тягуче, словно цеплялись за щели брусчатки. Иногда они сливались с тенями прохожих, освобождались и снова вторили замысловатому покачиванию. Всё это напоминало самозабвенный безмолвный танец, в который были вовлечены и люди, и машины, и даже дома, служившие декорациями. Зрителем в этом необычном театре был только я.
Я отвернулся от окна. Дед отложил газету и что-то жевал, женщины с белыми чашечками в руках увлечённо болтали, белобрысый мальчуган в очках положил подбородок на крохотные кулачки. Перед ним стояло блюдце с почти нетронутым мороженым. Одна из женщин, порывшись в сумочке, протянула мальчонке телефон. Тот принялся лениво нажимать кнопки.
Снова подсела Марго.
– Слушай, а ты не продаёшь поделки?
– Поделки?
– Ой, прости! Не то говорю. Ну, твои фигурки. Я всё про того барашка.
– Не. Не продаю.
По лицу Марго прокатилась волна, губы обиженно вытянулись.
Я выдержал паузу:
– Я их дарю.
– Правда?!
– Почему нет?
– Ты не шутишь?
– Когда я шутил?
– …А когда можно зайти? За ними.
Я слегка поболтал рюмку. Темная жидкость оставляла на стекле густые полосы.
– Знаешь, давай через неделю. Меня, правда, не будет. (А ведь правда, меня действительно уже не будет. Забавно.) Скажешь, мол, обещал и всё такое.
– Ты что, уезжаешь? Надолго?
– Да сам не знаю. Короче, не о том разговор.
– А ты реально надолго?
– Так. Марго, слушай. Принеси листок какой-нибудь. Я записку черкну.
– Записку?
– Ну, в общем, там у меня пакет в кладовке. С поделками, – я усмехнулся. – Там и барашек твой. Короче, отдашь записку, заберёшь пакет себе.
– Себе? Пакет?
– Ну да. Мне уже эта музыка надоела. Давно выбросить хотел, да всё руки не доходили. Тебе же нравится?
– Нравится. Только зачем выбрасывать? Так, давай без писулек. Я просто зайду к тебе через неделю. Могу позже. Как скажешь. Перед этим позвоню.
– Как хочешь.
– А телефон оставишь?
– Тащи бумагу, ручка у меня есть – я небрежно плеснул в себя остатки бренди. – И ещё писярик.
Ну это точно последний. Пора заканчивать, иначе уплывёт моя рыба без меня. Хотя, может, ну её, пусть плывёт? На что я ей?
Стоп. Стоп. Стоп. Куда меня, однако. Пора выгребать отсюда.
Но уходить не хотелось.
Такое славное местечко… и так тепло в груди…
И всё-таки я жестом подозвал Марго.
– Повторить?
– Нет. Посчитай.
– Не надо. Я угощаю. Это за барашка.
В серых глазах вспыхивали искорки.
Я улыбнулся краешком губ:
– Ну, спасибо.
– Ну, пожалуйста. Заходи ещё.
Я поднялся, застегнул плащ, сунул книжку в карман. За окном, словно одержимые, танцевали тени. Я почувствовал чей-то взгляд. Отложив телефон, на меня смотрел мальчик. И неожиданно для себя я подмигнул ему как доброму знакомому. Мальчуган ничуть не смутился, подмигнул в ответ – по-детски зажмурил глаза.
Я обернулся к Марго.
– Пока.
– Увидимся.
Я направился к двери, но вдруг остановился. Слова вылетели сами собой:
– Марго, а у тебя сердце птичье?
– Как у синицы, – влёт ответила она.
На улице ветер обирал деревья. Деловито – листок за листком – срывал золотое облачение и безжалостно швырял в лужи. Ветер не был ни злым, ни грубым. Он, как художник, трудился над своим полотном.
Я чувствовал, как кровь, смешанная с бренди, несётся по венам, но не спешил. Меня обгоняли, толкали, а я брёл, не вынимая рук из карманов.
Можно ли поймать ветер?
Я посмотрел на крыши. Но снизу были видны только их острые края, впившиеся в нежную мякоть неба.
Ловить ветер. Интересно, он сам это придумал или подсказал кто? А может, это она? Нет, почерк вроде как мужской. Хотя кто знает?
Иногда я останавливался у витрин, вглядывался в лица манекенов. Манекены напоминали покойников в модной одежде. Мне доводилось видеть мёртвые лица. Потускневшие маски, уже непричастные нашей суете.
А зачем суетиться, когда можно просто вот так неспешно… плыть?
И всё же ощущение свободы было непривычным и пугающим, словно аквариумную рыбку выпустили в море.
