
Полная версия:
Ничего святого
– Как круто!
В этот момент я не мог поверить, что всё в этом мире может быть настолько здорово, настолько идеально. Я чувствовал себя так легко, так идеально, что вышел в коридор и начал кружиться вокруг своей оси, словно Земля. Внезапно Игорь открыл дверь и вышел из кабинета. Удивлённый его присутствием (я не знал, что он дома), я поспешил вернуться к себе. И в тот момент я всё понял.
О каком идеальном мире может говорить юноша, который боится показать нос из собственной комнаты? Как может быть всё хорошо у человека, который боится каждого шороха и даже не может пойти помыться тогда, когда ему этого хочется, а не в тот момент, когда дома нет строгого отчима? Это и есть серебряный рыцарь?
Я в полной мере сознавал всю иронию ситуации, но не смог над ней посмеяться. Я чувствовал отвращение от того, что трачу время своей жизни на иллюзорный мир, где я что-то из себя представляю, где я чего-то добиваюсь, когда здесь – в мире реальном – я могу характеризоваться одним простым словом «чмо».
Осознав всё это, я удалил с компьютера Morrowind и все прочие игры, и никогда более в них не играл.
Для мира, в котором я жил, моя семейная история не была чем-то из ряда вон выходящим. Со мной в школе учились дети из неблагополучных семей. У кого-то отец был алкоголиком, у кого-то сидел в тюрьме. Кто-то, как и я, жил с матерью и отчимом, который любил «научить жизни» нерадивого пасынка. А кроме того, в нашей школе учились воспитанники детского дома № 12.
Человек, живущий в мире волчьих законов, постепенно теряет понятие о милосердии и доброте. Жизнь под одной крышей с Игорем научила меня быть бессердечным. А воспитанники детских домов, где право сильного определяет справедливость и право на любое имущество, плохо разумели в вопросах нежности и заботы, зато прекрасно умели причинять физическую и моральную боль, которой, за неимением лучшего, питались сами, и которая повсюду следовала за ними вместе со стойким запахом пота и дешёвого табака.
Единственным исключением был мой одноклассник Андрюша Савельев. Как и большинство воспитанников 12-го детского дома, Андрюша не был сиротой. Его отец, находивший разрушительное умиротворение на дне стеклянной бутылки, не сразу заметил, что его лишили родительских прав, и не стал придавать этому неоправданное значение, а матери исполнять свои обязанности мешал длинный тюремный срок. Была у Андрюши ещё и бабушка, которая на свою солидную пенсию могла купить гречку, гранулированный чай, редкие лекарства по льготной цене и даже умудрялась раз или два в месяц баловать себя курицей, небольшой и не всегда свежей.
По какой-то непонятной причине (как говорили у нас в классе, из-за малодушия) она не удосужилась взять опеку над Андрюшей, и он оказался в приюте.
Андрюша, возможно, имел все шансы добиться в жизни успеха, став менеджером по продажам в каком-нибудь магазине электроники, если бы не одно обстоятельство. Право, не знаю, был ли мой одноклассник глупым или просто умственно отсталым, – учитывая, что его мать, как и отец, была хронической алкоголичкой, я склоняюсь к последнему.
Обладая неким подобием чувства юмора (должен признать, весьма жалким), Андрюша, стремясь снискать расположение ребят, иногда шутил, всякий раз неуместно и крайне нелепо. И тем не менее мы все смеялись – не из вежливости, а над глупостью одноклассника.
Люди часто унижают ближних своих ради самоутверждения – одной из наиболее паскудных форм удовольствия. Они пребывают в неосознанном убеждении, будто, принижая других, сами возвышаются на их фоне. В действительности же стремление унизить является прямым следствием чудовищного комплекса неполноценности, приправленного дурным воспитанием и хронической неуверенностью в себе.
Стремясь самоутвердиться за чужой счёт, человек ищет состояния комфорта, которому не даёт появиться страх перед окружающей действительностью и сопровождающее его угнетённое состояние духа.
Мелким, закомплексованным людям просто необходимо для поддержания нормального психологического состояния периодически унижать ближних своих, – разумеется, ближних слабых, поскольку сильные могут унизить сами, что чертовски неприятно.
