
Полная версия:
Бешеный
– А ты что знаешь? – спросил меня один паренек из Сен-Назера.
Ничего. Я ничего не знал, кроме того, что если нас застукают, когда мы болтаем, вместо того чтобы сосредоточенно работать, не миновать нам штрафного изолятора.
Перед обедом нас собрали в большом внутреннем дворе, как перед воскресным парадом, вот только мы были не в синих форменках. Все воспитанники были здесь. И тюремные сторожа. Но я не увидел Вьялара среди жестянщиков. Не было его и среди тех, кто разделывал сардины, и среди парней из консервного цеха. Когда директор вошел во двор и поднялся на деревянное возвышение, Шотан хлопнул в ладоши. Мы сняли береты и подтянулись, а Шотан и Ле Гофф замерли по стойке смирно.
Лицо у Франсуа-Донасьена де Кольмона было трагическое. Он долго смотрел на нас, не произнося ни слова. В прошлом году он стал кавалером ордена Почетного легиона, но в колонии медаль никогда не носил. Он предоставлял гордиться ею тем, кто побывал под огнем. Так нам сказал Ле Гофф, и еще – что его начальник прикрепляет орденскую планку только во время официальных приемов или обедов, по памятным датам или в дни сельскохозяйственных выставок. Таким образом он отдает должное нашей колонии.
Однако сегодня утром он появился с Крестом и с красной ленточкой на лацкане.
Решил покрасоваться.
Голос звучный.
– Прежде всего – факты.
Сунул большие пальцы за лацканы.
– Сегодня ночью некий вандал поджег склад сена в Брюте.
В рядах зашумели.
– Запах идет оттуда. Годовой урожай превратился в дым.
Полная тишина.
– И, по словам пожарных, солома будет тлеть еще неделю.
Директор спустился с возвышения, держа руки по швам. Прошел вдоль наших рядов – проводил смотр своих войск.
– Если огонь не перекинется дальше, ущерб ограничится складом.
Сельскохозяйственная колония не сгорела.
– И, к счастью, обошлось без жертв.
Я выдохнул.
– Мы знаем, кто совершил этот мерзкий поступок.
На лицах изумление. Я неотрывно смотрел на свои башмаки.
– Речь идет о презренном существе, уже известном некоторыми своими чудовищными деяниями.
Каждый исподтишка поглядывал на соседа. В глазах немой вопрос.
– Этого бандита поймали с поличным. Он сидел и любовался делом своих рук. – Козел снова поднялся на кафедру. – Но это еще не все.
Он повернулся и указал пальцем на дверь часовни. Дверь открылась, и вышел Арман Вьялар со скованными за спиной руками, в сопровождении священника и трех жандармов. Группа остановилась. Мсье де Кольмон срежиссировал эту сцену как трагическую церемонию.
– У преступника был сообщник, его брат.
В рядах снова поднялся ропот.
– Да, господа, воспитанник Вьялар признался в этом жандармам. – Он скрестил руки, смерил взглядом арестанта. – Да, воспитанник Вьялар исповедовался священнику.
Я не мог поднять голову.
– Он помог своему брату совершить это злодеяние. – Директор оглядел нас, указывая пальцем на пленника. – Но, вполне возможно, это был не единственный его пособник.
Я перестал дышать.
Он презрительно махнул рукой, отсылая виновного и конвоиров.
– И воспитанник Вьялар нас покидает. Взгляните на него! – внезапно приказал Кольмон.
Мы повернулись к жалкому преступнику. Жандармы раздувались от важности. Увидев, как они выпячивают грудь, можно было подумать, будто они только что схватили главаря Gwenn ha du. В прошлом году эта бретонская сепаратистская группа разрушила в Ренне «памятник аннексии», как она его называла, – памятник, прославлявший союз Бретани и Франции. Герцогиня Анна благоговейно преклоняет колени перед королем Карлом VIII.
Наш капеллан в одной из своих проповедей сурово осудил это преступление. Но не Ле Гофф.
Во время мессы надзиратель, сидя на скамье, незаметно перекрестился и улыбнулся. Этот герой Вердена был родом из Финистера, молился и ругался он по-бретонски.
Жандармы уводили связанным не бомбиста, а всего-навсего Армана Вьялара, шестнадцати лет, приютского мальчика. Мелкого воришку, которого в Ванне будут судить за соучастие в поджоге. И отправят в тюрьму в Эйсе. Вместе с его тринадцатилетним братом.
