Читать книгу Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов (Виктор Валерьевич Теплицкий) онлайн бесплатно на Bookz
Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов
Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов
Оценить:

3

Полная версия:

Разговор с Птицей. Повесть, путевой дневник, сборник рассказов

Разговор с Птицей

Повесть, путевой дневник, сборник рассказов


Виктор Валерьевич Теплицкий

© Виктор Валерьевич Теплицкий, 2023


ISBN 978-5-0059-6519-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

РАЗГОВОР С ПТИЦЕЙ

«Взгляните на птиц небесных…»

Евангелие от Матфея (6:26).

Когда она говорит, ветер перестаёт шевелить занавески на окне моей мастерской. Тембр её голоса сгущает кровь, и потому мазки становятся вязкими, плотными, ведь пальцы, что держат кисть, тяжелеют с каждым её словом. Так я пишу снег на вершинах, жар пустынь или осеннее небо. Когда Птица умолкает, я рисую утренние травы, делаю наброски вечерних деревьев. Так получаются пейзажи.

Но если мне нужны лица, я прошу её танцевать. Почему? Жизнь на лицах оставляет следы, а жизнь – это танец, безостановочный танец; то стремительный, бурный, то медленный, плавный. Часы и столетья безостановочно кружится жизнь.

И Птица танцует. Движенья её – то, как рябь на лесном озерце, то, как горный поток, что низвергается долу. Ей не нужна ни флейта, ни скрипка, ни струны гитары – она прекрасно слышит саму себя.

Я беру карандаш, следую за девическим телом, руками, за тонкими пальцами, ведь на кончиках пальцев все наши чувства. Я, как ловкий охотник, быстро-быстро набрасываю на бумагу сеть верных штрихов, ловлю: чёрное-белое, прямая-изгиб, плавное-острое, полое-полное… В тишине мастерской это напоминает весенний рассвет, потому и получаются лица только-только проснувшихся людей. Когда я начинаю рисовать глаза, то прошу её что-нибудь рассказать.

Я называю её Птицей и никогда по имени. Она не обижается, и мне порой кажется, что птицей она себя и считает, просто не говорит об этом.

Тонкая, чуть вытянутая шея, светлые, волной убегающие волосы пойманы в хвостик. Широко расставленные карие глаза полны печали, которая вот-вот перельётся. Узкие плечи, неприметная грудь – словно наспех набросанная мелом хрупкая фигурка; она действительно похожа на птицу. Не ту мелкую, бестолковую, неугомонную, а на высокую, задумчивую… беззащитную. Я иногда подумываю написать её, да всё не решаюсь.

Живёт Птица этажом ниже. Ходит мягко, почти неслышно. Любит сидеть на подоконнике или краю табурета рядом с лоскутным ковром, что висит стене. Иногда я прекращаю работу, и мы подолгу молчим. Перед тем как что-то рассказать, она садится на подоконник широкого окна боком к мольберту, подтягивает ноги, заключает колени в кольцо гибких рук, которое разомкнётся только с последним словом-выдохом.

Вот и сейчас, накинув колечко ровно уложенных перьев, подставляет головку робкому солнцу, закрывает глаза… губы еле шевелятся. Моя кровь замедляет ход, тянется по венам… медленно-медленно…


Каждый может стать птицей. Для этого нужно встать до рассвета, умыться, пойти в лес, сесть под ветвистое дерево. Сидеть тихо-тихо. Так тихо, чтобы услышать, как шепчутся в сумерках травы. Когда ты услышишь, как шепчутся травы, знай: лес принял тебя, теперь ты имеешь право на большее. Будь рад и спокоен, внимателен будь. Ты лист меж корней, сорвавшийся с дерева. Пусть тело молчит, дыханье струится потоком бесшумным. Ты лист меж корней и только.

Это случается, когда пробуждаются птицы.

Когда их голоса вольются в тебя, переполнят – ты станешь одною из них.