Насмехаясь над другими, они чувствуют себя тем увереннее, чем ниже опускают собеседника, поскольку это возвышает их в собственных глазах. В действительности мы видим здесь типичную дегенеративную форму восприятия собственной личности. Человек имеет потребность в самовыражении, которую ему необходимо удовлетворить. Если человек не может этого сделать, он начинает искать способы удовлетворения этой потребности через сравнение себя с другими.
Так и я, в малодушии своём сравнивал себя с Андрюшей Савельевым, и на его фоне казался себе героем.
Как и большинство учеников нашей школы, Андрюша болел за ЦСКА, о чём уверенно заявил, когда я спросил о его клубных предпочтениях.
– Ты даже не знаешь, как расшифровывается ЦСКА, – сказал ему я.
– Знаю, – промямлил он.
– И как же?
– Центральный спортивный клуб Америки, – после недолгого молчания выдал он, вызвав у меня и моих одноклассников приступ хохота.
Вопрос о лояльности к клубу возник у меня неслучайно: Андрюша почти всегда носил олимпийку Arsenal, хотя я уверен, что он никогда не смотрел кубок Англии. Этот разговор возник, когда мы учились в девятом классе, – я прекрасно понимал, что Андрюша носит одну и ту же одежду не из аскетических предпочтений, а потому, что другой у него просто не было. Да и эта олимпийка досталась ему благодаря щедрости волонтёров, которые иногда собирали вещи для детских домов.
Но мне, после унижений, которым я подвергался дома, было приятно осознавать, что кому-то живётся хуже.
И я избрал своей жертвой именно Андрюшу.
Он был на два года нас старше. Моего роста, он был крепко сложён и физически превосходил всех в нашем классе. Это обстоятельство служило мне оправданием в собственных глазах: я унижал самого сильного мальчика в нашем классе. Но поскольку Андрюша был не слишком умён, он не мог понять моего сарказма и не всегда – тонких шуток. Он искренне полагал, что мы вполне нормально общаемся и недоумевал, почему все кругом смеются. Иногда до него доходило, что смеются над ним, но он никак не мог понять причину постигшего всех веселья.
Живя в детском доме, Андрюша умел различать только открытую агрессию, которая была обычным проявлением сиротской боли. Но в силу своего особенного восприятия Андрюша несколько иначе, чем все остальные, ощущал эту действительность, и потому был единственным известным мне детдомовцем, не обозлившимся на весь мир, как это делали все остальные.
Он очень хотел дружить с одноклассниками, и я, пользуясь этим, всякий раз унижал его.
Как-то перед уроком черчения он попросил у меня карандаш. В 12-ом детском доме, как в госучреждении, широко развернулась коррупция. Деньги, списываемые на содержание детей, шли в карман заведующему, а иногда везло и воспитателям. Именно потому дети одевались в вещи, привозимые волонтёрами, и использовали канцелярские товары, которые кто-то забывал на парте. Если в школе видели ученика, который подбирает с пола обронённую кем-то ручку, линейку, ластик, можно было смело сказать, что это один из детдомовских. Канцелярская клептомания, наряду с гардеробной эклектикой, затравленным взглядом, запахом костра, создаваемым прокуренной, по нескольку месяцев не мытой одеждой, составляли типичные приметы, по которым опознавали сирот.
У меня был целый пенал хорошо отточенных карандашей, и я запросто мог поделиться одним из них и даже подарить его Андрюше (он всегда всё возвращал), поскольку он не имел ни родителей, способных купить ему карандаш, ни денег, чтобы купить его самостоятельно. Рядом не было никого из одноклассников, способных оценить моё красноречие, и, тронутый просьбой Андрюши, я уже снял рюкзак и неожиданно для самого себя произнёс:
– Обычно, когда люди о чём-то просят, они стараются быть более вежливыми, – заметил я, хотя вопрос был задан вполне корректно, поскольку Андрюша был от природы чрезвычайно вежлив.
– Вась, тебе не сложно одолжить мне карандаш на один урок? – жалостным тоном повторил Андрюша.
– Волшебное слово? – потребовал я.
– Пожа-а-алуйста, – заискивающе протянул он.
– Ладно, – снисходительно произнёс я, доставая из пенала самый тупой карандаш. – Вот этот карандаш тебе подойдёт?
– Да! – радостно ответил он. – Спасибо огромное, Вась!
– Я так и думал, – улыбнулся я, довольный шуткой, понятной мне одному.
