
Полная версия:
Раубриттер II. Spero
– Конечно, мог. Только долго бы ты на своем черством хлебе протянул? А так хоть живот набил… Ну, пошли, у нас еще работа впереди. Ты вот что, снега побольше набери, снегом доски оттирать сподручнее…
Часть четвертая
Берхард уверял, что они вышли в «свинячий завтрак», задолго после того, как встало солнце, оттого гнал его еще быстрее, чем прежде, утверждая, что они потеряли до черта времени. Но Гримберт, ковыляя вслед за ним по притрушенным скрипучим снежным ковром валунам, подозревал, что тот лукавит, а то и попросту лжет. В остервенелом вое ветра, что пытался содрать кожу с его лица, угадывались ночные интонации, да и холод тоже был ночным, тяжелым и злым.
В лучшем случае это предрассветные часы, а то и глухая ночь. Но ни проверить этого, ни доказать Гримберт не мог. «Наверно, слепцы – могущественнейшие люди на свете, – с усмешкой подумал он, – только они могут позволить себе роскошь, немыслимую даже для Папы Римского. Возможность не разделять день и ночь, поскольку для них между ними нет ровно никакой разницы.
Больше нет утренних часов, напоенных розовой лазурью теплеющего неба, и нет вечерних, окаймленных тяжелым бархатом сумерек. Нет полуденных, напитанных жаром и погруженных в блаженную негу, нет ночных, глухих и тревожных.
Все время, что у него осталось, можно было отныне не высчитывать в днях или сутках, его можно было исчислять просто в часах, как исчисляется моторесурс доспеха. Сколько этих часов осталось у него в запасе?..
Отдых в Чертовом Палаццо не придал ему сил. Проснувшись, с трудом оторвав голову от сколоченной из грубых досок лежанки, подгоняемый Берхардом, он ощутил себя еще хуже, чем вчера. Суставы немилосердно скрипели, с трудом выдерживая вес его тела, и без того ссохшегося и легкого, как мумифицированные останки святого, позвоночник превратился в раскаленный прут, покрытый острыми шипастыми отростками, который ворочался в его спине.
– Альбы любят ранних пташек, – возвестил Берхард, бесцеремонно встряхивая его немощное тело. – Потому что поздние редко доживают до обеда. Нам надо успеть перейти Склочницу, прежде чем сернистые гейзеры превратят ее в одну большую газовую камеру. И лучше бы тебе при этом держаться поближе ко мне, а?
Они снова шли. Шли в неведомом направлении, минуя невидимые препятствия и иногда делая короткие остановки, чтобы Берхард смог оценить путь. Иногда у Гримберта возникало ощущение, что он делает их не по необходимости, а нарочно, чтобы извести его. Не успевал он с блаженным стоном рухнуть в снег, чтоб дать отдых сведенным от напряжения мышцам, как следовал новый окрик – и бесконечный путь продолжался. Такой отдых не облегчал муки, напротив, только усиливал их.
Несколько раз он падал, не сумев сохранить равновесия – ноги его превратились в ломкие сухие корни, не способные выдержать никакой нагрузки. Берхард никогда не ждал его. Спокойно продолжал идти, размеренно хрустя снегом, будто ему все равно было, продолжать свой путь с попутчиком или в одиночестве.
Чертов самоуверенный мерзавец, равнодушный ко всему окружающему.
Про иберийцев говорят, что они жизнерадостны, шумны и болтливы, но если в Берхарде когда-то и текла горячая кровь солнечной Иберии, Альбы давно высосали ее подчистую, заменив холодной жижей из растаявшего снега.
«Альбы изменили его», – подумал Гримберт, втягивая через зубы мерзлый ядовитый воздух, чтобы распалить едва чадящую топку, в пламени которой он сжигал последние запасы сил, лишь бы продолжать идти. Не бесчисленные войны, в которых он участвовал, не чудеса, которые он видел, не страшная Железная Ярмарка. Альбы сожрали его душу, превратив в собственное подобие. В равнодушное существо, не ведающее возраста, не знающее страстей, взирающее на все сущее с брезгливой усмешкой вечного странника.
Гримберт был уверен, что, если ошибившись направлением, он случайно сорвется в пропасть, Берхард даже не сочтет нужным выругаться, не говоря уже о том, чтоб произнести какую-то коротенькую молитву. Разве что плюнет вослед и продолжит свой путь, ни одного раза не оглянувшись.
«Он просто хочет уморить меня усталостью, – подумал Гримберт, втягивая сквозь зубы ледяной ядовитый воздух в тщетной попытке раздуть тлеющее в груди пламя, безжалостно пожирающее те крохи сил, что оставались в теле. – Дождаться, когда я упаду лицом в снег и больше не поднимусь. Тогда он спокойно обыщет меня, вытащит положенные ему семьдесят монет, а тело отправит в пропасть или забросает снегом. Легкий заработок за пару дней хода.
Но если Берхард в самом деле надеялся на такой исход, этому самоуверенному иберийцу предстояло серьезное разочарование. Может, его спутник и в самом деле выглядел жалким калекой, которого лишь несколько вдохов отделяет от смерти. Может, он в самом деле часто падал и оступался. Но у него был запас сил, о котором не подозревал Берхард, неограниченный источник энергии, клокочущий в груди.
