banner banner banner
Жемчужница и песчинка
Жемчужница и песчинка
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жемчужница и песчинка

скачать книгу бесплатно

У меня есть необычайно привлекательная маленькая приятельница. Когда ей было 15 лет, и я вела у них английский, поначалу мне хотелось называть ее «Малютка Элси». Это не прижилось, и я невольно стала звать ее «птичка» – за веселый щебет и смех, какое-то особое сложение и странный взгляд разных глаз – пристальный, но без смены выражений. Потом оказалось, что малютка Элси именно птичек-то и не выносит; надо видеть, с каким отвращением она произносит: лапки! когти! пёрушки! – и делает пальцами соответствующие жесты. Несмотря на сексапильность, напрочь отметающую всякие предположения о ее уме и серьезности и допускающую лишь опытность, малютка Элси – человек проницательный и начитанный. (К слову сказать, о сексапильности Птички я поначалу не догадывалась, в этом отношении я в жизни часто промахиваюсь в оценках. Раскрыл мне глаза Ренат, тогда еще молодой и вроде бы влюбленный именно в меня, когда сладким голосом, глядя на малютку Элси, сидевшую на крупном суку весеннего дерева, произнес: «Давай сюда свои хорошенькие ножки!»)

Так вот, именно эта девушка года два – три назад произнесла умнейшую вещь: «Мне дают много, но совсем не то, что мне нужно». Если бы могла, я сама стала бы автором этого афоризма. Многие мои потенциальные желания были удовлетворены, не успев родиться; а это тоже грань Несбывшегося. Например, я никогда не хотела – или не успела захотеть – иметь собственную квартиру, собственное хозяйство и детей, знать, что вот этот ковшик – мой ковшик, этот шкаф – мой шкаф и т. д.; как, скажем, сестра всю жизнь до безумия обо всем этом мечтает, а по ночам, по ее собственному признанию, все обставляет и обставляет эту мифическую свою квартиру. Я всегда была согласна играть в доме вторую вслед за мамой или кем угодно скрипку, ничего не решать самой, не знать цен и адресов, ничего не иметь, кроме джинсов и свитеров, выполнять указания относительно уборки, стирки и готовки, которые отдавала бы какая-нибудь другая «старшая». Мысль о собственности как великой ценности впервые посетила меня, когда я вышла замуж и ушла из родительского дома, оставив там книги, на которых выросла, – пять тысяч томов, свои книги, свое прошлое, свои переживания и мысли, своих учителей – они оказались не мои. Моих собственных, т. е. купленных мною или персонально подаренных, оказалось всего штук двести. Произошедшее деление библиотеки было ужасным ударом. Я стала, выбиваясь из сил, покупая и выпрашивая, собирать новую. Хотя книги были тогда дешевы, но не для нас, считавших три копейки за серьезные деньги: можно карандаш купить, а уж двадцать копеек – тут и до булки недалеко, еще день выживем.

Через тринадцать лет мы разошлись, и оказалось, что половина библиотеки опять не моя; этот новый удар я уже еле вынесла. Моральное падение, постигшее нас, выражалось, на чужой взгляд, комично: по ночам я вылезала босиком в длинный коридор и инспектировала связанные и подготовленные к переезду пачки книг. Свистя с ненавистью: «Это мой Шоу!» – или «это мой Гоголь!» – вытаскивала из – под крестов шпагата любимцев и возвращала на полки. Муж с женой (в смысле – с новой женой) спали в кабинете и ничего не слышали, а по утрам упомянутая жена, ворча, дергала ослабевший шпагат на приготовленных пачках, недвусмысленно намекая на второй смертный грех.