– Ты отличный друг!
– Хочешь быть моим денщиком? – спросил я.
– Конечно! – согласился Андрюша, видимо, невнимательно читавший Пушкина.
– Тогда буду звать тебя Савельичем, как в «Капитанской дочке».
Андрюша решил, что это —предложение дружбы с моей стороны, а появление прозвища – как знак особенного расположения.
– А как мне тебя называть? – спохватился он.
– Можешь просто боярином, – любезно позволил я.
Так за Андрюшей закрепилось прозвище Савельич, а я мог тешить себя осознанием того, что мои дворянские корни наконец-то получили признание.
С того дня Андрюша Савельев постоянно ходил за мной, многозначительно кивал, когда я заводил заумные разговоры, иной раз в куртуазной манере его унижавшие; он чувствовал благодарность за то, что я пустил его с свой круг общения, не подозревая, что я смеюсь над ним. Я эксплуатировал Савельича и как бесплатную рабочую силу. Например, иногда просил его отнести мой рюкзак, до отказу набитый учебниками, в другой класс, ссылаясь на то, что у меня болит спина, либо выдумывал иное малоправдоподобное объяснение. Вообще, среди ребят считалось зазорным показать себя в чём-то слабым, поэтому все парни в нашем классе стремились продемонстрировать свою силу, таская вещи, тяжесть которых могла обеспечить им предостойную грыжу. Я же считал себя выше этого, – коль скоро я был боярином, негоже мне было выполнять грубую работу, положенную мужику. Андрюша был рад стараться: во-первых, ему было приятно, что он может отблагодарить меня за общение, во-вторых, он лишний раз демонстрировал свою силу, таская мой тяжеленный рюкзак.
Однажды мы с Андрюшей были назначены дежурными по классу. По завершении последнего урока мы должны были тщательно вытереть доску, подмести в классе и вымыть пол.
Вообще, весьма странно, что, несмотря на ежемесячные взносы на уборку школы (пускай и по сто рублей), учеников заставляли каждый день мыть класс после последнего урока. Причём после последнего урока в классе, а не у учеников. Иногда случалось так, что дежурные мыли пол три раза: после пятого, шестого и седьмого уроков. Разумеется, это не имело и не могло иметь никакого отношения к тому обстоятельству, что директор нашей школы, Татьяна Викторовна Лопатина, два раза в год ездила куда-нибудь на Мальдивы.
Итак, в тот день работать вместо уборщицы, которой не платили за уборку классов, назначили нас. Разумеется, можно было отказаться, заявить, что мы сдаём деньги на уборку или нечто подобное, однако хамить директору у меня хватало пороху, лишь когда я, будто забывшись, матерился аккурат перед её кабинетом или демонстративно высмаркивался в занавеску после урока физики, где получал незаслуженную двойку в журнал «за поведение» (то есть за разговоры с соседкой по парте, которая была отличницей и не могла быть ни в чём виновата). Подобно богословам, описанным Эразмом Роттердамским, которые стерпели бы тягочайшую хулу на Христа, однако не простили бы самой безобидной шутки про папу, особливо если речь заходила о его доходах, Лопата вполне могла бы стерпеть анекдот с занавеской и забывшимся краснобаем-сапожником, однако немедленно пресекла бы самые невинные вопросы, касающиеся уборщиц. Думаю, если бы эти вопросы задавала мама или другие родители, директриса могла бы пересмотреть географию своих путешествий. Я мог законным путём бороться за свои права (например, право отдыха на перемене или право пойти домой после последнего урока), я мог просить родителей отстаивать мои интересы на родительском собрании, но не делал этого. Родительские собрания воспринимались мамой как час позора и унижения, – в этом я был с ней полностью солидарен. Я ненавидел дни родительских собраний: после того как учителя и классный руководитель в присутствии других родителей выливали на маму целое ведро нечистот, она в гневе возвращалась домой и бралась за ремень, выбрасывала в мусоропровод самые любимые мои вещи (например, Sony Play Station) и лишала меня вещей, которые обещала в будущем, но всё равно не собиралась покупать. Каждое родительское собрание я надеялся, что обо мне забудут и про меня не скажут вообще ничего. Однажды я два месяца старательно готовил домашние задания, никому не хамил и не хулиганил, чтобы маме было приятно услышать на родительском собрании хоть что-то хорошее. В тот вечер я несколько раз сказал ей о собрании (хотя обычно надеялся, что она забудет), однако, после очередного напоминания, она ответила:
– У меня и так слишком плохое настроение, чтобы очередной раз унижаться в присутствии тридцати незнакомых родителей твоих одноклассников. Давай я просто посмотрю твой дневник и всыплю тебе ремня.