Интересно всё-таки быть такой… ну, скажем, гурами. Скользишь себе спокойно, усиками камешки трогаешь, ни забот, ни хлопот. Или скалярией какой-нибудь – плоской, полосатой, важной. Нет, они слишком высокомерны. К чёрту экзотику! Лучше уж обычным пескарём – неприметным, сереньким; по дну брюшком, между корягами, плакатами, светофорами… Где-то за поворотом маячит серебристый плавник… Но это потом, не сейчас. А сейчас – не оглядываться. Плыть в шумной городской воде, оставляя за спиной прошлое. Прочь от него, прочь.
Но что-то не давало мне нырнуть в норку меж корягами.
И тут я вздрогнул. За невидимой гранью вселенной стрелки гигантских часов внезапно замедлили ход.
Я знал это всегда: где-то высоко-высоко, затерянный между галактиками бесшумно качается маятник. Именно он отмеряет ход времени и не даёт ему повернуть вспять. Мальчишкой я часто представлял себе этот маятник; ясно видел его нижнюю закруглённую часть с таинственными знаками, верхняя же уходила в высь и терялась среди созвездий.
Но иногда маятник почему-то начинает качаться медленней обычного, так медленно, что время становится вязким, густым; кажется, ещё несколько тяжёлых взмахов, и оно застынет, как застывает масло на холоде.
Когда такое происходит, тогда резец особенно легко скользит по дереву;
тогда ночью на кушетке – думы, думы; тогда отступает душевная смута и светлым пёрышком опускается тишина…
Но маятник никогда не остановится. Он будет качаться безостановочно.
Бесконечно.
Ветер рвал и гнал сухие листья. Стучали каблуки, крутились колёса, качались плакаты. Я стоял у витрины с манекенами.
Теперь ты —
невидимка.
Твоя планета вдруг сошла с орбиты и падает в бездонные глубины.
Несутся мимо вселенные чужие
стремительно, неотвратимо…
Тебя не замечая.
А может, это листья?
Только листья
обыкновенные.
Летят и грузно шлёпаются в лужи.
В реке закончить путь?
Да что такое со мной сегодня? Что он Гекубе? Что ему Гекуба? Шекспир пошёл.
Маета!
У ворот городского парка почти никого не было. За оградой с круглыми фонарями и кассой, обклеенной афишами, задумчиво шевелили тяжёлыми лапами высокие ели. Я недолго потоптался у входа и, пропустив двух благообразных старичков, вошёл в ворота.
Тишина мягко обняла меня. Толчея и гул улицы остались с той стороны тяжёлой ограды.
Время оттаяло и потекло быстрее. Теперь оно двигалось со скоростью падения листьев.
На одной из лавочек спал бомж, на другой блондинка красила губы, глядя в крохотное зеркальце. Сперва я шёл за старичками, потом свернул на боковую тропинку мимо берёз, белеющих размытыми полосами на фоне зелёно-жёлтого. Солнце вязло в кронах чахлых сосен. Где-то здесь, в тени веток, должна быть та самая неприметная скамейка.
Я смахнул листья, опустился на холодные доски, по привычке размял сигарету, закурил.
Она была здесь. На этом самом месте.
Когда-то я поделился с ней любимым закутком, как делятся дети своими секретами. Стоп. Снова прошлое? Но почему-то я не хотел останавливаться. Не мог?
Картины всплывали, теснились в сознании, сталкивались и разлетались, как электрические машинки аттракциона. Но вот отчётливо послышался голос. Её голос! С мягкими, округлыми согласными и чуть напряжёнными гласными. Её речь напоминала танец: гибкие, быстрые движения, связанные единым ритмом. Она никогда не кричала, даже во время ссор. Хотя какие это ссоры!..
Любил ли я? Скорее, да.
А она? Наверно, раз терпела.
Ей вроде как нужна была семья. Возраст и всё такое. Мне просто было удобно. Почти три года совместной жизни – тоже срок.
Познакомились мы заурядно. Очередная встреча выпускников факультета. Народу – тьма. После официальных речей, как водится, шумная, душная забегаловка. Мы оба оказалась там: Аня – гостья (пригласил кто-то из своих), я – потому что неудобно было отказаться. Далее всё тот же затёртый сценарий: шум, звон посуды, разговоры ни о чём, смех, тосты, грохот музыки, топтание в кругу, снова тосты… Незаметно ускользнуть не получилось.
Аня подошла первая. В полумраке мерцающих лампочек я даже толком её не разглядел. Мялся, глупо улыбался, стараясь расслышать слова сквозь буханье басов. О чём говорили? Точно не о погоде, но что-то приходилось додумывать. Наклоняясь к её губам, ловил обжигающее дыхание, лимонный аромат духов. Конечно, мы обменялись телефонами, записав цифры на салфетке, но особых надежд я не питал.
