
Полная версия:
Мистификация Дорна. Книга 1
– Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?
Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:
– Вы о чем, Евгений Сергеевич?
Не скрою, я почувствовал неловкость и покраснел:
– Вот, изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… Э-хм… Писательство есть нечто в своем роде материальное… Э-хм… Множество сочетаний разрядов, между нейронами происходящих… Если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство – лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!
– Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах каких-нибудь сомнамбул или душевнобольных? – воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.
– Не буду столь категоричен, – сказал я и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено. – Однако ж согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будет сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… Пишут те, у которых жаба грудная может приключиться или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильны! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.
– Ах, Евгений Сергеевич! – воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна. – Какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона упрячете в лечебницу!
Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.
– Так вы хотите сказать, – начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, – дорогой доктор, что буквы и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?
Я по-прежнему был несколько смущён, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:
– Поясню с удовольствием, господа, – я сделал общий полупоклон, – клиническое нездоровье вовсе не обязательно проявится писательством. Но некоторые отклонения от здравого состояния души могут проявиться тем, что принято называть творчеством: музыка, живопись. Господа, я никого не хочу задеть, но существует множество свидетельств тому, что душевный разлад, возможно, навязчивость толкают человека переложить свои переживания на плечи, простите, на души других. Освободиться от отягощающих разум видений! И вот мы видим или, простите, читаем некий опус. Смею вас заверить, что в спокойной и гармоничной душе не рождается желание писать, неоткуда взяться желанию создавать фантазии!
Кирилла Иванович вздохнул, грузно опустился на стул и с огорчением покосился на вяленый окорок:
– Другими словами, дорогой наш материалист, вы не допускаете, что рукой Сервантеса… Хе-хе, забавно, – восхитился неожиданным каламбуром Кирилла Иванович и тут же продолжил: – Мериме или Пушкина управляло провидение? Что созданное ими не есть продолжение существующей господней реальности, а только отражение их болезненных переживаний? При этом заметьте, все они были здоровы. За исключением, пожалуй, бедного вояки! Вы не верите, что в их творениях есть нечто божественное? Нечто, что увлекает нас, как увлекает жизнь?
Я улыбнулся и промолчал из-за очевидности ответа.
– Ох, доведут эти нигилисты нашу державу до безбожия! Им всё доказательства подавай! – сварливо вставил Горемыкин. В этот момент Кирилла Иванович сорвался со стула, ухватил вожделенный окорок и, полуобернувшись к двери, позвал:
– Эй, человек! Принеси-ка, братец, водки! Потом, относясь ко мне, сказал:
– Вы, Евгений Сергеевич, путаете бумагомарание с творением. Ужель вы полагаете, что дело лишь в человеке пишущем? А тот, кто читает, по вашему мнению, не причём? Вы представляете писательство как переношение с помощью графических знаков на бумагу образов, возникающих в голове литератора. Но, дорогой мой, это не так! Чудо господнее не в этом! Оно совершается, когда в человеке читающем…
– Homo lectitatis, – встрял Горемыкин.
– …Читающем, – нахмурился и повторил Кирилла Иванович, – пробуждается воображение, созвучное писательскому, когда два этих воображения рука об руку ведут читающего по закоулкам и лабиринтам текста до тех пор, пока читатель не останется один на один с самим собой, чтобы любить и страдать, умирать и рождаться сызнова!
Мне стало скучно и привычно: в такой манере не раз со мной говорили мои пациенты. Они точно так же неутомимы в искании красноречивых оправданий своих навязчивых идей. Кажется, я улыбнулся этой мысли, поскольку Кирилла Иванович спросил:
– Вам кажется это забавным?
Я устыдился своей бестактности. В это время в дверях появился половой, неся на подносе пузатый графинчик и наполненную рюмку. Писатель в одно мгновение опрокинул водку в разверзшийся в бороде рот. Затем взял с подноса какой-то листок бумаги и пробежал его глазами. Оборотившись ко мне, сказал:
– Вам тут записка. Уж извините мою бесцеремонность! Явился некий господин Томский. Надеюсь, новость для вас не огорчительная? – и тут же хохотнул. – Сам-то я страсть как не люблю неожиданных визитёров!