Конвоиры вышагивали по двору между цехами, как на параде, ведя арестанта в сторону караульного помещения, к выходу. Тот совсем сгорбился.
– Посмотрите на него хорошенько! – Козел подбоченился. – Смотрите, как паршивая овца покидает принявшее ее стадо!
На этом проповедь закончилась.
Он быстро спустился с кафедры. Шотан захлопал в ладоши.
Мы построились по трое и двинулись в столовую.
Братья ничего не сказали. Ни один из них меня не выдал. Я испытывал и облегчение, и тревогу. Что-то было не так. Надо мной все же нависла угроза. С той минуты, как директор появился во внутреннем дворе, воспитатели за мной наблюдали. Особенно Ле Гофф, глаз с меня не спускавший. А Кольмон, заставив нас смотреть, как уводят нашего арестованного товарища, тут же уставился на меня. Только на меня одного.
Я сидел в столовой, как всегда, с краю. Ко мне подошел Наполеон:
– Идем со мной, Бонно.
Я поставил стакан. Притворился удивленным:
– Прямо сейчас?
Он поднял голову, сунул одну руку между пуговицами своего кителя, другую положил мне на спину. Я взглянул на значок, приколотый к его форменной куртке, – бронзовый череп поверх золоченого огненного креста и два скрещенных меча.
– Прямо сейчас, – повторил за мной Наполеон.
Дверь огромного зала, служившего и рулевой рубкой, где занимались юные моряки, и местом для торжественных мероприятий, была открыта. На сегодня его превратили в зал суда. Директора, сидевшего за столом для морских карт, окружали Шотан, Ле Гофф и два наставника. В коридоре, лицом к стене, в позе ожидающего своей очереди грешника стоял на коленях воспитанник. Все взрослые сурово смотрели на меня. На этот раз все было взаправду.
Наполеон вытолкнул меня на середину зала.
– Входи, Бонно, – тихо сказал Кольмон.
На столе перед ним был расстелен мой плакат. Перевернутый.
Он указал рукой на парту. На ней лежали лист бумаги и черный карандаш.
– Садись.
Я снял берет. Сел. Я впервые вошел сюда. Кругом – на стенах, на полках, на столах – морские карты, пособия по навигации, компасы, флаги морских держав.
Судьи смотрели на меня.
– Бонно, ты знаешь, почему ты здесь?
Козел смотрел на меня поверх очков. Я вспомнил полосатого Чеширского кота из сказки про Алису, нам ее рассказывали в школе.
– Или ты предпочитаешь, чтобы я называл тебя Злыднем?
Я сделал невинное лицо. Он смотрел на меня в упор. Я не отвечал.
– Бонно?
Карандаш был остро заточен, но я и не пытался фантазировать. Момент был слишком серьезный, для того чтобы позволить себе мысленно выколоть глаз Козлу.
– Нет, господин директор.
– Что – нет?
Он слово за словом подбирался ко мне.
– Я не знаю, почему я здесь.
Он улыбнулся, уперся руками в ляжки. Спросил, слышал ли я про пожар в Брюте, понял ли, что виновные были задержаны. И что у них должен быть еще один сообщник. Я кивал после каждого вопроса. Да, я это понимал.
– Вот и отлично, Бонно. Хорошее начало.
Он повернулся к наказанному воспитаннику:
– Лажу?
Ученик рулевого поднялся, отошел от стены. Я немного знал его. Он не был крутым парнем, скорее торгашом. Выменивал что только мог. Даже ласки. До совершеннолетия ему оставалось несколько месяцев, потом он должен был покинуть От-Булонь и поступить в торговый флот. Колония дала ему профессию.
Директор велел Лажу повторить то, что он говорил надзирателям. И наказанный произнес несколько фраз, словно выученных наизусть. Жестянщик Арман Вьялар попросил у него рулон бумаги верже. Он обменял его на недельную пайку хлеба.
– И на что еще, юный развратник?
Тот молча опустил глаза, готовый расплакаться.
– Надеюсь, тебе стыдно?
Лажу изо всех сил закивал.
– Продолжай.
Он перевел дух и снова заговорил, будто отвечая затверженный урок.
– Вьялар сказал мне, что бумага для Бонно из канатного цеха.
И замолчал.
– И это все? – спросил Козел.
– Да, это все. Для Бонно из канатного цеха.
Кольмон встал, подошел к окну. Спросил, глядя на небо:
– И он ни слова не говорил тебе о поджоге Брюте?
Лажу помотал головой.
– Не слышу.
– Нет, мсье, – произнес тот.
