
Полная версия:
Наденька

Татьяна Кручинина
Наденька
По мотивам незаконченного произведения А.С. Пушкина «Наденька»
Пролог
Максим Дорин всегда знал, что умрёт не в своей постели.
Слишком много врагов. Слишком много тайн. Слишком много людей, готовых заплатить любые деньги, чтобы его бокал – всегда наполненный тридцатилетним виски – оказался пустым раз и навсегда.
Но он не думал, что это случится здесь. На благотворительном вечере «Сердца для детей», в дубовой библиотеке особняка Шуваловых, среди книг в сафьяновых переплётах, которые никто не открывал, и портретов предков, которые никого не спасли. Воздух здесь пах не пылью и знанием, а деньгами и притворством. Идеальное место для конца, если разобраться.
Он обернулся на скрип половицы. В дверном проёме, растворяясь в тени от тяжёлой портьеры, стояла фигура.
– «Наденька»? – усмехнулся Максим, его пальцы невольно потянулись к корешку томика на полке – старого, дореволюционного издания Пушкина. – Как тонко. Прямо поэтично. Я надеялся на что-то более… оригинальное от моего гостя.
– Надежды твоей эпохи закончились, Максим, – ответил голос. В нём не было ни злобы, ни страсти. Только холодная, отточенная констатация. Как у хирурга, объявляющего о необходимости ампутации.
Максим не успел найти достойный ответ. Движение было стремительным, тихим, профессиональным. Не выстрел – слишком шумно. Не нож – слишком банально. Что-то тонкое, острое, почти неощутимое, пока не вошло между рёбер, найдя путь к сердцу с пугающей, клинической точностью. Боль пришла не сразу. Сначала – удивление. Потом – ледяной холод, разливающийся изнутри. Он рухнул в кожаное кресло, его пальцы судорожно сцепились на груди, натыкаясь на что-то твёрдое и холодное на одежде убийцы. Пуговица? Рефлекс, агония – он рванул.
И услышал тихий щелчок. Или ему показалось?
Пуговица, сорванная с мундира или сюртука, упала на густой персидский ковёр – беззвучно, как падение последней карты в проигранной партии. Не простая. Антикварная, медная, с тончайшей гравировкой в виде сломанной короны.
Убийца сделал шаг вперёд, в полосу света от лампы под зелёным абажуром. Наклонился. Аккуратно, в белой перчатке, разжал пальцы Максима и вложил в них тяжёлый хрустальный бокал с недопитым виски. Поставил рядом на столик пустую стопку – для видимости дуэта. Поработал над композицией. Создал сцену. Молодой повеса, упившийся в одиночестве среди книг. Идеально для полицейского протокола.
Последнее, что увидел Максим Дорин, – равнодушные глаза в тени. Последнее, что подумал: «Как же… предсказуемо».
Игра, которую он так любил, была окончена. Его партия – проиграна.
Я, Надежда Ветрова, всегда знала, что светские вечера опасны для талии. Канапе с фуа-гра, шампанское «Вдова Клико», десерты, которые выглядят как произведения современного искусства, а по калорийности равны бронежилету.
Но чтобы они оказались опасны для жизни – в этот конкретный вторник я могла предположить разве что в кошмарном сне после переедания трюфелями.
Анна, моя лучшая подруга и владелица самой модной галереи в городе, только что выпалила мне что-то паническое про Максима Дорина, его «архив» и угрозы, а потом её уволок в сторону сам виновник предстоящего нервного срыва. Час спустя, найдя библиотеку (и следуя запаху дорогого табака и беды), я обнаружила сцену, достойную плохого нуарного фильма.
Максим Дорин лежал в кресле, с бокалом в левой руке и глупой, застывшей маской лёгкого удивления на красивом лице. А в его правой, стиснутой в предсмертном спазме, дьявольски блестела серебряная серёжка с грушевидным изумрудом. Та самая, которую я подарила Анне на её тридцатилетие. Та, что стоила мне двух месяцев зарплаты.
– Надя, я не убивала его, – прошептала Аня позже, уже в моей квартире, её лицо было цвета молочного стекла. – Клянусь.
– Знаю, – ответила я, наливая ей коньяк, который был нужнее мне. Полиция, разумеется, думала иначе. Улица была слишком красивой, слишком удобной, слишком… глянцевой.