* * *Я скоро шёл по коридору, удивляясь внезапности появления посетителя. Кирилла Иванович вышагивал рядом. Когда мы покидали уютную комнату и компанию литераторов, он навязался мне в провожатые, рассказывая, что дом-де – старый путаник: столько переходов, что кабы он тут сызмальства не хаживал, то не смог бы шагу ступить, не потерявшись в коридорах.
– Ах, милый доктор! Верите ли, в юности я бывал здесь часто. Часами просиживал в сумраке библиотеки! Я витал в своих романтических грёзах далеко от дождливой и унылой осени! Задыхался от ветра в метели, пытал счастье вместе с рыжим инженером, сражался и погибал в отрядах этеристов!
Коридор был длинный. Высокие стены, выкрашенные в охру, с белой лепниной под потолком, были увешаны гравюрами. Я шёл, невольно оглядывая их, и свет от ламп вдруг выхватывал из тёмного небытия тоги античных героев, повозку на лесной дороге, узловатые ветви деревьев и захрапевшую, вздыбившуюся в испуге лошадь. Неожиданно коридор свернул налево, оборвался несколькими ступеньками вниз и провёл в полутёмный боковой проход через ярко освещённую, но пустующую комнату с несколькими креслами и столом для игры в карты.
Проходя мимо какой-то залы, я услышал шум голосов и музыку, кусками выскакивающую из приоткрытых дверей. Яркий свет на мгновение прорезал полумрак.
– Нам туда? – обратился я к провожатому.
– Нет-нет, – последовал ответ, – это потом, это позже.
В просторных сенях, где на вешалке гроздьями висели плащи и накидки, где лакей дремал среди шляп и зонтов, молодой человек с манерами провинциального аристократа нервно мерил диагональ комнаты широкими шагами.
Он обернулся к нам, и по тому, как переводил требовательный взгляд с меня на бородатое и широкое лицо Чабского, я догадался, что это и есть вызвавший меня незнакомец. Он коротко кивнул, не спуская с нас глаз, и представился:
– Томский, местный помещик, – и тут же спросил, обращаясь к нам обоим: – господин Дорн?
– Это – вот-с, – обрадовался Кирилла Петрович и довольно развязно подтолкнул меня вперёд. – Рекомендую: Евгений Сергеевич Дорн, врач. Ведь вы врача ищете, господин Томский?
– Да-с, врача-с! – Томский подошёл и протянул мне руку. – Собственно именно вас, господин Дорн.
Визитёр окинул меня взглядом, то ли примериваясь, то ли оценивая. Он разглядывал меня почти бесцеремонно, и я было начал закипать, готов был резко распрощаться с ним, но в этот момент Чабский громко провозгласил: «Ну-ну, не смею отвлекать…» – и растворился в проёме левой двери. Лакей из угла неожиданно громко всхрапнул. Мы остались вдвоём.
– Прошу простить меня, Евгений Сергеевич, – Томский прервал молчание, – видите ли, дело моё деликатного свойства.
Он снова замолчал. Было видно, что началу разговора мешает не волнение, а какая-то душевная борьба, словно ему претило посвящать меня в это «дело деликатного свойства». Я ждал.
– Не угодно ли… – он сделал усилие и неожиданно совершенно казённым голосом продолжил: – господин Дорн, не соблаговолите ли нанести визит моей тётушке?
* * *Коляска катила по опустевшим по-вечернему улицам. Закатное небо плыло над нашими головами. По сторонам громоздились тёмные, безмолвные дома. В промежутках меж ними, оттуда, где ютились небольшие сады, неожиданное солнце вдруг ослепляло глаза, прорываясь сквозь поредевшую осеннюю листву, и снова пропадало.
Из короткого разговора в сенях дома купца Игнатова я узнал от Томского, что он со своей родственницей живёт в имении в десяти верстах от города N***. Молодой человек уговорил меня заночевать в имении, чтобы утром я мог осмотреть больную. Видя мои колебания, он вызвался самолично и тот-час же после обследования отвезти меня в город. При этом я заметил, что был он нетерпелив и готов был вспылить.
В дороге мы большей частью молчали. Все мои расспросы о самой пациентке и её здоровье оставались без ответа. Лишь однажды Томский коротко ответил:
– Фантазии, доктор, фантазии!