Когда-то я знала того, кто был птицей.

Он жил по соседству, и хоть был старше меня на два года, это нам не мешало дружить. И мы часто ходили на море, и смотрели, как вечернее солнце погружается медленно в воды, и как прячутся между камнями длинные тени деревьев.

Мы обычно сидели молча, чтобы не потревожить сгустившийся сумрак.

Но как-то раз он сказал:

– Я знаю, о чём поют птицы. – И, помедлив, продолжил: – Иногда, когда солнце коснётся ветвей, я бываю птицей. Веришь мне?

Я ответила:

– Верю.

И он бросил камешек в воду.

Жил он с бабушкой, сестрой и братом. Сестра была старше, а брат был младше. А родителей у них отняло море. И почти каждый день он ходил на могилу, и безмерна была его печаль. И что б с ним сталось, если бы птицы не приютили его?

И как-то раз утром за чаем он открыл бабушке свою тайну, и рассказал ей, как становится птицей и встречает начало зари. Но бабушка только вздохнула, потрепала непослушные кудри. На беду, младший брат оказался рядом. Он ухмыльнулся лукаво и побежал скорее к дружкам. Не прошло и недели, где бы средний ни появлялся, смех мальчишек летел ему в спину. И вот стали на него указывать пальцем и молодые, и те, кто постарше. И вскоре прозвали его дурачком. Это слово прилепилось к нему и пустило глубокие корни; как листва, бестолково над ним шелестело. И вот оно заменило имя.

Время шло, и бабушка часто безотрывно глядела в окно, потому что ветер восточный принёс весть о приближении смерти.

Время шло, и сестра всё чаще думала тяжёлые думы: «Замуж пора. И уже предложили. Нужен дом, чтобы жить нам свободно. Бабка дышит на ладан да пялится в окна – недолго осталось. Младший чуть подрастёт – в город спроважу. Со средним что делать?»

Но всему свой черёд и место под солнцем.

И вот поползли змеями слухи, мол, совсем помутился рассудок у парня, бродит он вечно в лесах одиноко, не иначе, как ищет осину покрепче.

А мы вечерами приходили на берег и слушали море.

И получила сестра, что хотела: младший уехал в город учиться, бабушку смерть увела ветреной ночью, а к среднему вдруг зачастил участливый доктор. Доктор хмурился, спрашивал, охал и ахал и получал дорогие подарки. И вот однажды в дождливое утро увёз он с собой того, кто был птицей.

Больше его я не видала.


«Поколение дворников и сторожей…»

Борис Гребенщиков


Я не люблю выносить жизнь на бумагу. И потому таким странным показалось желание это сделать. Тем более сегодня.


Я проснулся, когда женский крик за стеной перешёл в визг. Протянул руку к табуретке, нащупал молоток и ухнул в стену. Потом ещё раз – для надёжности. Обычно хватало двух ударов, чтобы на время прекратить соседский сыр-бор. Голоса за стеной смолкли, а две новые отметины дополнили пейзаж на выцветших обоях. Я бросил молоток на пол. Резкий звук окончательно развеял сонное марево. Но вставать не хотелось, да и незачем. Странно, вроде бы не с похмелья, а мысли ворочаются так же медленно. Сонные ленивые рыбы. Скользят на поверхности – серые, невзрачные. Но вот одна… Та самая, блеснув крупной чешуёй, ушла на глубину. Притаилась.


Где-то слева бормотало радио, и шумно возились за стеной справа.

Ни тошноты, ни сухости во рту, ни мутной боли в затылке. Внутри гладко, как под свежим асфальтом. Если бы не запах грязной наволочки…

Я сбросил одеяло и поплёлся к туалету. Шлёпанцы прилипали к полу, но это уже не раздражало…


…Колыхались пьяные голоса и лица, плохо различимые в пелене сигаретного дыма. Когда все убрались, я долго качался на табуретке, глядел в стопку. В стопке плескалась горькая. А во мне подымалось – страшное, дикое. То яростно скреблось, то жалобно скулило. А затем – прорвалось. Стоном-рёвом снесло преграду стиснутых зубов, смутной тенью мелькнуло в стёклах… Я запустил стопку в стену, впился пальцами в волосы и рычал, рычал, как зверь, раненный неумелым охотником.