Аня позвонила через неделю. Я чуть не выронил трубку, когда услышал непринуждённое: «Привет. Как дела?» Мы проговорили почти полчаса. Полчаса! Потом я решился позвонить ей. И уже было больше, чем полчаса, и такой тёплой была телефонная раковина, в которой плескался её голос. Чудилось: море в этой раковине будет звучать долго-долго…
Мы встретились. В свете дня Аня с небрежно разбросанными веснушками, ямкой на подбородке, едва прочерченным овалом лица казалась бархатной, пастелевой. И пока мы гуляли, я был уверен, что кто-то основательно добавил к городскому пейзажу акварели.
Сходили в кино на какой-то бестолковый фильм. Она чуть сжала мою ладонь, и я отважился её проводить. А потом мы долго говорили на ступеньках подъезда. Молодая листва качалась в свете фонарей. Мои фразы выглядели неуклюже, но тем мягче плыли её согласные в потоке гласных.
Когда я первый раз её поцеловал? Когда она позволила – в апрельском сумраке на пустынной набережной.
Для меня это был только ключ к вожделенной двери.
Для неё – поворот ключа в замке.
Щёлк – и дверь мягко закрылась.
Мы начали двигаться навстречу друг другу.
Первый шаг, конечно, был за ней. А я уже не мог остановиться. Или не хотел? Да что теперь об этом! Важно другое – я привёл её на эту скамейку. Именно здесь и прозвучало: «Мы люди взрослые, и что ходить вокруг да около, переезжай ко мне. Мама не против».
Какое-то время мы жили с Вероникой Васильевной в высокой четырёхкомнатной квартире с дубовым паркетом и старинной мебелью. Вскоре мама сняла нам отдельное жильё неподалёку от своего дома, которое, впрочем, мы оплачивали сами. Гибкий, ненавязчивый контроль и удобный размеренный быт. Казалось, все довольны и остаётся только мечтать о широком диване, на который мы стали откладывать деньги. Жизнь потекла неторопливо, и чем дальше, тем прозаичней. Аня устроила меня бухгалтером в фирму к знакомым, настояла, чтобы я выучился и получил автомобильные права. Будущее виделось рельефно и отчётливо.
И всё-таки где-то она ошиблась, что-то упустила.
Мне, в общем-то, нравилось плыть – вот так, почти не налегая на вёсла. А она всё больше досадовала на мои частые отлучки, хотя и боролась попеременно – то со мной, то с собой. Наверно, и впрямь верила. Сначала, что я – художник, потом – что это пройдёт. Но это не проходило. Я прибегал с работы, наскоро ужинал и летел на квартиру к бабушке в свою мастерскую. Бабушка всегда была рада внуку, хотя слышала только «Привет-ба-я-не-надолго», прикрывала дверь мастерской и усаживалась у телевизора. Зато выходные принадлежали Ане.
Забеременеть она так и не решилась, а я об этом особо не задумывался. Я вообще старался реже касаться щекотливых тем. Дети, быт, мебель – надо ли?
Теперь и не вспомнишь, когда побежали первые трещинки. Но вдруг платформа заходила ходуном.
Пытался ли я вернуть прежнее? Скорее, нет.
А она?
Трещины превращались в щели, в которые медленно вползал холод, вытесняя остатки тепла. Всё реже мне виделась акварельно-пастелевая девушка, и всё чаще – женщина в постели. Сошли на нет прогулки, прекратились долгие вечерние разговоры. Нити обрывались, сматывались в клубки, которые каждый прятал в отдельную коробочку.
Вскоре нарисовались подруги – две-три постоянные и штук пять на раз – с посиделками в кофейнях и субботними выходами в клубы. Я только подтрунивал над их телефонной болтовнёй и коротал выходные на диване с книжкой. Теперь мы напоминали лыжников, бегущих параллельно по чётко прочерченной лыжне. Ночью на короткое время пересекались, утром начинали новый забег.
Как ни странно, об измене сообщила одна из её лучших подруг. То ли Катя, то ли Маша (имена я помню плохо) тараторила в телефоне, что Аня сейчас в «Капитанском клубе» с коллегой по работе (красная иномарка, номер такой-то), что их бурный роман уже давно обсуждается всеми в офисе, что ей очень жаль и вообще нужно что-то делать. «Ой, я тебе так сочувствую», – после этой фразы я почувствовал себя плюшевым мишкой в руках капризной девочки.