Дом стоял сразу за поворотом недавно наезженной колеи. Неряшливо разросшиеся кусты и ряд тополей в стороне от крыльца указывали, что именно там когда-то была главная подъездная дорога. Сам дом с высоким крыльцом и колоннадой по фасаду был мрачен и выглядел нежилым. В вечернем сумраке среди серых теней выделялся двумя горящими окнами в первом этаже неказистый флигель, стоявший с северной стороны усадьбы. Именно к нему направил коляску Томский. Мы прошли через тёмные и стылые комнаты в небольшую столовую, где на круглом столе исходил жаром самовар. Толстая скатерть с пасторальным рисунком, украшенная бахромой, ниспадала волнами до самого пола. Лампа с широким абажуром висела низко, очерчивая круг света над столом.
Бесшумно из-за тяжёлой портьеры появилась женщина, видимо, из прислуги, низко поклонилась нам, пробормотав что-то себе в подол. Томский прошёлся по комнате, задёрнул плотные шторы на окне, окончательно погасив тлеющий вечер, и остановился возле стола. Мы молчали: я, с любопытством оглядывая жилище; Томский, погружаясь в раздумья. Тихо вокруг стола скользила прислуга, расставляя чашки и продолжая бормотать что-то невнятное.
Вдруг из темноты соседней комнаты послышался шорох. Словно зашуршал шёлк. Звук становился явственнее, громче – и вот уже не было сомнений! То была женщина, направлявшаяся к нам быстрой походкой. Мгновение – и вот она вошла. Невысокая, с гордой посадкой головы и острым взглядом. Шёлковое платье на ней было скроено по моде начала века: силуэт, покатый от плеч и в талию, рукава-буфы, юбка колоколом с множеством сборок на бёдрах. Волосы, расчёсанные на косой пробор и забранные наверх «узлом Аполлона», были модного каштанового цвета. При всей неожиданности такого убранства для наших дней я словно рассматривал акварели Соколова: наряд удивительным образом подходил вошедшей даме, что называется comme il faut[1].
Не хватало лишь бравого кавалергарда рядом или щёголя с тростью и в шляпе «шапокляк». Однако при взгляде на неё я к своей досаде обнаружил: женщина лет пятидесяти не отличалась красотой. Впрочем, приглядевшись, я уже не был столь уверен: около шестидесяти? Нет, старше, наверное! Или всё же… И эти нелепые румяна! В общем, я был несколько растерян.
– Ma tante[2], – произнёс Томский, – позволь представить тебе господина Дорна.
Лицо моего провожатого имело выражение, словно он только что выплюнул лягушку: брезгливое и одновременно раздосадованное.
– Дорн? – переспросила вошедшая, – доктор? Голос был сильный, грудной и властный.
Я сдержанно поклонился:
– Дорн, Евгений Сергеевич, врач.
К чаю подали варенье, пирожки с капустой и мёд. За столом говорила преимущественно хозяйка. Я слушал внимательно, надеясь уловить в её поведении, словах и внешнем виде какие-нибудь признаки недуга, ради которого, собственно, я и притащился в этот странный дом. Впрочем, её речи и habitus наводили на определённые мысли. Томский решительно молчал с видом человека, выполнившего крайне неприятный для него долг.
– Paul, ты так упрям, что бываешь несносен! Представь, mon ami, – обратилась она ко мне, – пришлось устроить небольшой скандал, чтобы он отправился за тобой! Но я рада, что он тебя отыскал! Вот видишь, – она повернулась к насупившемуся Paul, – ты говорил, что это мои фантазии и выдумка сочинителя! Полюбуйся, – тётушка повернулась в мою сторону и торжествующе указала на меня раскрытой сухонькой своей ладошкой, – всякая литературная небылица, в конце концов, материализуется! Что было раньше? Афиша, театральная программка! Теперь изволь видеть – Дорн, совершеннейший Дорн! И не актёришка какой, а что ни на есть самый натуральный Евгений Сергеевич!
Мне стало неприятно, что обо мне в моём же присутствии говорят в третьем лице:
– Однако мне странно слышать ваше удивление. Что ж с того, что моя фамилия совпадает с неким персонажем?!
– Нет, любезный, тебе не вывернуться! Уж коли попал впросак, имей силу признать! Был ты выдумкой театральной, а вот обрёл и плоть, и кровь. Да и полно тебе фанабериться! Чай не одному тебе творец дал случай жизнью пожить!
– Простите? – я насторожился.