– Но за что?
– За плохое поведение, за низкую успеваемость, за хулиганство, – перечислила она. – Неси дневник.
– Но я всю четверть старался, чтобы тебе не пришлось краснеть!
– Неси дневник.
Именно в тот день я проспал в школу, опоздал на первый урок (была физика, которую вела Лопата) и, запыхавшись, не вспомнил формулу, которую задавали выучить дома, – когда я пришёл, учитель как раз спрашивала учеников, кто её выучил. Поскольку я с порога не нашёлся, что ответить, Лопата поставила мне двойку и написала в дневнике, что я опоздал на урок.
Именно с этой записи началось мамино изучение моего дневника. Запись «Опоздал на урок! Не выучил домашнее задание! 2» изрядно испортила ей настроение. Она листала дневник назад, отмечала тройки, а потом дошла до страницы, где было сразу несколько двоек и замечаний.
– Это так ты старался?
– Это было до предыдущего собрания! – запротестовал я.
Это было правдой: пиздюлей за эту страницу я уже получил.
– Не ври!
С мамой было бесполезно спорить, когда она была в бешенстве. Я стоически выдержал пятьдесят ударов ремня (мне было уже четырнадцать, и за пять лет я отлично научился терпеть).
После этого случая я никогда не старался, чтобы мой дневник выглядел красиво и чтобы маме не приходилось краснеть на собраниях.
Разумеется, при таком положении дел и речи быть не могло, чтобы я просил маму высказать классному руководителю претензию, что её сына заставляют мыть полы, несмотря на то, что она сдаёт деньги на уборку школы.
Не могу сказать точно, почему другие дети, у которых не было проблем с учёбой, поведением или родителями, не поднимали вопрос об уборке.
Вместо того, чтобы утвердить за собой право идти домой после уроков, ученики стремились под любым предлогом ускользнуть от выполнения обязанностей дежурного. Таким образом они избегали неприятной повинности, не раздувая при этом скандала и не портя ни с кем отношений. К сожалению, подобная модель поведения свойственна не только подросткам, но и многим людям в принципе. Если их не устраивает какая-то норма, традиция или закон, они могут их не соблюдать, но ни в коем случае не станут заявлять об отмене устоявшегося порядка. Возможно, многие глупости в этом мире давно были бы упразднены, если бы каждый имел смелость высказать свою точку зрения, не боясь вызвать осуждение окружающих. Но слабые люди (а они, увы, превалируют) устроены так, что скорее станут выполнять то, с чем не согласны (хоть это и влияет на их жизнь), чем рискнут вызвать непонимание у окружающих (хоть это на их жизнь почти не влияет). Наивно распинаться о величии нации, которая живёт, склонив голову, в страхе от общественного мнения и реакции горстки людей, которым по своему невежеству общество доверило право определять судьбу граждан.
Так или иначе, ни я, ни мои одноклассники не высказывали никакого открытого протеста против уборки, и в тот день нам с Савельичем предстояло вымыть кабинет биологии. Поскольку Нина Фёдоровна была нашим классным руководителем, улизнуть не было никакой возможности.
Самым отвратительном в уборке было мытьё полов, – представьте себе почти почерневший от ежедневного использования, преотвратно смердящий кусок грубой материи, имеющий наглость гордо называться половой тряпкой, каковую обязанность ему и вменяется исполнять, несмотря на преклонный срок действительной эксплуатации, который истёк бы несколько лет назад, если бы руководство школы следовало здравому смыслу. Думаю, было бы хоть немного справедливо тратить те пресловутые сто рублей на ежемесячное обновление тряпок и покупку резиновых перчаток и моющих средств. Подобная ересь могла бы прийти в голову директрисе, если бы она хоть раз сняла свои многочисленные браслеты и кольца и ухоженными голыми руками выжала половую тряпку, при этом не отворачиваясь от запаха до того стойкого, что его почти можно было увидеть. Поскольку я был боярином, а Савельич моим денщиком, я предложил ему следующее разделение обязанностей: мы пополам подметаем пол, затем он моет его, в то время как я тщательно вытираю доску. Любой другой отослал бы меня с таким предложением куда-нибудь в задницу, даже если бы я предложил подмести весь класс, вытереть доску и помыть пол, оставив второму человеку только мыть и выжимать тряпку. Но Савельич не находил в тряпке ничего отвратительного и согласился. Почувствовав себя обманщиком, я хотел было предложить Андрюше вытереть доску и подмести весь пол, чтобы ему оставалось только его помыть, однако вовремя вспомнил, что я боярин, и промолчал.