Потом вдруг стало тихо. Мерцала кухонная лампочка. Бледный искусственный свет жадно всасывала бездонная темень оконного стекла. И в этой холодной, аквариумной тишине вкрадчиво и неторопливо ко мне вплыла большая серебристая рыба…


…Я брился дольше обычного. Старательно проходил неудобные участки туповатым лезвием. Потом долго вглядывался в отражение. Морщил лоб, приглаживал руками волосы, касался уголков губ. И вдруг поймал себя на мысли: «Я запоминаю себя».

На ощупь?! Приехали…


Я сел на край ванны, уставился на ладони. Сложил вместе.

Они напоминали скрижали с иероглифами.

Что здесь зашифровано? Загадочные письмена судьбы? Тайная книга?


Бред…

Первое слово за утро. Оно медленно сползло с языка и застыло над раковиной.

Вспомнил, где видел эти чёрточки. В институте. На первом курсе, кажется. Линии были похожи на знаки пиктографии в учебнике. В голове поплыло: стол, заваленный книгами, преподаватель с кудрявой шевелюрой, крупные пальцы, перелистывающие страницы. Как его звали? Лев Аркадьевич! Он ещё совершенно не умел сердиться, а когда пытался изобразить гнев, выходило очень смешно. И приятный такой баритон. Да… Но хорош хвататься за прошлое. Поздняк метаться, как тут говорят.

Я вышел из ванной, хлопнул по выключателю.


В раковине топорщилась груда посуды, из крана надрывно капало. Куча окурков в консервной банке дополняла скудный утренний натюрморт.

Я захлопнул форточку, поставил чайник на плиту, достал из холодильника остатки плавленого сыра и хлеб, бросил чайный пакетик на дно стакана, сел на табурет, закурил и стал ждать, пока закипит вода. Спешить некуда.

Мне всегда нравилось завтракать в одиночестве, даже в детстве. Было время, я вставал по будильнику, варил кофе в турке. Тогда казалось, что новый день сложится удачно, если как положено разложить приборы, есть неторопливо, слушая радио или пробегая газету глазами… Теперь, лениво болтая пакетиком, размышлял об одном: мыть посуду или оставить так?

После завтрака тянуло курить, но я решил разобраться с грязными тарелками, а потом… обойти квартиру. Зачем? Если бы я знал.


На кухне ничего примечательного, и потому я сразу начал с комнаты. Все вещи, начиная с бабушкиных штор и кончая сервантом, набитым фарфором, казалось, намертво вросли в спёртое пространство комнатушки. И только стрелки нудно тикающих часов указывали, что квартиру ещё не хватил паралич.

Глупо было ощупывать мебель, но в этом виделся особый смысл. Я старался вызвать хоть какое-нибудь ощущение… Но прощание вышло сухим. Даже коробка, набитая книгами, не вызвала желания прикоснуться к знакомым корешкам. У серванта всё же задержался. В глубине, за рюмками, стояла небольшая картонная иконка. Среди холода стекла она казалась угасающим угольком. Лик Богородицы был печален. Я зачем-то погладил края иконы и положил ликом вниз.

Возле узкой двери я снова остановился. За ней кладовка, приспособленная под мастерскую. Здесь когда-то я жил – среди запаха стружек и остро заточенных резцов – в самом деле жил. Здесь был способен удивляться… Сейчас это клетушка с пустыми бутылками, коробками и прочим хламом.