Та словно ждала моей реплики: живо встала из-за стола и подалась чуть вперёд ко мне так, что свет лампы осветил её лицо. Изумруд черепахового гребня в высоких её волосах вспыхнул и погас. В волнении она вскричала:
– Взгляни! Ужель не знакома? Ах, боже мой! Я – творение нашего гения!
Томский страдальчески закатил глаза и громко застонал.
Я был совершенно сбит с толку и, сознаюсь, в некоторой растерянности глядел на старуху: дряблая кожа на шее, румяна на поблёкших щеках, комочки краски на ресницах и выцветшие глаза.
– Ну же! – тётушка стояла несколько принуждённо под светом лампы.
Потеряв терпение, она упала на стул:
– Вглядись, бестолочь! Я графиня ***! Я отшатнулся:
– Невероятно, – признаюсь, я был поражён. – Вы хотите сказать, что вы – графиня ***?! Но это невозможно!
– Так же невозможно, как и твоё существование, любезный! – быстро парировала графиня.
– Но это – случай! – воскликнул я в волнении.
– Сказка, – неожиданно отозвался Томский.
Некоторое время все молча пили чай. Графиня торжествующе улыбалась, Томский хмурил брови, я приводил мысли в порядок: «Невероятно! Вот так просто, среди сельской скуки и пустомыслия, в заброшенной усадьбе и в тесной комнатёнке, передо мною приключилась совершенно безумная старуха! Хорошо бы с бредом и навязчивостью, более подходящей для нашего скромного городка! Скажем, небывалый урожай или добрые дороги. Так ведь нет! Пиковая дама! Каково, а? Вот уж действительно сила гения! Но Томский, Томский!» – я покосился на молодого помещика. Сидит, морщит лоб, как ни в чём не бывало. «Позвольте! Томский! Но ведь он действительно племянник графини! Случай! Конечно, случай! Конфуз, однако, Евгений Сергеевич, в другом. Позволь спросить тебя: а ты сам кем будешь? Какой такой Дорн? Не вспоминается ли вам Генуя, доктор? Нет, нет, пустое! – я решительно тряхнул головой. – Вот мы сейчас всё разъясним! Непременно разъясним!»
– Позвольте узнать, – обратился я к сумасшедшей и неожиданно для самого себя добавил, – Ваша Светлость…
– Что тебе, сударь мой? – сварливо отозвалась графиня.
– Вот вы изволили представиться графиней ***. Однако ж согласитесь, это довольно неожиданно. В наших краях и дворян-то немного, все в переписи значатся. У нас и предводителя никогда не бывало, а тут…
– Смею вас уверить, Евгений Сергеевич, – сокрушённо вздохнул Paul, – графиня титул получила по мужу-покойнику, – он снова вздохнул. – Верите ли, я сам иногда теряюсь от её фантазий. Просто голова кругом! А тут ещё вы! Материализовались…
Я было нахмурился от вздорного его замечания на мой счёт, но решил продолжать и снова обратился к старухе с решающим, как мне казалось, вопросом:
– Однако ж вы тогда должны знать тайну трёх карт!
– Полноте, батюшка! – отмахнулась старуха. – Ты ведь умный человек, практический. Какая тайна! Выдумки всё это, сударь мой! Мальчишество да озорство!
– Но, ma tante! – неожиданно пришёл мне на помощь молодой человек. – А как же ваш проигрыш герцогу Орлеанскому? Вы сами рассказывали о месье Сен-Жермене! Это так же верно, как и то, что вам не нравятся утопленники и русские романы!
– Эка ты вывернул, батюшка! – перекрестилась старуха. – Ночь на дворе, а ты о романах! Снова утопленники или, чего хуже, артиллерийские офицеры начнут мерещиться!
Она перекрестилась опять и зябко повела плечами.
– И ты туда же? – обратилась она ко мне сердито и передразнила: – Три карты! Тоже решил, что случай обхитрить можно?
Графиня сердито поджала тонкие губы и в сильном раздражении сухоньким пальцем своим оттолкнула серебряную ложку.
– Однако ж, ma tante, – горячо продолжил Томский и, не закончив начатой фразы, воскликнул: – Если б он не обдёрнулся на третьей карте, если б не обдёрнулся!
– С чего вы взяли, что он обдёрнулся? – вмешался я и осёкся.