Мы вместе вымели пыль, грязь и фантики из-под парт, Андрюша забрал себе старый посеревший ластик, лежавший рядом с помойным ведром (видимо, кто-то промахнулся), я вытер доску, а Савельич в это время тщательно драил пол. Он не находил в этом занятии ничего постыдного и унизительного. Глядя, как он старается (он всегда старался, что бы ни делал), я грешным делом подумал даже взять вторую швабру и помочь ему с мытьём пола, потом представил себе тёмно-серую тряпку, когда-то бывшую белой, и сел на парту, чтобы не стоять без дела, когда другой работает. Чтобы я не скучал, Андрюша рассказывал о детском доме.
Когда он попал туда, ему было двенадцать лет. Несмотря на то, что все его ровесники учились в седьмом классе, он смог пойти только в пятый: во-первых, он учился по программе 1–4, а во-вторых, пока мать была под следствием (она что-то украла из магазина), Андрюша не ходил в школу и остался на второй год.
В приюте вежливый и воспитанный мальчик столкнулся с угрюмым гостеприимством озлобленных сирот, которые в силу определённых причин заимствовали традиции и выражения у заключённых исправительных учреждений. Войдя в «хату», Андрюша был подвержен тщательному «шмону» «паханов», то есть обыску старших ребят. Не найдя в карманах у Андрюши ничего, кроме маленькой иконы Богоматери (её ему вернули, «чтоб мог дрочить на Мадонну»), ребята объяснили новичку, что за заселение он должен им заплатить сто рублей. В 2001 году на сто рублей можно было купить одиннадцать банок кока-колы и даже оставался бы рубль сдачи. Разумеется, денег у Савельича не было, и, чтобы расплатиться «со старшими по хате», он отправился на Белорусский вокзал: туда ходит троллейбус № 70, с конечной остановкой в Братцево, – это всего в двадцати минутах пешком от детского дома. Андрюша целый день (был ноябрь) подходил к незнакомым людям на площади Тверской Заставы с вопросом:
– Простите, пожалуйста, а у вас рубля не найдётся?
К вечеру, немного замёрзнув, Андрюша набрал семьдесят шесть рублей и с ними вернулся в приют. «Паханы» были не удовлетворены низкой попрошайнической компетенцией Савельича. Правда, по словам Андрюши, в первый раз его не сильно отметелили: пересчитав деньги, один из самых старших ребят закричал: «Не достал!» – после чего ударил его кулаком в солнечное сплетение, а когда новичок согнулся, приложил его головой об колено. Савельич после этого упал на пол, и ребята его «немного попинали ногами».
– Они, правда, потом поняли, что перегнули палку, – продолжал Андрюша. – Ну, что не надо было так. Даже извинились за этот случай, когда уходили из детского дома.
Я с видом знатока заметил, что подобное общение очень напоминает мне армейскую дедовщину. Мне было четырнадцать лет, и судить о дедовщине я мог лишь по рассказам старших, впрочем, как и Савельич. Я искренне сказал, что произошедшее с Андрюшей в его первый день в приюте ужасно, и он поблагодарил меня за сочувствие, а также заверил меня, что теперь, когда ему шестнадцать и он один из «паханов» в детском доме, он никого не унижает, потому что это неправильно и так не надо поступать с людьми.
Улыбнувшись, я сказал, что очень рад этому обстоятельству и что он молодец.
– Знаешь, Вася, ты мой лучший друг, – с теплотой в голосе сказал он мне.