Я сидел за партой, сложив руки, как примерный ученик. Лажу донес на Вьялара, потом на меня, но рассказал только про кражу бумаги. Может, он больше ничего и не знал.
Директор сел на прежнее место.
– Что скажешь, Бонно?
– Ничего такого не было, – ответил я.
Он выпрямился.
– По-твоему, Лажу все это выдумал?
Я пожал плечами.
– Отвечай, Бонно. По-твоему, все это ложь?
Я посмотрел на Лажу:
– Кретин, зачем ты меня в это впутываешь?
– Обращайся ко мне! – загремел Кольмон.
Я повернулся к нему:
– Мсье, зачем вы меня в это впутываете?
Шотан вскочил со стула, рванулся ко мне, замахнулся.
– Наглец!
– Шотан! – проворчал его начальник.
Надзиратель вернулся на место, обозлившись так, что дай ему волю – убил бы меня. Раздосадованный надзиратель вернулся на место, бросив на меня убийственный взгляд.
С Эрванном Лажу разобрались быстро. Напрямую его ничто с пожаром не связывало. Он будет наказан только за кражу бумаги, это решение директора. Затем Ле Гофф его увел.
Я остался один перед обвинителями.
– Бонно, ты ведь получал свидетельство об образовании у нас?
Я кивнул.
– Тебе было тринадцать, и это был твой первый год в морской колонии?
Я еще раз кивнул.
– Значит, ты умеешь читать, писать и считать. По словам твоих наставников, ты увлекаешься историей и географией.
Я снова покивал.
– И даже немного интересуешься политикой, как мне говорили?
Я опустил голову.
– Не скромничай.
Он наклонился над столом:
– Скажи мне, Бонно, ты предпочитаешь левых или ультраправых?
По моим глазам ничего не прочтешь.
– Мсье, я ничего в этом не смыслю.
– Но ты много говоришь об этом в перерывах. Мне рассказали те, кто слышал.
Он вытащил из кармана смятую бумажку, развернул ее и прочитал.
– Недавно ты убеждал двух канатчиков, что Сталин дал министру Эдуару Эррио звание советского полковника.
Ходили такие слухи.
– С чего ты это взял?
Я не ответил. До меня только что дошло. Козел пытался вылепить из меня Бонно-агитатора, напарника неграмотного Вьялара. Властям требовался заводила.
– Ты ведь раньше уже имел отношение к пожару?
Я не мог этого отрицать.
– Сколько тебе было? Двенадцать?
– Тринадцать, мсье.
Он сверился со своими записями.
– Ну да, тринадцать лет. – Директор выпятил губы. – Этот-то подвиг тебя к нам и привел.
– Это был не подвиг.
Он улыбнулся:
– Да, я знаю. По твоим словам, ты помогал восстановить справедливость.
Я не ответил.
– Братья Ролен, твои сообщники, были осуждены на шесть и пятнадцать лет. Тебе повезло.
Я пожал плечами:
– Я ничего плохого не делал.
Он покачал головой:
– Разумеется, как и сегодня. Злыдень оказался в неподходящем месте в неподходящее время.
Кольмон пристально посмотрел на меня. Я оставался невозмутимым. Он хмыкнул.
– Ладно, Бонно, бери лежащий перед тобой карандаш.
Я знал, что эта минута настанет.
Прикинулся удивленным.
Козел сцепил руки на затылке, вытянул ноги под столом.
– Ле Гофф, пожалуйста, продиктуйте Бонно текст.
Однорукий поправил грязно-серую повязку на глазу и спросил:
– Готов, Бонно?
Я изобразил полное непонимание. Готов? К чему готов?
– Сейчас будешь писать.
Я тянул время. Знал, чего они от меня ждали. Я следил глазами за охранником. Он расхаживал по залу, как учитель у доски.
– Тюаль, ты заслуживаешь адского пламени, – продиктовал Ле Гофф.
– Что?
Я рисковал головой.
Ле Гофф обернулся, вопросительно глянул на начальника.
– Продолжайте диктовку, – распорядился тот.
Я ожидал такой западни и, когда делал надпись на плакате, намеренно путал прописные и строчные буквы, к одним добавлял широкое основание, к другим пририсовывал завитушки.
Чтобы почерк не был похож на мой.
Я сидел разинув рот, карандаш завис в воздухе.
– Повторяю, – сказал однорукий. – «Тюаль, ты заслуживаешь адского пламени».