И всё-таки я вошёл. Огляделся и вдруг принялся разгребать ногами ворохи мусора, сбрасывать с полок ящики, бруски… Справа возмущённо колотили в стену, но я не останавливался, только вышвыривал за порог барахло… Наконец нашёл: пакет с фигурками – самыми удачными. Покопавшись, извлёк на свет птичку-свистульку. Одна из первых. Были и другие, более искусные. Но эта – робкая, нежная как первый в жизни поцелуй. Взъерошенный хохолок, остренькие крылышки, волной уходящие к хвостику, и какой-то удивлённый взгляд совсем не птичьих глаз. Странница другого неба. Как ты сюда попала?

Я смахнул со стола пожелтевшие газеты, поставил фигурку на середину столешницы.

Казалось, в нежном оперении ещё сохраняется тепло моих рук. А ведь и впрямь грело! Грело послушное дерево!

Я неотрывно смотрел на свистульку. Что-то она мне напоминала. Точно! Мальчик с птичьим сердцем и девушка-чудачка. В записной книжке, забытой кем-то из пассажиров.

Среди газет на полу виднелась зелёная обложка. Я поднял, повертел в руках. Книжка была больше похожа на широкую тетрадь на скрепках. В правом углу старательно выведено красными чернилами «Разговор с Птицей». Ещё тогда на стоянке, я прочитал историю про парня, которого упекла в психушку сестра. Остальное собирался дочитать дома.

Я бросил книжку на стол рядом со свистулькой, откинулся на спинку стула. Где-то рядом ходила кругами большая серебристая рыба… И тут незваными гостями нахлынули строки.


Жизнь есть река.

И мой удел есть камни, дно. Ведь сам я – камень.

Когда-то сердце было птичьим.

Я слышал голоса и вторил им.

Так было.

Но нынче сердце поглотила рыба.

Холодная, тяжёлая, как лёд,

реку сковавший. Что теперь?


Я сжал голову руками. Но строки не останавливались.


Теперь я рыба…

Рыба.

Бескрылая, немая

с глазами из стекла.

Итак, удел мой – дно.


Бред…

Теперь слово зависло над столом.


Со мной и раньше случалось подобное. Иногда даже что-то набрасывал, потом терял, забывал, но никогда не жалел о потерях. А вот сейчас захотелось запомнить. Я порылся в коробке с книгами, нашёл начатую тетрадь, вырвал исписанные листы…

Когда поставил точку, вдруг стало досадно за нелепый обход и за эту писанину. Наверное, так сходят с ума. Трогают вещи, роются в душе, словно кроты, ищут во всём смысл. Я давно смысла ни в чём не вижу, значит, мыслю трезво.


Когда застёгивал плащ в коридоре, подумалось про записку. Может, что-то вроде: «жизнь опаршивела» или «жить опаршивело»?

«Список кораблей никто не прочтёт. Кому это нужно?» – тут же прошелестел голос БГ.


В ботинках прошёл на кухню, закрутил покрепче краны. Из холодного по-прежнему капало.

Взял с полки телефон. Ни одного входящего.

Напарник позвонит дней через пять-семь. Значит, только через неделю они узнают. Может, раньше. Кто, интересно, будет здесь жить? После всего. Странно, однако, об этом думать, будто тебя уже нет. Ну, почти нет.

Я похлопал по карманам. Кошелёк? Сигареты?

Последний взгляд: убогая обстановочка, луч сиротливо жмётся к рваным листьям на обоях. Да, здесь реально меня надели на вилы… Фу! Звучит стрёмно!

И всё-таки мне хотелось взять с собой хоть что-нибудь… из прошлой жизни. Деревянная птичка недоуменно смотрела со стола. Я сгрёб фигурку в карман плаща и сунул в другой зелёную книжку.


В подъезде привычно тянуло из мусоропровода. Отчётливо и как-то слишком громко щёлкнул замок. Ключи и телефон я намеренно оставил на обувной полке. Всё! Обратно путь закрыт.