А я думала о другом. О том, что в кармане моего пиджака, рядом с помадой и счётом из химчистки, лежит пуговица. Маленькая, медная, холодная, с гравировкой в виде сломанной короны. Я подняла её у порога библиотеки, пока все охали, ахали и вызывали «скорую» к уже мёртвому. Профессиональная деформация: если что-то блестит и явно выпало не из твоей реальности – это не улика. Это заголовок. Глупо? Безрассудно? Безусловно. Теперь я – соучастница сокрытия улики. Идеальное резюме для будущего главного редактора, ничего не скажешь.
И думала о другом. О том, что Максим Дорин – плейбой, медиа-магнат, профессиональный коллекционер чужих грехов – за день до смерти опубликовал в своём блоге последнюю, загадочную колонку. В ней был всего один-единственный, дрожащий от иронии, вопрос:
«Наденька… Это ты?»
Моё имя. Прямо в лоб.
Или не моё?
Потому что «Наденька» – это ещё и та самая, незавершённая, обрывающаяся на полуслове повесть Пушкина. История о тайне, о любви, которая становится ловушкой, о письмах, которые ведут к пропасти. О безжалостной игре, где все ставки сделаны, а карты уже сданы.
А Максим Дорин обожал игры. Особенно те, где только он знал правила.
Игра, оказывается, не закончилась с его смертью.
Она только началась.
И я, похоже, уже на доске. Не как игрок. Пока ещё – как пешка, которая случайно увидела, как упала королева. Но в этой игре, как я начинаю подозревать, правила пишут не те, кто ходит первым. А те, кто успевает подобрать фигуру, выпавшую в тёмный угол доски.
И я уже что-то подобрала.
Пусть это всего лишь пуговица.
Секвенция 1: Тело в библиотеке
Часть 1.
Благотворительность в Москве – это когда ты тратишь пятьдесят тысяч на платье, чтобы сфотографироваться на фоне пресс-вола и пожертвовать пять на спасение детей, чьи имена забудешь, не успев выпить свой "Беллини". Эту формулу мне когда-то выдала Маргарита Штейн, мой босс и крестная мать в мире глянца. Тогда, лет пять назад, я сочла ее циничной. Теперь понимала – она была просто честной. И я стояла посреди этого парада тщеславия, официально именуемого "Вечер милосердия", чувствуя себя антропологом в особенно экзотическом племени. Моей задачей было написать об этом статью для "Stiletto". Моим внутренним порывом – не умереть от скуки и не вспомнить, что именно в такую же душную ночь два года назад я застала своего мужа в нашей постели с его "креативным директором". Ностальгия – страшная сила.
Особняк Трубецких, арендованный для этого священнодействия, гудел, как улей, в который залетела оса с кокаином. Воздух, густой и тягучий, был соткан из ароматов Baccarat Rouge, амбиций и легкого отчаяния, которое пряталось за безупречным макияжем. Вспышки фотокамер выхватывали из полумрака то хищную улыбку нефтяного магната, то фарфоровое плечо его новой, до неприличия юной спутницы – девушки с глазами лани, которые уже научились скучать. Настоящие джунгли. Только вместо лиан – бриллиантовые колье, вместо рыка хищника – звон бокалов, а вместо пения экзотических птиц – шепот: "Слышала, Бельский на мели… Дорин-старшая в ярости из-за нового проекта сына… Говорят, у Маргариты проблемы с инвестором…"
Я провела рукой по бедру, поправляя шелк платья – мое единственное Versace, купленное на первые большие гонорары после развода. Оно стало моей бронёй. В кармане лежал диктофон, в сумочке – блокнот Moleskine, а в голове – скелет будущей статьи: "Милосердие по-московски: как быть добрым и остаться в тренде". Ирония, подчеркнутая легкой грустью – наш фирменный рецепт.
Мой взгляд, отточенный годами работы, зацепился за Софью Дорину, хозяйку вечера. Она улыбалась так, будто ее лицо могло треснуть от искренности. Учитывая количество ботокса, это было вполне вероятно. Она была живой легендой. Та, что вывела мужа из совка в олигархи, а после его внезапной смерти схватила империю стальными руками и не отпустила. Ее сын, Максим, золотой мальчик и наследник, стоял неподалеку. Красивый, как грешный ангел, с усталыми глазами, которые видели слишком много. Он был темой номер один в разделе "Скандалы". Его последний проект – что-то связанное с медиа-архивами – шепотом называли бомбой замедленного действия. Я ловила его взгляд. Он скользнул по мне оценивающе, задержался на секунду и уплыл дальше, к очередной блондинке в декольте до пупка. Типично.