А по вечерам, наоборот, уже я с упавшим сердцем замечала, что на полках моего стеллажа наклон у моих книг угрожающе увеличился, пока я была на работе… Тьфу, тьфу, как бы все это забыть?! Мы не ссорились из – за дележа мебели и гардероба, посуды или инструментов; даже чайный гриб, плававший в трехлитровой банке, я без жалоб позволила горизонтально разделить, разве что истерически беззвучно рассмеялась, когда отодранный толстый липкий полупрозрачный блин гриба скользнул, как скат, в другую банку. Рассмеялась я, собственно, над своей ошибкой; я сидела на старом авиационном кресле в замусоренной кухне, на дворе грузился «камаз», они уезжали навсегда, и невесть почему я решила, когда он быстро вошел, что сейчас будет все же какое-нибудь сентиментальное прощание… Я и не хотела, и хотела этого… ведь мы договорились расстаться цивилизованно, «с зажженными огнями», как расходящиеся корабли… все уже десятки раз миром и войной обсуждено… ни речи об алиментах, ни шантажа, ни предъявов… упаси бог, не настроить детей против отца… отвечать им надо будет так, я же все продумала: «А ведь и мой папа живет на другой улице. Если соскучусь, я пойду и съезжу к нему; и ты так делай!» Одним словом, прощание произошло не со мной, а с чайным грибом, нашим общим любимцем, единственным существом, выжившим в нашей семье, кроме людей. Растения у нас высыхали, хомяки дохли, котят мы просто отдирали балконную дверь и выкидывали в сугроб. Нечего мяукать, когда человек спит.

В фойе

Эгрет из перьев цапли мне кивает,
Среди песцовых лис плывет плечо.
Блестит, как сталь, улыбка неживая,
Лак ртутью обливает башмачок.

А взгляд тенистый прячет узнаванье
Того же дня, того же зала, тех,
Двухлетней дали, пений упованья,
Которых ныне и помин истек.

– Какая встреча, Вы, мон шер! К чему же
Надутый вид? Сегодня я добра.
А я, представьте, схоронила мужа…
– Давно ль, мадам?
– Давно, уже вчера.

Вот хорошие стихи. «Сеть кошмарного сна».

Белый плащ, гордый голос, кровавый подбой.
Я Пилат, ты придурок с нелепой хвальбой.
Я хотел не войны, а беседы с тобой!
Что ж, веди своё стадо на крест за собой.
Я девица – дикарка, сильна ворожбой,
Дружбой с зверем – газелью, сурком и козой.
Занимаемся мы не спортивной ходьбой, —
К водопою бежим золотою гурьбой.
Вот и спуск, и гезенк, вот и штрек, и забой,
Вот и штольня, куда нас влекут на забой;
Козодой, водолей, чародей, зверобой!
Я в петле, в паутине, в сетях, я с тобой!
Попытай, потолкуй с необъездной судьбой!
Посидим, помолчим, предсказуемый мой.
Друг, мне скучно с тобой.
Брат, мне скучно с тобой.
Новый друг, и с тобой…
Новый муж, и с тобой…
Сын, следи за моей нескончанной судьбой!
Это может случиться, любовь, и с тобой:
Перебор, недолёт, перелёт, перебой,
И смеются Ананке, Фагот и Гобой.
Ни покой, разложивший походный костёр,
Ни диван духовидца, чей разум остёр,
Ни альков, что ко мне свои руки простёр,
Дожидаясь, – войду ли в затейлив шатёр, —
Не получат меня, вырываюсь я в бой,
Не беды я боюсь, а томленья с тобой.
Белый плач, голый город, кровавый разбой.
Я таящийся сиу, ты летящий ковбой.
Магдалина, простри свою руцу с мольбой!
Я во сне, я в беде, вон Исус с голытьбой…

Но я далеко отвлеклась. Я только хотела объяснить, что чувство собственности у меня конкретизировано как любовь к книгам, некоторым пластинкам, джинсам и свитерам. И все.

Я могу назвать по именам многих из этих нерожденных детей, из желаний, не успевших прийти вовремя или вовсе не могших зародиться. Это факультет иностранных языков; это семья; это ступени административной карьеры; это роль исповедника, духовника, которую я обречена исполнять в силу необъяснимого демократизма, авантюрного духа гадалки и великодушного отношения к людям. Это дружба и любовь многих ненужных людей. Взамен, понятное дело, это отсутствие оных у тех людей, которые симпатичны и интересны мне самой (но, правда, последнее гораздо реже. Прямо скажем, «не поддались» мне только двое за всю мою жизнь).