Я посмотрел на охранника, на директора, оглядел остальных, застывших рядом с ними, склонился над листком, послюнявил грифель и написал: «Тьюаль, ты заслуживаишь адского пламини».
Однорукий прошел у меня за спиной, выхватил листок и отнес директору.
Козел прочитал и недобро усмехнулся:
– Значит, мы забыли, как писать имя своей жертвы? И делаем орфографические ошибки? – Он основательнее устроился на стуле. – Умничаем, Бонно?
Я осторожно положил карандаш на стол. И ничего не ответил.
– Твой отец не случайно назвал тебя Жюлем, а?
Я уже сто раз это слышал. И вот сегодня опять. Жюль Бонно, анархист, главарь знаменитой банды. Мой отец был майеннским крестьянином, я даже не знаю, слышал ли он про этого человека, но тень анархиста неотступно меня преследовала с тех пор, как я попал в первую приемную семью, и до того дня, как меня осудили за кражу, неповиновение и оскорбления.
– Ты допрыгаешься и закончишь так же, как этот преступник!
Все они так говорили. Жандармы, судьи, надзиратели, воспитатели.
Когда мне было одиннадцать лет, один инспектор охраны рыболовства из Арона в Майенне даже подумал, что я над ним насмехаюсь. Он застукал меня, когда я без разрешения ловил красноперку в пруду вместе с двумя приятелями из соседней деревни. Мы попытались сбежать, но инспектор оказался проворнее. Я не хотел бросать удочку, которую сам сделал из стебля бамбука, нейлоновой нитки, пробки и дробины, а крючок смастерил из швейной иголки. И попался.
– Как тебя зовут, паршивец?
– Жюль Бонно, – ответил я.
Инспектор расхохотался:
– А я тогда кто? Начальник сыскной полиции?
Я попытался высвободиться.
– Нет, мсье, это случайное совпадение. Меня правда так зовут.
* * *Я ни в чем не сознался, но они – судебная дисциплинарная коллегия – все же меня наказали.
– Злыдень, ты созрел для Танцплощадки, – проскрипел Шотан.
За шесть лет меня ни разу туда не отправляли. Танцплощадка – это приподнятая над полом в зале с голыми стенами длинная овальная дорожка из бетона шириной в тридцать сантиметров. Охранники называли ее «доской».
Я пришел туда в восемь утра. Пятеро наказанных уже шагали по «доске». Никто никого не обгонял, нам надо было не выиграть забег, а продержаться до вечера. И это было взаправду.
Доносчик Лажу был уже там. Он еле шел, казалось, каждый шаг давался ему с трудом. Заметив меня, он отвернулся.
– Лажу, мы тут не по грибы собрались!
Мне велели разуться, снять носки. Я встал босыми ногами на дорожку. Не толкнуть идущего впереди, не затормозить того, кто идет следом за мной, не потерять равновесия, не свалиться на пол. Двое надзирателей почти не следили за нами. Развалившись на стульях, они ждали обеда. Шагать, шагать, шагать. Один, два, десять, сто, тысяча кругов. Цирковой номер. Они нас изматывали. Меня это бесило.
В полдень охранник Фонтан объявил перерыв. Топавший первым крутой парень, наказанный за то, что избил соседа по камере, плашмя рухнул на пол. Другие повалились следом за ним. Я выдержал. Я сошел с «доски» победителем, прямо и гордо, как спускаются по лестнице с красной ковровой дорожкой. И сел на пол. У нас были две лохани с водой, чтобы дать отдых ногам. Я продырявил, зажав ногтями, белые волдыри и черный пузырь на пятке. Из них вытекла жидкость.
Никто не разговаривал. Нам надо было отдышаться и прийти в себя.
Съев по миске чечевицы, по половинке луковицы и по куску сыра, мы снова поднялись на узкую дорожку. Я шагал, стиснув зубы, соединив перед собой сжатые кулаки. В середине дня я вообразил себя Эдди Толаном, победителем в беге на сто метров на Олимпийских играх в Лос-Анджелесе. Его вырезанная из газеты фотография ходила в колонии по рукам. Я прибавил скорость, толкнул колониста впереди. Раз. Другой. Сделал рывок, врезался ему в спину.
– Бонно! – взревел охранник.
С меня было довольно. Я попытался обойти слева. Локтем под ребра – и парень впереди тяжело завалился вбок.
– Бонно!
Я воспользовался этим, чтобы в свою очередь рухнуть, увлекая за собой в падении бегущих следом.
Я лежал навзничь на полу. Остальные валялись кто где.
– Начальник, я поскользнулся!