Я не заметил, как присоединился к их семейному бреду, как готов был уже принять всю эту фантазию за реальность. Графиня и Paul молча смотрели и ждали, как я продолжу. Не скрою, в какой-то момент у меня перехватило дыхание, множество мыслей и образов вихрем пронеслись в моей голове, кровь застучала в ушах, и я… продолжил:
– Он не обдёрнулся! – сделал я паузу. – Она, – я указал на старуху и встал из-за стола, – назвала ему неверную карту!
– Как ты узнал! – взвизгнула старуха.
* * *Графиню отпаивали чаем с пионовой настойкой, но безуспешно, отчего пробовали даже херес. Однако ж она долго не успокаивалась, прерывисто охала низким голосом, повторяя «Как ты узнал…», и шумно прочищала нос. В конце концов, она перестала выдёргивать своё запястье из моих рук – я пытался не столько сосчитать её пульс, сколько успокоить, – и затихла.
Немедля выставив племянника вон из старухиной спальни, я с помощью прислуги уложил больную в постель, явившись невольным свидетелем разоблачения дряхлого тела. Из-под парика каштановых волос открылись свету седые и коротко стриженые на птичьей её голове. Голова её тотчас была укрыта чепцом с мелкими кружевными оборками. Щуплое старухино тело в длинной, тёплой рубахе укутали в вязаную кофту и укрыли толстым одеялом. Я сел возле узкой, почти солдатской, кровати и снова взял дряблую руку графини. Нащупал пульс. Живая жилка под истончившейся кожей мягко толкала в подушечки моих пальцев, неутомимо струя кровь от сердца к увядающим тканям и обратно. Спускалась ночь. Лампа с матовым в кольцо абажуром погашена. Наполненный янтарным хересом хрусталь забыт на пустом столе. Окно зашторено.
– Я всегда была некрасивой… – неожиданно заговорила графиня, не открывая глаз. Румяна местами смылись слезами, местами размазались носовым платком.
– Мне за семьдесят, а я так остро чувствую, как я некрасива. Не было на свете мужчины, в котором родились бы романтические мысли от встречи со мной. Ах, сколько во мне было любви, доктор! Сколько я могла бы отдать счастливцу! – голос её осёкся низким всхлипом.
– М-м-м… – промычал я что-то неопределённое. Пульс зачастил и стал напряжённым.
– Видно потому мне везло за ломберным столом, – она горько усмехнулась.
Дряблые губы от этой усмешки разъехались наискось, и покрытая мелкими волосками кожа вокруг рта дрогнула множеством мелких морщин. Молоточки под моими пальцами били часто, сбиваясь и замолкая на мгновение, чтобы вновь разразиться очередной дробью. Старуха молчала; только из-под ресниц, блеснув, сбежала слеза: скользнула по скуле и расплылась на подушке тёмным пятном. Пульс засбоил, толчки в пальцы стали короткими, слабыми, промежутки меж ними стали чаще, затем внезапно, словно дёрнули шнур электрического фонаря, всё смолкло. Графиня шумно втянула воздух и застыла не дыша. Пульс сильно ударил в пальцы и ровными толчками стал дальше отмерять отведённое ей время.
– Было, было… – тихо выдохнула она. – На балах сидела с подружками, ждала взгляда, касания руки… Ах, как играли скрипки! И всё мимо, мимо меня! Проносились пары, юбки шелестели, кружились куполами, ленты в волосах… да всё мимо меня… было, было однажды… один только раз, почти случай. Кузина из каприза отказала какому-то кавалеру, и он пригласил меня… Ах, если б не случай, если б она не засмеялась! Так звонко, так оскорбительно! – она открыла глаза и снова усмехнулась. – Он от меня отшатнулся, как от прокажённой! Да потом глянул кругом, все хихикают, и он, стесняясь и закрываясь рукой, тоже прыснул в кулак… Дурак!
Она неожиданно цепко схватила мою руку и сильно сжала:
– Никогда никто не посмел бы смеяться надо мной, коли со мною был бы кавалер!
Лампа светила неровным светом, рождая всполохи на гранях хрусталя. Ночь за окном густела и заливала темнотой весь белый свет.
– Третьей карты не было и нет, – выдохнула она тихо, – как не было и первых двух. Русскому человеку подавай всё числом три… С первого раза он не верит! А фортуна была лишь в одной карте… В одной, но в третьей, – усмехнулась безумная старуха и подмигнула мне левым глазом.