Выработанное толерантное отношение к людям часто побеждает у меня врожденную нетерпимость, требовательность и критицизм; однако это великодушие, может быть, основано на три четвертых не на доброте, а на пессимистическом, стоическом убеждении, что лучше все равно не будет. Не напрасно первый муж, когда досадовал, звал меня «ослик Иа-Иа». «А – а, заблудились? Конечно же, вы заблудились, иначе разве вы зашли бы в мой дом?» – а при прощании: «Спасибо, что случайно проходили мимо!»

Нет, это я уже чересчур. Это я так шучу.

Наиль, когда раньше заходил к нам (который именно Наиль – это уместный вопрос. Который сын самого Альфреда Хасановича), – так и шутил как раз: «Шел мимо вашего дома, дай, думаю, чаю попью». Мимо нашего дома идти было абсолютно невозможно: он был последний в городе. Вокруг цвели на пустырях поля ромашек, под окном урчал мирно пашущий советский трактор, впереди, насколько хватало глаз, простирались поля ржи (или пшеницы?), а на горизонте зеленели холмы, дикие овраги и культурные растения вроде яблонь, малины и смородины на множество и множество аров к северу и югу вдоль сухой реки. А на часах, допустим, половина двенадцатого ночи (так что вся описанная картина тонет во тьме). Нет, мимо нашего дома идти было никак нельзя, физически некуда, еще и в такое время (а гости шли к нам круглосуточно). Так что, если уж человек до нас добрался, то точно – к нам. Еще пока мы жили в центре, в этом можно было засомневаться, но все последние 20 лет жизни в Горках, – нет, уж к нам, так к нам.

Опять я отвлеклась. Расскажу сейчас, как я попала на инфак, совершенно того не желая.

В 68-м году я закончила десятый класс английской школы, первой в городе, и принялась с полнейшим хладнокровием подбрасывать, метать и бить баклуши. В эту школу я попала тоже нимало того не желая, уже в пятый класс, когда ученики для новичка недостижимо бегло читают, пишут и говорят по – английски. Я бы туда и не попала, если бы в моей родной туземной школе не ввели немецкий; этого уже мама не захотела, она больше любит английский. Встал вопрос о переводе, а переходить – так в самую лучшую, а поскольку все учителя в восемнадцатой, включая завучей и методистов, были мамиными студентами, меня приняли посреди ноября. И погрузили – или швырнули – в стихию языка. За два дня до перевода мама объяснила мне разницу между Present Indefnite и Present Continuous.

С другой стороны, я не знала разницы, допустим, между [vi: ] и [ju: ]. Ее потом мне указала Татьяна Волошина, лихая девушка, из чьих рук я приняла первую сигарету. Нет, папиросу. В шестом классе, когда надо было играть на школьном театре Павлу Панову. Поразительная учительница литературы, Лидия Николаевна, вылепляла образ белогвардейки в белой кружевной блузе, с волосами, уложенными в высокую прическу, с пальцами на клавиатуре тяжелого, как пулемет, «ундервуда» и с беломориной в зубах. Она санкционировала; я стала искать тренера; им оказалась Танька Волошина. Мы с ней год сидели вместе на английском, пока не появилась умная, тонкая, нежная, белокурая Марина, счастье мое. Но это было уже потом.

Брошенная безо всякой жалости в океан языка, я сперва погрузилась в это пение, шлепание, свист, шелест, а на дне – ядовитые колючки, акулы, актинии и масса погибших кораблей, а также надолбы, электрические скаты и другие препоны. Выплыв, я уцепилась за Теннисона. Его прекрасные баллады и короткие, напевные, сладкие сонеты стали для меня преддверием рая. Не будь стихов, не ведать мне английского никогда, тем более что я прежде хотела выучить испанский и греческий.