– По местам! Продолжаем! – прокричал надзиратель.
Я медленно выпрямился. В голове стучало. Хотелось пить. Я вернулся на дорожку и снова зашагал. Стиснув зубы, оскалившись, зажав в кулаке мамину ленточку. Ступни горели.
– Бонно, я за тобой слежу!
Мне-то что. Я шагал по бетонной дорожке, а мысленно, в мечтах, я шагал к караульному помещению, к стене, к морю, за ограду. Я шагал все быстрее, подальше от колонии, и никто уже не мог за мной угнаться. Слышишь, Козел? Теперь я бегу! А ты, Шотан? Я убегаю! Поймаешь меня, Ле Гофф? Скажи-ка, кюре, кому хватит смелости сунуться мне под ноги? А ты, доктор? Ты, Ле Росс, со своей заячьей губой? Ты, Чубчик, поправляющий свой белобрысый парик после каждого чиха? Вы, жандармы, преследующие на пляжах малолетних беглецов? Так что мне помешает? Кто меня догонит? Я иду, господа. Я бегу.
Я бегу, и мне на всех вас насрать!
Меня приговорили к двум дням Танцплощадки, от заутрени до вечерни. Плюс еще день «на сухом хлебе без хлеба», как говорил Ле Гофф, шесть дней на сухом хлебе и шесть дней карцера. Каждый вечер я плакал от ярости и боли, тайком, зарывшись лицом в простыни. Они хотели, чтобы я признался. Я этого не сделал. Все упрямо отрицал, но никого это не трогало. Им ни разу не пришло в голову, что они, может быть, напрасно меня гоняли, напрасно сажали в одиночку, напрасно морили голодом. У них не было никаких доказательств, только донос, но им требовался виновный. Надо было покарать кого-то для острастки.
В первый вечер Танцплощадки медсестра сказала, что хочет осмотреть наказанных. Повязав на голову косынку, она втерла мне в ступни густую мазь. Обрабатывая рану, рассказала, что про пожар в Брюте была статья на первой полосе региональной газеты. Жандармское расследование, отклонив версию поджога, пришло к заключению, что это было «самовозгорание», вызванное ферментацией сена.
Я сидел на кровати. Рыжая развернула газету.
– Ты все еще хочешь выцарапать мне глаза?
Нет. Мне было стыдно. Я помотал головой.
– Вот, почитай.
Я взглянул на статью. Одно предложение было обведено синим карандашом.
«Под воздействием влажности бактерии и гниль развились внутри сена и постепенно повысили его температуру до точки воспламенения».
Она улыбнулась:
– Обидно быть наказанным за то, чего не делал, правда?
Я внимательно посмотрел на нее. Она не верила ни одному слову в заметке.
– Бонно, ты не находишь это несправедливым?
Я не ответил. Она играла со мной.
– Как бы там ни было, колония легко отделалась. Ни бунта, ни поджога. – Протянула мне руку, помогая встать. – И честь господина директора не пострадала.
Медсестра не лечила меня по-настоящему, только подлатала. Починила, чтобы я мог вернуться на дорожку. И меня это устраивало. Когда она провожала меня до двери лазарета, мне было больно. Я хромал. Она слегка коснулась моего плеча:
– А твоя честь, Бонно? В чем она состоит?
– Для меня честь в том, чтобы продолжать идти вперед и не плакать.
3. Яйцо и бык
Когда мне было семь, я украл из курятника в Майенне три яйца.
Огюстен, мой отец, был сезонным рабочим. Во время войны его ранили, и он мало на что годился. Фермеры нанимали его кто из христианского милосердия, кто из солидарности. Они помогали земляку или бывшему фронтовику – можно сказать, платили ему пособие.
Мама ушла, когда мне было пять лет. Я почти не помню ее. Лишь влажный запах ее шеи, сигаретный дым, хриплый голос. И серую шелковую ленту, которой она перехватывала волосы. Утром в день своего бегства она повязала ее мне на запястье. Я еще спал. Лишь намного позже я узнал, что она бросила нас ради итальянца-аккордеониста, игравшего на танцульках.
На следующий день отец отвел меня к своим родителям. Мать меня бросила, а бабушка с дедом не обласкали. Они устроили меня в углу кухни, рядом с лестницей, которая вела в погреб. Дед оборудовал в нише подобие спальни. Матрас, простыни, одеяло, небольшой комод.
За столом кусок сала предназначался ему, овощи – его жене, остальное мне.
– Мясо для того, кто работает, – говорили они.