* * *На ночлег мне отвели небольшую комнату с простой мебелью и низким потолком. Широкое в две створки окно выходило на залитый лунным светом луг. Я прикрутил лампу: пламя съёжилось, затрепетало, едва касаясь фитиля. Выглянул в окно.
Чёрные кроны деревьев застыли, очертив траурной каймой низ светлого неба. Угол господского дома и край крыльца с каменными вазами были видны совсем рядом. Ломкие сухие стебли в вазах были недвижимы, словно редкие штрихи углём на пепельном ватмане ночи. Я тронул край печи, белевшей в углу комнаты. Было зябко, изразцы едва согревали ладонь. В этот миг боковым зрением я заметил, как кто-то со двора заглянул в окно и тотчас прошёл дальше. Я невольно отступил вглубь комнаты и упёрся в комод. Позади меня возникло движение, и я резко обернулся. Дверь в комнату медленно отворялась. Непроглядный проём между белым полотном двери и стеной неумолимо расширялся, как треснувший лёд на реке: медленно и неизбежно он открывает бездну чёрной кипящей воды. Вошёл Томский. В свете луны был он бледен и странен. Я невольно покосился на стену за его спиной, проверяя на месте ли его тень? Чёрный её силуэт несколько меня успокоил.
– Я не причиню вам вреда, – начал молодой человек и при этом положил правую руку за отворот сюртука.
– Вы, я уверен, догадались, зачем я здесь, – он прошёлся по комнате, как давеча мерил шагами сени купца Игнатова.
– Взгляните на меня, – он резко и с болезненной страстностью оборотился ко мне, – я нищ! Я молод и полон планов! Но я в заточении, в заточении нищеты!
Он судорожно перевёл дыхание и приложил ладонь к влажному от испарины лбу.
– Одно ваше слово, третья карта и – я свободен! Я уеду отсюда навсегда… Уеду в Париж! Как я хочу в Париж! Там свободные люди, среди них и я стану свободен. Быть может, там я встречу девушку, такую, которую вовек здесь не встречу! Мы будем путешествовать, увидим другие страны, встретим других людей и будем счастливы своей свободой! Одно только ваше слово!
«Однако ж какая странная у меня ночь! – подумалось мне. – Вовсе не так предполагал я провести её. Почему-то согласился приехать сюда. Предполагал привести в чувства старуху, а тут безумцами полон дом!» Позднее время да больше нелепость происходящего не давали мне собрать мысли воедино. «Так-так, с чего он взял, что я знаю третью карту? Надо, чтобы он высказался, и тогда я смогу понять логику его вздора… а поняв, найду возможность направить его мысли в нужное мне русло».
– Да с чего вы взяли, что я знаю третью карту?! – воскликнул я, как можно более непринуждённо. Paul замолчал и склонил голову, как провинившийся студент. Пробор в гладко зачёсанных волосах белел, напоминая косой шрам. Томский медленно достал из-за отворота револьвер:
– Зачем вы так быстро отвечаете? Вы верно знаете карту! Молодой помещик держал пистолет крайне неловко, видно, в первый раз. Двумя большими пальцами он с усилием оттянул тугой курок. Улыбнувшись своему успеху, словно дитя, слепившее песочный куличек, он навёл револьвер на меня.
– И не вздумайте умереть, чтобы явиться ко мне потом старухой! Назначьте карту, доктор!
– …Господин Томский, – я прокашлялся, голос мой странным образом задрожал, мысли пришли в полное смятение, – послушайте, всё это нелепость и полный вздор! Я здесь по вашей же просьбе осмотреть графиню… Вашу тётушку… Я врач, ни о какой карте мне ничего не известно. Я случайно догадался!
– Случайно? – он моргнул. Пистолет дёрнулся. Я невольно зажмурился.
– Нет, дорогой доктор, не случайно. Вы прекрасно знаете, что ничто не бывает случайным: если кто-то заболевает туберкулёзом, то ничто, никакой случай не отвратит его кончины. Вопрос лишь в сроке: кто-то раньше, кто-то позже, но все отправляются в мир иной. Всё движется по заведённому порядку. Нет ничего случайного и в том, что я здесь, и в том, что вы здесь. И если я нажму курок, значит, вы не случайно согласились приехать сюда. Значит, вы стремитесь к смерти. Если я не нажму курок, значит, вы наверное, знаете карту. Значит, вы мне её назовёте.