– Надя!
Я обернулась. Из толпы, словно испуганная лань из стада бизонов, выплыла Анна Линская. Моя лучшая подруга со времен Института журналистики, а ныне – владелица самой модной и самой вечно балансирующей на грани банкротства галереи в городе. Она выглядела так, будто только что увидела призрака своего налогового инспектора. Ее пальцы нервно теребили застежку клатча, а глаза метались по залу.
– Аня, что с тобой? – я взяла ее за локоть, отвела чуть в сторону, к гигантской пальме в кадке. – Ты выглядишь так, будто твой главный художник перешел с инсталляций на макраме из проволоки под напряжением.
– Надя, мне нужно с тобой поговорить. Срочно, – она понизила голос до шепота, в котором звенела настоящая паника. – Максим… Он не тот, за кого себя выдает.
– А кто он? – я приподняла бровь. – Гений, маргинал, психопат? В нашем кругу это часто синонимы.
– Серьезно! – она схватила меня за запястье, ее ногти впились в кожу. – Он… одержим. Последние недели он говорил только про какой-то архив. Про то, что у него есть "ключ" ко всему. Он предлагал мне… спрятать что-то у меня в галерее. Говорил, что мое место – "идеальная витрина". Я отказалась, конечно. Но он настаивал. Был какой-то… жуткий.
В ее глазах читался не просто страх делового партнера. Было что-то личное, потаенное.
– Аня, вы с ним… – начала я, но она резко покачала головой.
– Нет! Боже, нет. Просто… – она запнулась, ища слова. – Он знает что-то. Обо мне. О моих долгах. Он намекал… Будто у него есть досье. На всех.
Прежде чем я успела спросить, что это за досье и какого черта она в него попала, дорогу нам преградила высокая, знакомая фигура. Тень упала на нас, перекрывая свет от люстры.
– Неужели сама Надежда Ветрова снизошла до освещения благотворительности? Или ищете материал для своей колонки "Как выглядеть благородно и при этом продвигать свой бренд"?
Виктор Северов. Журналист-расследователь из конкурирующего издания "Правда.ру". Он выглядел как человек, который точно знает, что он самый умный в комнате, и не собирается никому об этом позволить забыть. Его тренч, вечный и помятый, казался здесь инородным телом, вызовом всему этому блеску. Он пах не Acqua di Parma, а дождем, сигаретами и улицей.
– Северов, – процедила я, освобождая руку от хватки Анны. – Удивительно, как вам удается одновременно быть на светском рауте и выглядеть так, будто вы только что вылезли из мусорного бака с важной уликой. Ищете компромат? Или просто наслаждаетесь контрастом?
Он усмехнулся. Улыбка у него была острая, недобрая, но в ней проскальзывало что-то, что заставляло мое сердце биться чуть быстрее. Не влечение. Соревновательный азарт.
– Я всегда его нахожу, Ветрова. В отличие от некоторых, я не боюсь испачкать руки, чтобы докопаться до сути. А суть здесь, – он кивнул в сторону Софьи и Максима, – похоронена очень, очень глубоко. И пахнет не шампанским.
– Как поэтично. Прямо готовая строка для вашего следующего опуса о коррупции в сфере торговли искусством, – парировала я.
– О, это больше, чем искусство, – его глаза, серые и пронзительные, скользнули по Анне, которая съежилась. – Это вопрос власти. А власть, как известно, самый грязный вид искусства. Приятного вечера, дамы.
Он ушел, растворившись в толпе так же бесшумно, как и появился, оставив после себя шлейф тревоги.
Я обернулась к Анне, чтобы продолжить разговор, но ее уже не было. Мой взгляд метнулся по залу и поймал ее удаляющийся силуэт. Она шла не к выходу. Она, опустив голову, направлялась в сторону Максима Дорина. Он что-то сказал ей, кивнул в сторону тихого коридора, ведущего к библиотеке и кабинетам особняка. Анна, после секундного колебания, последовала за ним.
Меня сковало ледяное предчувствие. Инстинкт, тот самый, что два года назад заставил меня открыть ту самую дверь в спальне, зашевелился где-то в глубине. Не лезь, – сказал мне внутренний голос, голос выживальщицы. Это не твоя история. Пиши про благотворительность и иди домой к своему коту и бокалу "Шардоне".
Но был и другой голос. Голос журналистки. Голос подруги. Он шептал: А что, если он прав? Что, если под этим блеском действительно что-то гниет? И Аня попала в самое пекло?