Без злобы. Просто так было принято. Ничего особенного.
Всю жизнь они возделывали чужую землю. После смерти хозяина его сыновья все продали. Ферму, поля, все хозяйство. Не тронули только длинный низкий дом, который мои дед и бабка занимали в обмен на свою работу. Владелец оставил им эту хижину, упомянув в завещании, – до конца своих дней они этим гордились. Бабушка подписала документ, дед поставил крестик.
Мне постоянно хотелось есть. Особенно зимой, когда не стянуть ни фруктов, ни овощей. Осенью 1921 года мы с одним деревенским пареньком перелезли через изгородь на ферме. В тот день был праздник урожая, и все собрались на ярмарке. Он украл лопату из хлева, а я – три яйца из курятника. Из-за его лопаты мы и попались – она оказалась слишком тяжелой. Он нес ее на плече, как ружье, и насвистывал военный марш. Мы уже дошли до перекрестка и расходились в разные стороны от придорожного распятия.
– Эй, вы!
Местный крестьянин. Я однажды видел, как он посреди поля лупил своего сына.
Мой приятель швырнул лопату в канаву и пустился бежать.
– Бонно!
Крестьянин меня узнал. Я влип. И, пока он размашисто шагал ко мне, я хлопнул ладонью по карману шорт. Я разбил яйца. По голым ногам потекли желток и белок. Он с первого взгляда все понял.
– Вор!
Он тряхнул меня за плечи, потом дернул за волосы – так он наказывал своих детей. Тянул за несколько волосков на виске, заставляя ребенка идти согнувшись.
Сначала он потребовал показать ему место преступления. А потом, волоча меня как краба, отвел к хозяину кур.
Тот выпивал с моим дедом в ярмарочной пивнушке.
Отец моего отца влепил мне пощечину. Прилюдно. Он меня подобрал, он меня воспитывал, он меня кормил, а я его опозорил. Запятнал имя Бонно. Он схватил меня за руку и велел просить прощения. Сначала у крестьянина. А потом у всей деревни, там было человек пятьдесят взрослых и детей. Я попросил прощения у всех. А потом дед позвал Барнабе, сельского полицейского.
– Кто яйцо украдет… – часто повторял он с важным видом.
Барнабе старательно записал мое имя в свой черный полицейский блокнот.
– Жюль Бонно, придется тебе быть паинькой. – Он странно посмотрел на меня. – Не то твое имя войдет в историю криминалистики.
Дед отпустил мою руку. Передал меня высшей инстанции. Вверил мою судьбу правосудию. Владелец яиц важничал. Качал головой. Отвечал на заданные шепотом вопросы. Переглядывался с окружающими. Да, это произошло именно с ним. И он явно этим гордился. Обдумывал, напишут ли об этом в «Майеннском республиканце». В рубрике происшествий «Сельского еженедельника» – так уж точно. Вообще-то там действовала банда грабителей, но второй сбежал. Бросил подельника, когда в дело отважно вмешался Донасьен Круазье. И герой дня продиктовал по слогам фамилию.
Барнабе, склонившись над своим блокнотом, дописывал протокол.
Бонно – вор, Морель – птицевод, Круазье – мститель. Небольшая толпа постепенно рассеялась. Всем стало легче. Правосудие свершится.
Морель вернулся в пивную, чтобы отблагодарить Круазье большой кружкой пива. Мой дед рассказывал оставшимся, что ему со мной приходится нелегко. Даже в школе я создаю проблемы. Играя во дворе, деру штаны на коленях. Возражаю учителю. И все это из-за моей матери, она сбежала. Да, сбежала. Вот так, ни с того ни с сего. Нет, больше не объявлялась. Она городская, из Шато-Гонтье. Вульгарная. К мессе заявлялась в красных ботинках. Так и не приспособилась к жизни на ферме. Мои дед и бабка никогда ей не доверяли. Да, вот именно. Я весь в нее, ничего общего с их сыном. Он-то мужчина, настоящий мужчина, их сын. Пострадал на войне, но держится. И делает сейчас что может.
Когда все разошлись, дед повернулся к стойке:
– Барнабе, вы арестуете мальчишку?
Полицейский улыбнулся:
– За три яйца? – Закрыл свой черный блокнот на резинку. – Забирайте его. Я знаю, что он усвоил урок.
Дед колебался. Надо было вести меня домой, но ему хотелось выпить по последней.
Круазье и Морель звали его к себе.
– Подожди здесь. Ты свалял дурака, а мне теперь расплачиваться.