Я стоял у входной двери по эту сторону, и мне казалось, что та сторона сейчас медленно растворяется, словно кусок сахара в стакане горячего чая. Я ждал. Ждал, чтобы то, что осталось за спиной, – исчезло. Стёрлось из памяти. Но оно не исчезало, только контуры становились нечёткими, размытыми, словно берег, теряющийся в тумане осеннего утра. Вот лодка медленно движется прямо к середине озера. Очертания деревьев, мокрая трава, пни, торчащие из воды, бесшумно исчезают в прохладном молоке. И еле слышен плеск вёсел…

То были не вёсла, а звуки, доносившиеся из-за дверей. Невидимая – за щеколдами и запорами – чужая жизнь. Каждый в своей бетонной скорлупке. Каждый сам по себе. Я тоже сам по себе. Только без скорлупки. Без вещей. С мелочью в кармане… Уйду по-тихому. Безвозвратно. Интересно, там тоже всё будет по-тихому? Один шаг и – всё. Только нужно быстро. А будет какой-нибудь щелчок? И так уж легко рвётся… пуповина?


Я подёргал на всякий случай ручку замка. Порядок. Полный вперёд!

Но я продолжал стоять в тусклом коридоре, таком же грязном, как речь здешних обитателей. Потом стал медленно спускаться по ступеням.


Какая-то жуткая и, скорее всего, неизлечимая болезнь поразила этот дом, людей за этими стенами… меня. Да, и меня тоже. Все мы из одной палаты…

Что-то вязкое тяжело наваливалось на плечи. Дом не хотел меня отпускать, цеплялся всей многоквартирной тяжестью. Я поднял правую ладонь. Дрожи нет, но тонко подёргивается венка, вибрирует струной на грифе, только что не звенит, и кажется – вот-вот порвётся. В груди привычно зашевелилась тревога – крохотное насекомое с мохнатыми холодными лапками…

Жизнь, как река в ночи, равнодушно шумела в чужих квартирах, глухо плескалась о железные двери, сочилась сквозь дверные глазки и замочные скважины. Ноги, прямые, как рельсы, несли тело к выходу, руки булыжниками давили карманы, сердце учащённо билось.


В полумраке первого этажа я несколько раз сжал кулаки, хрустнул пальцами и толкнул дверь подъезда…

И дом отпустил меня. Выставил на улицу, словно забежавшую погреться в подъезд дворнягу.

Тугая пружина натянулась и резко сжалась. Громкий хлопок и… стрелки часов словно совпали на одной цифре, замерли… Время, дом, комната, вещи – всё в одно мгновенье спаялось в тяжёлый ком, ухнуло в темень подъезда и осталось – с той стороны – безвозвратно.


На улице нежилось утро.

Чистое, почти безоблачное небо, доброе нежаркое солнце. Ветерок лениво трогает ветви сирени, словно проснувшийся музыкант клавиши старого пианино. В такие ласковые дни обычно хочется жить.


Сколько себя помню, середина сентября пьянит меня как хорошее вино. Коньяк так не берёт, как эта грустная пора, когда всё кругом кажется созревшим плодом. Так бы и откусил.

Я глубоко вдохнул сырой воздух, не спеша достал сигарету, щёлкнул зажигалкой. Ощущение вольноотпущенника не покидало меня. Только бы не встретить никого из знакомых.

Сделав несколько шагов, я поморщился. На скамейке у соседнего подъезда курил Слава – бритый мужик неопределённого возраста. Он приветственно выбросил руку. Слава знал всех и про всех в округе, трезвым его видели редко, разве что с утра или в сильный мороз. Поговаривали, что он немало отмотал за «мокруху», но толком никто ничего не знал.

– Салют, Никит! – прохрипел Слава.

Неприятно было слышать своё имя, прозвучавшее, словно треск разрываемой бумаги. Я протянул руку:

– Здорово.

– Я вас приветствую. Как оно ничего?