Это все прелюдия, долженствующая показать, что я никак не могла к концу школьного курса начать мечтать учиться на инфаке. Кроме странного, в одной мере раннего (ибо малышкой, я помню, мне приходилось декламировать «Rain, rain, go away, come again another day», то есть мама – таки меня образовывала, да и учебников, и английских книг в доме было множество), а в другой мере – позднего введения в язык, препятствовавшего появлению подобной мечты, были другие сдерживающие факторы. Например, я очень любила литературу, физику, особенно астрономию, географию и почему-то тригонометрию, русскую же грамматику имела в крови от рождения. Наверное, если бы я убедилась, что физфак мне недоступен, журфак – бездельная богема, истфак – безыдейная пьянка, на филфаке просто скучно, а в консерваторию без музыкального училища меня не возьмут, – только убедилась бы на личном опыте, походя попробовав завербоваться в армию, чтобы повоевать на Даманском (или это позже было?), сбежать из дома, дабы немного построить БАМ, потом стать моряком, как Пятачок, а потом выйти на дорогу, чтобы автостопом следовать за летом; собрать урожай всех неприятностей, какие сулит эта цыганщина, etc.,etc., – тогда бы я, может быть, и смогла начать мечтать об инфаке. В последнюю очередь.

Лето шло, я пинала баклуши. Я не знала, куда хочу. Я, кажется, хотела бы, чтоб мне просто дали осмотреться…

Мне не дали. Тридцать первого июля мама взмолилась: «Подай документы на инфак! Выучишься, не понравится, пойдешь куда угодно! Ведь сегодня последний день, завтра вступительные экзамены!!»

Мы с Мариной были действительно, literally, последними, кто принес документы в приемную комиссию пединститута в тот сезон. Было около шести часов вечера, кончался июль.

Уверенная, что назавтра я сдаю вступительный (и сдам!), я собралась второго августа уезжать с папой на Урал к родственникам. Я не знала, что экзамены проходят в несколько дней, и мы с подругой, подавшие заявления позже всех, попали в седьмую группу, на второе августа, а не на первое.

Было около двух часов дня; жарко, солнечно в аудитории. Милейшая Татьяна Георгиевна и еще какая-то дама, улыбаясь, слушают меня, а я самодовольно, размахивая руками, вещаю что-то сверх программы (насколько я помню, Чосера). Вдруг в дверь заглядывает папина голова. «Милюсенька, ты еще не поступила в институт?» – «Сейчас, папа». И – Чосера, Чосера! Бэду Достопочтенного! И свою «коронку» – Гимн Кэдмона…

Потом мы пошли на базар, потом домой, а потом быстро на вокзал – и в Пермь. Если бы я знала! Если бы только знала, куда, не скажу, – влипла, скажу – поступила, и какова там будет жизнедеятельность! Но в сентябре мы надолго уехали в колхоз, собирать свеклу, в октябре я не могла поверить своим ушам, в ноябре восстала, через два года восстала еще выше и уехала в горьковский институт иностранных языков. Поступила – и вернулась, не стала учиться. Опять мама. Влияние ее на меня было абсолютным. Она стала плакать слезами, в том смысле, что если я сейчас уеду, то навсегда уеду, с такими глазами (какими глазами?!) выскочу там замуж, попаду в горьковскую деревню, где и останусь навеки. И пусть я имею в виду, что горьковская деревня ничем не лучше татарской, только русская. А какая восхитительная решающая фраза: «Ты же там одни конфеты будешь жевать, и все, что с таким трудом из тебя создано, – все будет похерено!»

Я разорвала документы и осталась.

Год с лишним занял роман с Гизо (старый след: из – за наших грузинских женихов мы с Мариной всю жизнь зовем себя, друг друга и прочих женщин уменьшительно – ласкательно: Ирочка, Анечка…) Параллельно в следующем сентябре я познакомилась с будущим мужем: на дне рождения у нашей общей красавицы – подруги. Через год, тоже в сентябре, была наша свадьба. Прическу, греческую головку, делала мне к этому дню престижнейшая, моднейшая парикмахерша, доводившаяся тётей моему бывшему жениху и одновременно близкой приятельницей моей будущей свекрови. Ведя меня домой к дамскому мастеру и расхваливая её куафёрное искусство, каен ана (тат. «свекровь») не знала, что я уже бывала в этой уставленной антиквариатом квартире, только в качестве невесты Гизо, а я не знала, куда, к кому именно меня везут причесываться. Но это так, побочный эпизод, хотя и смешной.

А еще через сентябрь я пошла работать в университет, преподавать английский на юрфаке. Сынишке было около трех месяцев.