Прошел час. Анны все не было. Я делала вид, что работаю: болтала с каким-то галеристом о новых трендах, записывала пару нелепых цитат от жены сенатора о "важности душевного тепла в холодном мире финансов". Но мысли были там, в том коридоре.
Решив, что с меня хватит этого карнавала, я направилась к выходу, попутно отправив в голове мысленное спасибо Маргарите за безупречную выдержку. Но ноги, будто против моей воли, свернули в тот самый тихий, полуосвещенный коридор. Стены здесь были обиты темным дубом, на стенах висели портреты давно умерших Трубецких, смотревших на происходящее с молчаливым презрением аристократов.
Именно в этот момент память подсунула мне непрошеное, отточенное до бритвенной остроты воспоминание: точно так же был приоткрыт тот дверной проем. И так же из-за него не доносилось ни звука. Тогда я почувствовала, как земля уходит из-под ног, а мир раскалывается на "до" и "после". Сейчас я чувствовала только холодное, профессиональное любопытство, подкрашенное липким, знакомым страхом за человека, которого, несмотря ни на что, все еще любила.
Дверь в библиотеку была приоткрыта. Щель в ладонь шириной. Из нее лился теплый, желтый свет и тянуло запахом старой кожи, воска и… чем-то еще. Сладковатым? Терпким? Я не могла определить.
Я толкнула дверь. Массивное полотно дуба податливо отъехало.
Максим Дорин сидел в глубоком кожаном кресле у камина, в котором тлели угольки. Его поза была неестественно расслабленной. Голова запрокинута на высокую спинку, глаза широко открыты и безжизненно смотрели в резной потолочный плафон. Рот был приоткрыт, словно он замер на полуслове, собираясь произнести какую-то из своих язвительных шуток.
А из его сжатого кулака, свисавшего с подлокотника, словно последняя, кровавая слеза, выглядывал кончик сережки. Длинной, серебряной, с темно-фиолетовым аметистом в форме слезы. Я узнала ее мгновенно. Это была одна из тех самых сережек, что я помогла Ане выбрать на ее тридцатилетие в бутике на Сен-Жермен. Пара стоила целое состояние. И носила их только она.
Тишина в комнате была абсолютной, густой, звенящей. Даже часы на камине, старинные, с маятником, казалось, замерли.
Я стояла на пороге, и время для меня остановилось. Адреналин ударил в виски, заставив зрение стать кристально четким. Я видела все: нетронутый бокал с янтарным виски на столике, легкую небрежность в складках его смокинга, тень от торшера, падающую на его бледное, уже неживое лицо.
– Черт возьми, Максим, – выдохнула я в оглушительной тишине, и мой собственный голос прозвучал чужим, слишком громким. – Ты даже умереть не мог без драматизма, да? Обязательно с сережкой в руке. Настоящая мелодрама.
Мой журналистский мозг, вопреки панике, начал работать с бешеной скоростью. Не трогать ничего. Сфотографировать. Позвонить… кому? Копам? Анне? Но Анна… Ее сережка. Где она?
Мой взгляд заметался по комнате, выискивая другие детали, и увидел ее. Под креслом, почти невидимая на темном персидском ковре с причудливым узором, лежала маленькая пуговица. Не простая, не отороченная. Она была сделана из черного, матового металла, с асимметричным, угловатым узором, напоминающим то ли иероглиф, то ли росчерк пера. Это была дизайнерская вещь. Я точно знала, что на одежде Максима, с его безупречным консервативным вкусом, такой пуговицы быть не могло. Кто-то был здесь. Кто-то, кто потерял ее в спешке.
Шум в коридоре – громкие голоса, смех, приближающиеся шаги – заставил меня вздрогнуть, как от удара током. Кто-то шел сюда.
Инстинкт кричал: "Беги!" Разум шептал: "Останься. Это история. Твоя история". А что-то глубокое, личное, связанное с испуганными глазами Анны, приказывало: "Защити".
В библиотеку ввалились охранники в черных костюмах, а за ними – два полицейских в форме, вызванные, видимо, кем-то из прислуги. Их лица были сначала недоуменными, а затем – резко собранными.
Молодой офицер с еще не загрубевшим от службы лицом первым подошел ко мне.
– Вы… что-нибудь видели? Трогали что-нибудь?