– Да потихоньку.

– И у меня всё в ажуре. Вован вчера пенсию получил. Я в хату на бровях. Да ты присаживайся, – Слава любезно подвинулся.

Я сел рядом. Загасил сигарету, бросил в урну. Впереди был город, река… Я чувствовал на себе пристальный взгляд из-за стёкол очков.

– А ты чё сёдня такой?

– Какой?

– Ну, весь такой загадочный, блин. Побрился вон.

– Да так.

– Ну, хозяин – барин. – Слава пожал плечами. – А мы вчера – в зюзю. Вован коры мочил…

Я слушал вполуха очередную байку.

Где-то впереди удлинялись тени, кружились и падали листья, по улицам безостановочно неслась чья-то жизнь, и больше всего сейчас хотелось наблюдать за этой чужой жизнью. Просто наблюдать. Молча и отстранённо.

А Слава размахивал руками, по-блатному растягивал слова, смачно сплёвывал. Речь выталкивалась из горла комками вместе с дымом. Щетина, куртка из кожзама, жёлтые никотиновые кончики пальцев напомнили подъезд – загаженный, обшарпанный. Я почему-то не уходил, сидел как приклеенный. Рука в кармане нашла деревянную головку, хрупкие крылышки. И тут я вдруг вставил:

– Слава, а у тебя душа пернатая?

– Чё? Не понял?

Местные считали меня парнем с прибабахом. Так уж сложилось. И мне не трудно было продолжить:

– Душа у тебя какая? Может, как птица? С крыльями. Ну, понимаешь, душа… Здесь, – я легонько похлопал по груди. – Она нездешних мест жилица. У Есенина так.

– А ты – — – вот за чё. Да кто ж его знает, товарищ майор? Ты это… у Коляна спроси из семнадцатой. Он, в натуре, головастик. У него книг как волос на – — – .

– А сам-то что думаешь?

– Сам-то, – Слава задумчиво почесал подбородок. – Всё зависит от полноты налитого стакана. Писярик накатил – к птицам в небо, сотку опрокинул – к рыбёхам на дно – — – . Вот и весь расклад. Нам, татарам, всё равно, что повидло, что… душа. – И по Славиным губам зазмеилась улыбка – скользкая, лукавая, быстрая.

Я вздрогнул. Я отчётливо видел, как юркнула в трещину рта тёмная змейка, как мелькнуло между жёлтыми зубами холодное пламя…

Такое со мной случалось – ещё с детства и всегда неожиданно: отдергивалась какая-то тайная завеса, и мир перчаткой выворачивался наизнанку, обнажая подкладку. И теперь рядом на скамейке дымит не гопота в очках, а… неведомое существо с холодными стеклянными глазами и дурно пахнущей пастью…

– Проблемы, братуха? – хриплый голос тяжело закачался где-то рядом. – Ты спросил, я ответил.

– Да не, всё нормально… Устал просто. Смен много было, – я с трудом подбирал нужные слова.

– А… Понятно. Устал – отдохни на… – Слава щелчком запустил окурок в кусты. – Я вот тоже – — – как устал. Вчера с Вованом… ну ты в курсе…

– Понимаю.

– Во, и я про тоже. Слушай, выручи, займи десятку. Сушняк долбит.

Я достал кошелёк, протянул бумажку.

– Ну ладно, чё ты, в натуре. Дай два листа… И сигаретку… Благодарю, – учтиво закончил Слава, поднял воротник куртки и поспешил к ларьку.

Очертания предметов снова стали чёткими. Ветерок мягко скользнул по волосам. Я поднялся и неторопливо двинулся в сторону города мимо низенького забора, за которым безмятежно сыпали листвой высокие тополя и плавно качались ветви черёмух.

Я шёл, не оглядываясь. Где-то впереди шумела река с красивым названием, в которой бесшумно плавала большая серебристая рыба.