Учиться на инфаке было неимоверно скучно и как-то оскорбительно. Во – первых, легко: после неадаптированной Саги о Форсайтах в десятом классе – здесь начали с адаптированной Lorna Doon. А во – вторых, тяжело: восстановленная школьная обстановка ежедневных опросов, полной подотчетности и какой-то презумпции виновности. Это был уже далеко не тот инфак, с которого все начиналось. Тот был основан на преподавательском корпусе ЛГУ, эвакуированного сюда во время блокады, и представлял собой маленькую Европу: никто не говорил по – русски; господствовал аристократический высокий стиль; я вспоминаю гигантские фестивали, какие-то лотереи, самих ленинградок, у которых училась моя мама, авторесс вузовских учебников английской грамматики… Многих уже нет в живых, но вот, например, Анна Васильевна Ширяева до сих пор преподает язык, уже опять в Питере. А на сегодняшнем инфаке, слышно, языки идут даже не каждый день, ибо Главный наш предмет – педагогика.

Кроме того, учились мы во вторую смену, с двух часов, поэтому – всегда темно, всегда поздно, всегда утомительно, хотя и нетрудно, всегда сонливо… Вечная осень, вечная зима. И ни на что другое, чем, смутно догадывались мы, должна являться студенческая жизнь, – времени совершенно не оставалось.

Единственную реальную трудность составлял для меня немецкий язык (как я опасаюсь, непреодолимую).

Воспряла я несколько, когда пошли лекции по диалектике: инстинктивно почувствовала, что где-то здесь есть ответы на мои недоумения, которых накопилось много. Однако тема быстро кончилась, другие меня не так потрясли, и только теория познания уже в конце курса, в мае, опять вызвала тот же резонанс в душе: я снова дрогнула от узнавания, от несомненности, от близости истины… Увы, на теорию познания из – за настырных майских праздников никогда и ни у какого лектора не остается времени.

Ещё объективная причина того, что на инфаке было скверно учиться: моя мама, уходя из пединститута и принимая кафедру в военном вузе, увела с собой еще трех – четырех лучших преподавателей. Поредевший, можно сказать, обезглавленный корпус их не удержал бы меня, если бы, на счастье, прямо с неба не спустилась туда Прекрасная Дама: Ада Степановна Реутова, которая и провела с нашей группой неотступно пять лет, отгоняя мрак невежества и провинциального высокомерия, являя пример настоящей леди и вместе с тем настоящей труженицы, ставя произношение, добиваясь автоматизма в грамматике и вдохновения в precis, работая над всеми аспектами языка, чего сейчас на инфаке, слышно, нет – как нет. Присутствие Ады Степановны примирило меня с судьбой.

И еще мне в принципе очень понавилось искусство перевода. Например:

Берем древнеанглийский текст о путешествиях богатого норвежского купца Охтхере, из «Мировой истории» испанского священника Орозия. Её перевел король Альфред с латинского. Не только сам по себе ранний уэссекский диалект представляет интерес для лингвиста. Собственные вставки Альфреда содержат довольно богатый географический и этнографический материал. Вот как начинается рассказ Охтхере о своем первом путешествии, в Белое море.

Ohthere sade his hlaforde, ?ffrede cyninge, ?at he ealra Nor?monna nor?mest bude. Охтхере сказал своему господину, королю Альфреду, что он из всех северных людей всего дальше побывал. (Отметим попутно: господин, лорд, означает буквально «хозяин хлеба»).

He cw?? ?? t he bude on ?am lande nor?weardum wi? ?a Weasts?. Он сказал, что был на той земле в направлении к северу от Западного моря (Атлантического океана).

He sade ?eah ??t ??t land sie swi?e lang nor? ?onan; он сказал потом, что та земля очень далеко простиралась на север; ac hit is eal weste, buton on feawum stowum stycce – malum wicia? Finnas, on hunto?e on wintra and on sumera on fsca?e be ?are sa. Но она вся пустынна, однако кое-где (на некоторых местах, там и сям) живут Финны, на охоту [выходя] зимой и на рыбную ловлю летом.

Можно видеть, насколько древними и прочными являются глаголы бытия, обозначения сезонов и основных занятий северных людей.