Телефон умолк, погасли цифры на экране. Прошла минута, другая… Я всё сидел за столом, а в голове бешено вращался калейдоскоп мыслей и чувств. Наконец я поднялся, подошёл к шкафу, обмотал шарфом шею и… снова опустился на стул. Всё это смахивало на дурацкую комедию, в которой я играю обманутого мужа. Вот я несусь сломя голову к этому чёртову клубу, выпытываю у швейцара номер комнаты, врываюсь, устраивает сцену (не знаю, правда, какую), а Катя-Маша-Вика, притаившись, прикрывают рот ладошками, давясь от смеха. Браво! Занавес! Аплодисменты! Только цветов не хватает.
Второй год совместно-несовместимой жизни. Стоит ли менять лыжню и смешить людей? Я всё-таки отпросился у начальника на час «по делам», бродил по самым шумным улицам, разглядывая лица.
Как я должен был отреагировать?
Да никому я ничего не должен! Её дело.
И всё-таки внутри что-то скребло и ныло. И почему-то было стыдно, будто я поскользнулся и шлёпнулся в лужу под гогот прохожих.
Через час я вернулся на работу, сел за стол, окунулся в бумаги – шоу сорвалось. Потом пешком тащился до дома, и снова плыли, как в тумане, фонари и витрины.
Когда я открыл дверь, она сидела, уткнувшись в сочный женский журнал. Мы обменялись дежурными фразами, она зацепилась за какую-то мелочь, попыталась устроить сцену, но я только тянул сигарету за сигаретой и глядел в окно. Спать легли под разными одеялами.
Я держался неделю. Картины слез её раскаяния, моего великодушия, не переставая, крутились в голове. В эти дни я не притрагивался к дереву. В субботу я выключил телевизор, прокашлялся и начал разговор. Но ни слёз, ни великодушия не случилось. Аня медленно поднялась с дивана, скрестила руки на груди и всё объяснила: спокойно, как прораб на планёрке. Оказывается, это вовсе не «интрижка» и не «распущенность», а «душевный кризис», и «что остаётся делать женщине, потерявшей опору и уверенность в мужчине, которого кроме дерева ничего на свете не интересует». Она сыпала и сыпала словами. И так гладко и убедительно у неё выходило, что мне оставалось только пожать плечами и, когда снова заговорил телевизор, молча уставиться в книгу.
Она уже раскладывала новый пасьянс, тщательно тасуя карты, а я всё глубже погружался в мастерскую, но теперь и по выходным. Её мама всё реже бывала у нас. Моя бабушка всё чаще пекла пирожки – мои любимые, с картошкой.
Лыжни бежали дальше и ночью почти не пересекались. Аня поменяла подруг, я – работу, и оба чего-то ждали. Она как-то всерьёз обмолвилась, что неплохо бы мне тоже кого-нибудь завести. Я отшутился, что «однолюб», хотя такая мысль уже посещала.
Как-то неожиданно для себя открыл всю прелесть кафе с их приятными винными картами. Сразу приглянулся коньяк, на худой конец, бренди. Засиживаясь в полутёмных залах, я подолгу рассматривал женщин. Воображение, подогретое алкоголем, рисовало картины, от которых голова шла кругом и начинало бешено колотиться сердце. Но в глубине души я знал, что никогда первым не подойду. Я ждал… когда двери снова откроются сами. Но мне не везло. Аня, со своей стороны, не была жестока – изредка мне перепадало: под настроение, по жалости или по какой другой причине; женщин я никогда не понимал.
Вскоре она сменила обстановку… и сожителя. Всё прошло по-тихому, без сцен и реплик: она исчезла из квартиры, потом – из моей жизни. Звонки по телефону становились короче, темы – скучнее; благо, что не завели ребёнка и не обросли крепко вещами. Как-то Аня сообщила, что выходит замуж – по-настоящему, с венчанием, свадьбой и прочими делами и что лучше ей больше не звонить. Так мы поставили точку.
Тосковал ли я? Скорее, да.
_______________________________________________________________
Стволы низеньких городских сосен ловили последние крохи тепла, подставляли шершавую кожу бледному солнцу. Дым сигареты обволакивал кору, синий яд проникал внутрь – к самому сердцу древа, – отравлял его неспешную жизнь.
Я швырнул окурок в пустую урну.
Когда ушла Аня, я поселился у бабушки. И тогда началась мастерская – до ожесточения, до немоты в пальцах, ночи напролёт. Но дерево почему-то не повиновалось, как прежде. Или я стал более привередлив? Возомнил себя непризнанным гением?
А потом ушла бабушка. Смерть увела её по-житейски просто, аккуратно расписавшись в нужной графе: с мигалками «скорой помощи» за окном, с отстранённым лицом медсестры, складными носилками, чужими людьми, бумагами…