Я выдержала паузу, чувствуя, как пуговица под креслом жжет мне взгляд. Передо мной промелькнуло все: испуганное лицо Анны, ее слова о досье, ее исчезновение с Максимом. Инстинкт журналиста, голодный и беспощадный, кричал: "Вот она, история года! Разворот! Сенсация! Твой билет на вершину!" Но что-то другое, старое, укорененное в совместных студенческих ночах, смехе над первой плохой работой и слезах над первым предательством мужчин, – это что-то пересилило.
Я посмотрела прямо в глаза полицейскому, вдохнула и солгала. Голос вышел усталым, чуть дрожащим – идеально для женщины, случайно наткнувшейся на труп.
– Никогда раньше не видела.
Ложь легла между нами, хрупким мостиком в новую реальность. Мостиком, который я только что подожгла с обоих концов.
Часть 2.
Лгала я хорошо. Не с первого раза, конечно. В первые месяцы работы в «Stiletto» Маргарита Штейн возвращала мне тексты, испещренные красным: «Слишком честно. Слишком плоско. Ты пишешь не для читателя, ты пишешь для архива. Забудь правду, найди красивую ложь. Ложь, в которую захочется верить». Это был самый ценный урок моей карьеры. Красивая ложь требует безупречной упаковки: правильной интонации, выверенной паузы, легкой дрожи в голосе, которая считывается не как страх разоблачения, а как благородное потрясение.
Поэтому, отвечая на вопросы полиции, я не просто говорила – я проживала роль. Роль Надежды Ветровой, редактора светской хроники, которая вместо скучного отчета о благотворительном бале получила личный билет в триллер. Я держалась ровно, но не деревянно. В голосе прокрадывалась усталость – не физическая, а та, что бывает от слишком яркого света после полуночи. Отвечала немного замедленно, будто мысленно возвращаясь в тот проклятый кабинет, и в глазах – легкая, профессиональная грусть. Не по Максиму. По нарушенной гармонии вечера. По испорченной истории.
– А серьга? Вы уверены, что никогда не видели подобной? – молодой лейтенант, записывающий показания, смотрел на меня с плохо скрытым любопытством. Для него я была экзотикой: женщина из того глянцевого мира, о котором он читал в парикмахерской.
Я сделала паузу, будто напрягая память, затем мягко покачала головой, позволив каре покачаться на плечах. Жест отстраненный, эстетичный.
– В нашем мире, офицер, много бижутерии. Очень много. Это могло быть что угодно – от Cartier до безделушки с «Алиэкспресс». Я не эксперт. Я просто… увидела что-то блестящее в его руке. И тело.
Последнюю фразу я произнесла тише, с легким содроганием, которого не было. Но его было достаточно. Он кивнул, сочувственно сморщившись. Куплено.
Меня отпустили, когда в библиотеку, сметая с порога суетливых охранников своим массивным, неспешным присутствием, вошел он. Не просто следователь. Капитан Соколов. Он вошел не как человек, а как явление – атмосферное давление в комнате изменилось. Лет пятидесяти, лицо, напоминающее добродушного, но абсолютно бескомпромиссного бульдога: приплюснутый нос, тяжелая челюсть, маленькие, глубоко посаженные глаза цвета мокрого асфальта. Эти глаза не бегали. Они впивались. Казалось, он видит не тебя, а твое досье, распечатанное на внутренней стороне черепа. Он видел школьные прогулы, первый выпитый в подъезде портвейн, взятую без спроса мамину помаду, ложь в налоговой декларации и тот самый звонок бывшему мужу в три ночи, когда ты была пьяна и одинока. Он видел суть. Грязь на подошвах души.
Он вошел и остановился на пороге, впуская за собой холод коридора. Не глядя на тело, он медленно провел взглядом по комнате: от пустого бокала на столике до приоткрытой дверцы сейфа, от узора на ковре до пыли на корешках книг. Это был взгляд повара, оценивающего кухню перед началом работы. Потом этот взгляд, тяжелый и влажный, как голыш со дна реки, упал на меня. В нем не было вопроса. Была констатация: «А, и ты здесь. Ну, конечно».
Под этим взглядом тончайший шелк моего платья внезапно стал шершавым мешком, а аромат духов «Ничтожество» – духами паники. Этот не купится, – просигналил мозг, выживший после разводов, дедлайнов и падений с каблуков. Этот будет копать, пока не наткнется на твой скелет. И улыбнется.
Я почувствовала, как подмышки стали ледяными и мокрыми, а между лопаток заструился липкий, предательский пот. Но лицо сохраняло маску легкой прострации. Уходи. Сейчас же уходи, пока он не начал.