Далее идее рассказ о том, сколько дней заняло путешествие, о его маршруте, о больших реках «вдающихся в землю» из моря (этот оборот встречается позже и в знаменитых 16 – ти исландских сагах о конунгах, «Heimskringla», «Круг земной»); о разных народах, встреченных Охтхере на пути. Одна деталь способна взволновать лингвиста: ?a Finnas, him ?uhte, and ?a Beormas spracon neah an ge?eode. Финны, подумалось ему, и Пермяки говорят почти на одном и том же языке.

Угро – финском.

Эти наблюдения велись не в XIX веке (Вильгельмом фон Гумбольдтом, родоначальником сравнительно – исторического языкознания), а в IX – м.

Так может ли удивлять сообщение о том, что Витгенштейну в ХХ-м веке «открылось» фамильное родство языков…

Да, перевод – вещь очень увлекательная оказалась.

Существует глубокая «лакуна» между этническими языками; изоморфизм в элементах и связях языковых подсистем отсутствует. Это касается не только стилистических нюансов и оттенков; прямо не переводимы не только семантические тонкости, но и принципиальные, базисные, например, пространственно – временные восприятия и оценки. Хорошо известны «муки слова» людей, причастных к литературному творчеству; эти муки троекратно усилены у литературных переводчиков. Перевод следует считать самостоятельным и очень трудным видом творческой познавательной деятельности. Лингвистическая картина мира, безусловно, открывается носителю родного языка иначе, чем иностранцу. Например, прямой перевод слова belief («вера») будет неправильным, если мы имеем дело с текстом Фейерабенда или Полани (у них этот термин означает «убежденность»), и правильным, если это текст, скажем, Б. Л. Кларка. Перевод – это грандиозный поход по десяткам словарей и энциклопедий, это музыкальный слух, тренированный ум, языковая догадка, глубокие экстралингвистические знания. В одном из отношений его механизм – это перевод скрытого знания в «фокус» сознания, транспортация этого сфокусированного и концептуализированного значения и «рассеивание» его в сознании коммуниканта для воспроизведения единства явного и неявного уже на другом языке.

Reiner Marie Rilke

Pietа

So seh ich, Jesus, deine Fusse wieder,
die damals eines Junglings Fusse waren,
da ich sie bang entkleidete und wusch;
wie standen sie verwirrt in meinen Haaren
und wie ein weisses Wild im Dornenbusch.

So seh ich deine nie geliebten Glieder
zum ersten Mal in dieser Liebesnacht.
Wir legte uns noch nie zusammen nieder,
und nun wird nur bewundert und gewacht.

Doch siehe, deine H?nde sind zertissen, —
Geliebter, nicht von mir, von meinen Bissen.
Dein Herz steht offen, und man kann hinein:
Das h?tte durfen nur mein Eingang sein.

Nun bist du mude, und dein mudes Mund
Hat keine Lust zu meinem wehen Munde —
O Jesus, Jesus, wann war unsre Stunde?
Wie gehen wir beide wunderlich zugrund.

Райнер Мария Рильке

Пьета

Вновь вижу я стопы твои, Иисусе;
Когда-то милого ребенка ножки
Вот пеленаю, омываю их.
Как в ветвях птаха дикая, сторожко
Они белеют в волосах моих.

Вот я смотрю на девственные члены
Впервые в эту ночь своей любви;
Ни разу не скрестили мы колена;
Теперь лишь зреть и бодрствовать, увы.

Истерзаны твои, любимый, пясти;
Нет, то не знаки пиршественной страсти.
Твое открыто сердце, всяк входи,
Хотя лишь я должна была б войти.

Ты истомлен, и твой усталый рот
К лобзаньям горьким не имеет вкуса.
Когда же был наш час, о мой Иисусе?!
Теперь к земле мы никнем в свой черед.

Robert Frost

Come in

As I came to the edge of the woods,
Thrush music – hark!
Now if it was dusk outside,
Inside it was dark.

Too dark in the woods for a bird
By sleigh of wing
To better its perch for the night,
Though it still could sing.

The last of the light of the sun
That had died in the west
Still lived for one song more