Бывает, я не могу подобрать нужный цвет, найти верный изгиб линий. Перепачканные кисти, смятые тюбики, карандаши, бумага – всё это валяется под ногами. Я сижу перед пустым листом картона. Тяжёлые, бесцветные минуты скатываются в пустоту. Но вот открывается дверь, входит Птица. Она окидывает взглядом комнату, молча подаёт мне куртку. Рядом с мастерской есть железная лестница, ведущая на чердак. Я отпираю замок, поднимаю крышку люка, протягиваю руку моей спутнице… Мы на крыше! Сразу же подходим к карнизу – мы вышли ловить ветер. Он шныряет между трубами, нагло дёргает за одежду, путается в волосах. Я распахиваю куртку, Птица делает то же самое. Ветер бросается к нам (он падок на всё широкое), вязнет в плотной ткани. Быстро запахиваемся, садимся на небольшую скамейку. Теперь нужно молчать. Молчать, чтобы расслышать слова, оставленные ветром, который не умолкает никогда. И вскоре они приходят. Едва различимые, брошенные наспех…. Мне неведомо, откуда принёс их ветер, но они звучат где-то там, в глубине, под кожей… Теперь я знаю, что будет на картоне. Слова имеют цвет, а звуки – очертания.

– А знаешь, – говорит Птица, – ещё не известно, мы ловим ветер или он нас.

– Может быть.

– То, зачем мы упорно гонимся, – продолжает она, – обычно нас настигает. Но так ли нам нужно то, чего мы так страстно желаем? Хочешь историю моего дяди?

Я киваю головой.


Как-то ему приснился сон. Хотя снов он обычно не видел, а если и видел – не помнил, но этот сразу врезался в сердце. И был он ярок и сочен, как перезревший плод.

И снилось ему, будто в заброшенном доме, за столом, наспех накрытым, держит его за руку какая-то девушка. И глаза у неё как озёра горного края.

И не пушок на шее девичьей, не ямки на щеках, не высокая грудь пленили его, но он околдован тончайшим изгибом верхней губы. И этот изгиб манил к себе властно и сулил небывалое счастье…

Девушка, нежно ему улыбаясь, подносит бокал, полный вина. Он видит, как дрожат её пальцы, как глубоко и взволнованно дышит. И, припадая жадно к бокалу, он всё испивает до последней капли. Вино обжигает и горячей волной проходит по телу… и тут словно кто-то опускает завесу, и темнота покрывалом тяжёлым накрывает его, и где-то там, высоко, словно флаг на ветру, плывёт вожделенный изгиб.

Дядя был избалован вниманием женщин. И жена его часто горько вздыхала и по ночам, закутавшись в плед, вытирала платком глаза. Но после того сновидения измены вдруг прекратились.

И теперь он уходил вечерами из дома, бродил по улицам и тихим, и шумным, всматриваясь в лица прохожих. Он уезжал и в ближайшие сёла искать своё небывалое счастье. Когда ж возвращался усталым домой, молча садился за ужин остывший. И долго потом взгляд блуждал по созвездьям. Жена уходила к себе и куталась в плед.

Два года прошло после того странного сна. И вот однажды летним вечером он сообщил, что уезжает. Он распродал почти все свои книги (а их было немало); часы золотые (подарок от деда) вместе со старинной иконой отнёс антиквару. Он купил дорогую одежду и перстень тяжёлый с гранёным алмазом достал из шкатулки. И вот ранним утром, не попрощавшись, он отправился в город у моря.

Он жил он в этом городе три дня и три ночи, а на четвёртый брёл тихо вдоль моря. И был он весел и пьян от яркого солнца, запаха сосен и множества женщин. И в какой-то далёкой таверне он заказал домашнего сыра, бутылку вина, изысканных фруктов. И вдруг его сердце учащённо забилось: он увидел её. Та, что искал безнадёжно два года, была совсем рядом! И ни капли сомнений.

bannerbanner