Соколов молча кивнул молодому лейтенанту, давая понять, что со мной покончено. Для него я пока была фоном. Статисткой. И это было единственным шансом.
Уходя, ощущая его взгляд между лопаток, будто прицел лазерного дальномера, я позволила себе маленькую, отрепетированную неловкость. Мой клатч – черная лакированная коробочка Chanel, стоившая как хороший отпуск, – будто сам собой выскользнул из ослабевших, «дрожащих» пальцев и упал на персидский ковер с глухим, бархатным стуком. Прямо у резной, темной ножки того самого кресла.
– Ох, простите… Вся издергалась, – пробормотала я голосом, в котором смешались смущение и остаточный шок. Наклонилась, чтобы поднять его, широким движением, закрывая собой ту зону ковра, где мерцал тусклым блеском маленький, инородный предмет.
Сердце колотилось так, будто хотело выпрыгнуть через горло и убежать само по себе. Время растянулось. Я видела краем глаза, как лейтенант, движимый галантным порывом (или желанием побыстрее отделаться от истерички), наклонился, чтобы подхватить выкатившуюся из клатча помаду.
Сейчас.
Моя правая рука, скрытая от всех телом, тенью кресла и складками платья, действовала сама по себе. Пальцы, холодные и цепкие, как щупальца, нащупали на ворсе нечто твердое, круглое, чуть шершавое. Не глядя, чисто на тактильной памяти, я подцепила его подушечкой указательного пальца, прижала большим, и легким, плавным движением, будто сметая пылинку, сгребла в ладонь. Пуговица. Она была тяжелее, чем казалась. Холодной. Инопланетной.
Затем, в том же непрерывном движении, я подхватила клатч, вжала в него добычу и выпрямилась. Лейтенант протягивал мне помаду, его лицо выражало простодушное сочувствие.
– Благодарю, – выдавила я, одарив его дрожащей, благодарной улыбкой. Искусство маленькой лжи. Улыбка №3 по шкале Маргариты Штейн: «Уязвимая, но сохраняющая достоинство. Идеальна для ситуаций, когда ты в невыгодном положении, но не хочешь выглядеть жертвой».
Он кивнул. Я повернулась и пошла к выходу, не оглядываясь, чувствуя на спине неподвижный, всевидящий взгляд капитана Соколова. Он ничего не сказал. Но в тишине его молчания прозвучал вопрос громче любого крика.
Холодный ноябрьский воздух на улице ударил в лицо, как обухом. Он не просто освежил – он смыл. Смыл на секунду запах смерти, воска, старой кожи и дорогого парфюма. Я сделала глубокий, судорожный вдох, и легкие заныли от резкости. Перед особняком стояло уже три черных полицейских внедорожника, мигая синими «маячками», которые окрашивали мрамор фасада в болезненные, театральные тона. Зевак не было – Рублевка умеет хранить свои секреты. Только равнодушные ели за высоким забором, да где-то вдалеке завывала скорая, которой уже никто не был нужен.
Я стояла на промерзшем граните подъездной дорожки, и мир вокруг, еще час назад бывший знакомой декорацией к моей жизни, казался чужим, отстраненным, как сон. Огни окон в соседних особняках были слепыми желтыми точками. Здесь никто не знал, что за резной дубовой дверью только что закончилась одна жизнь и навсегда изменилась другая. Моя.
Такси. Мне нужно такси. Пальцы, не слушавшиеся, с трудом нашли в клатче телефон. Я вызвала машину через приложение, тыкая в экран дрожащим большим пальцем. «Водитель будет через 2 минуты». Две минуты вечности. Я прижалась спиной к холодной стене каретного сарая, превращенного в гараж, и закрыла глаза, пытаясь заглушить кадры, проносящиеся под веками: запрокинутая голова, блеск аметиста в мертвой руке, узор на ковре…
Где Анна?
Мысль вломилась, как таран. Я судорожно разблокировала телефон, пролистала контакты до «Анюша с любовью» и нажала вызов. Длинные, мертвые гудки. Казалось, они звучат в какой-то пустоте, в заброшенном колодце. Затем – ее голос на автоответчике, записанный еще в сентябре, на даче, под смех и треск костра: «Анна Линская сейчас не может подойти, но оставьте сообщение, и я вам обязательно перезвоню! Обещаю!» Бодрость в этом голосе сейчас звучала как издевательство, как крик из прошлого, которое сгорело.