В его глазах было столько искренней преданности и неподдельной благодарности, что у меня не оставалось сомнений, что эти слова Савельича, как, впрочем, и все его слова, идут от самого сердца, большого и доброго. Мне стало бесконечно стыдно за своё ханжество, за свои издевательства, за унижения, которым я подвергал этого по-настоящему хорошего и чистого человека.
– Андрюх, ты прости меня, – произнёс я.
– За что? – удивился он.
– Ну, за всё… – мне стало ещё более стыдно оттого, что он был настолько добр, что даже не мог на меня обижаться. – За то, что иногда шутил над тобой или смеялся, ну и вообще…
– Да ладно, Вася, ну как я могу на тебя обижаться! – он дружески похлопал меня по плечу своей тяжёлой рукой, и я только теперь понял, сколько физической силы скрывается в этом медведе. – Ты же мой лучший друг!
– Спасибо, Андрюх.
С того дня я твёрдо решил никогда больше не называть его Савельичем, не унижать его, не шутить над ним и не позволять этого остальным.
Через пару недель после этого разговора на Светлогорский проезд позвонил дядя Гриша. Мама, подошедшая к телефону, не передала мне трубку, как обычно делала это, а сообщила:
– Сейчас приедет твой дядя. Иди одевайся.
Подобное поведение выглядело немного странным, однако я, не задав ни одного вопроса, пошёл в свою комнату, оделся и сел ждать, когда Гриша заедет за мной. Как обычно, он приехал не сразу, а через сорок минут, что показалось мне проявлением повышенной пунктуальности со стороны дяди.
Спустившись, я сразу увидел его внедорожник, стоявший недалеко от дома.
– Ну, как у тебя дела? – спросил я его.
– У меня нормально, – мрачно ответил он. – У бабушки случился пожар.
Новость как-то больно кольнула меня, но я ещё не успел осознать, что имел в виду дядя Гриша. Тактичные люди сообщают жестокую правду так, чтобы собеседник сам домыслил наихудший исход, затем спросил, чтобы развеять опасения, – и вот тогда тактичные люди безжалостно добивают, сообщая бескомпромиссную правду.
– Что произошло? – спросил я.
– В доме проводка старая, – произнёс дядя. – Видимо, коротнуло что-то.
– Много сгорело?
– Почти вся квартира, – сказав это, Гриша посмотрел мне в глаза, и в его взгляде я прочитал то, что он хотел мне сообщить.
– А бабушка? – до этого момента я рассматривал как данность, что в момент пожара её не было в квартире. Но дядя не приехал бы, чтобы просто сказать о пожаре.
Он отвернулся и выдавил:
– В коме.
– Она в больнице?
– Да. В Пироговке.
– Нужно немедленно ехать к ней! – воскликнул я. Почему-то я верил, что стоит нам только появиться в палате, как бабушка сразу выйдет из комы, выздоровеет, и всё будет, как раньше.
– Нельзя, – сказал дядя. – Она в очень тяжёлом состоянии. Ожоги по всему телу. Пыталась спасти из огня полки с книгами. Ей даже удалось спасти некоторые.
– Но мы же нужны ей! Мы же должны её увидеть.
– К ней не пускают, – устало произнёс Гриша. – Она не в сознании. И даже если…
Он умолк.
– Она приходила в себя? – спросил я.
– Да. Ненадолго.
– Сказала что-нибудь?
– Три слова: Вася, книги, университет.
Эти слова калёным железом обжигали моё сознание на всём протяжении от ушей к сердцу и до кончиков пальцев. Бабушка. Пожар. Кома. Многочисленные ожоги. Три слова. Она произнесла моё имя.
Есть ситуации, когда человеку хочется плакать, но он до того обескуражен, что не может даже придать лицу серьёзное выражение: просто застывает с глупым видом, не понимая, что дальше делать, думать и чувствовать. Такое происходит в самых скверных ситуациях, и эта ситуация была как раз такой.
– Ладно, поехали, – сказал дядя.
– Куда?
– Куда-нибудь.
В первый раз в жизни мы с дядей пошли в ресторан вдвоём: обычно мы ходили туда вместе с его друзьями, когда Гриша забирал меня со Светлогорского проезда и впускал ненадолго в свою жизнь. Мы поехали в мексиканский ресторан на Большой Якиманке, названный в честь известного революционера. Ни мне, ни Грише особенно не хотелось есть, поэтому просто выпили по коктейлю в полном молчании.