Чтобы получить к нему доступ, не требовался сложно устроенный ключ, содержащий несколько атомов калифорния или привязанный к его генетическим параметрам. Требовалось лишь произнести несколько условных слов, открывая невидимые врата. И сил вдруг становилось в избытке. Может, недостаточно, чтоб он припустил бегом, но достаточно, чтобы подняться и продолжить путь. И еще какое-то время не замечать ни гложущего кости холода, ни злобного рева Альб.
Это было сродни коду, отпиравшему атомный реактор, но коду довольно простому, состоящему из семи слов.
Гунтерих. Алафрид. Лаубер. Клеф. Теодорик. Леодегарий. Герард.
Он произносил их – беззвучно, сквозь зубы, – и обмороженное тело, готовое распластаться на камнях, вдруг обнаруживало в себе достаточно сил, чтобы сделать еще дюжину шагов. И еще. И следующую дюжину.
Гунтерих, Алафрид, Ла…
«Злость, – вспомнил он. – Злость – самое калорийное топливо, способное дать фору даже гидразину». Он так отощал, что его, пожалуй, смог бы оторвать от земли не самый крупный орел. Но злость… Злости в его ссохшемся теле хранились тысячи и тысячи квинталов. Эти семь слов высвобождали столько энергии, что ее хватило бы, кажется, даже для того, чтоб привести в движение рыцарский доспех среднего класса.
…убер, Клеф, Теодорик…
Он бормотал эти слова себе под нос, выдерживая порывы ледяного ветра, впившиеся в него когтями со всех сторон. Шептал, устроившись на коротком привале, обессиленный настолько, что его дыхание уже не способно было растопить ледяную коросту на пальцах. А когда слишком уставал даже для того, чтоб произносить их вслух, просто вспоминал.
Леодегарий, Герард…
В этих словах была заключена сила, но сила злая, недобро клокочущая, за которой надо было присматривать, точно за барахлящим реактором. Эту силу следовало тратить расчетливо, потому что, будучи выпущенной на свободу, она влегкую могла аннигилировать половину Альб и самого Гримберта в придачу. Он даст ей выход. Не сейчас. Погодя. Как только доберется. Как только получит то, к чему идет. Как только…
Он не знал, когда это произойдет. Время в горах течет иначе. Возможно, здешнее небо, которого Гримберт не видел, настолько выжжено радиацией, что солнце движется по нему медленнее, чем обычно. А может, всему виной стоптанные ноги, которые молят о пощаде на каждом шагу. Поначалу это боль терпимая, саднящая, но она быстро превращается в нескончаемую пытку и ощущается так, будто кто-то с каждым шагом всаживает тебе в спину и в темя небрежно отесанные колья.
Они дважды переходили горные реки, такие ледяные, что Гримберт, едва очутившись на том берегу, падал без сил наземь – ноги скрючивало так, что они теряли способность двигаться. Один раз чуть не угодили под лавину – спасибо чуткому уху Берхарда, который в завывании вечно голодного ветра разобрал тревожную, как комариный звон, ноту, и вовремя нашел убежище. Несколько раз, дежуря по ночам у костра, Гримберт слышал вдали легкий шелест осторожных звериных шагов.
Но к исходу третьего дня он все еще был жив. Альбы терпели его по какой-то одной им ведомой причине. Не размозжили валунами при сходе лавины на Бесовском Склоне, не задушили едкими серными испарениями в Долине Пьяного Аббата, не сожгли радиацией в Старом Овраге.
Гунтерих. Алафрид. Лаубер. Клеф. Теодорик. Леодегарий. Герард.
Эти слова помогали ему разжечь подобие жизни поутру в смерзшейся безжизненной коряге, которая служила ему телом. Они позволяли ему сделать первый шаг, самый сложный, от которого суставы дребезжали, точно изношенные шарниры древнего доспеха. Они питали его сытнее, чем те жалкие сухари, которыми делился с ним Берхард. Они же позволяли ему погрузиться в подобие сна к вечеру, когда тело, укутавшись в плащ, не способно было даже отключиться, сотрясаемое крупной дрожью.
Иногда он представлял те мучения, которые им предстоит пережить, и те пытки, которые придется вытерпеть перед тем, как милосердный Господь отправит их поганые души прямиком в адские чертоги. Эти мысли приносили блаженство, столь сладкое, что по сравнению с ним даже вино с медом и тетрагидроканнабинолом показалось бы безвкусным пресным пойлом.
Он придумал по персональной казни для каждого из них. Изощренной настолько, что даже сарацины, большие мастера по этой части, ужаснулись бы. Но одной было мало. Он придумал по полудюжине для каждого и изнывал от мысли о том, что человеческое тело с его жалким запасом прочности не выдержит такого.
Он будет пытать их. Часами, днями, даже неделями. Месяцами и годами, если лекари позволят ему растянуть этот процесс. Он будет смаковать каждую каплю их боли, как прежде не смаковал даже изысканные вина из погребов своего дворца. Он заставит придворных живописцев изображать их страдания – каждую минуту, каждый миг. Он щедро заплатит миннезингерам, чтобы те придумали подходящие песни, поэмы боли и ужаса, воспевающие все те страдания, которым подверглись его враги, и песни эти станут столь ужасны, что при их отзвуках будут падать ниц даже прожженные язычники. Он…
Он вновь приходил в себя на рассвете, когда Берхард бесцеремонно тыкал его сапогом под ребра, будя в груди хриплый, рвущийся наружу с осколками ребер, кашель. Альбы. Он снова в Альбах, в своем собственном аду, вымороженном до основания, ядовитом и способном сокрушить его не глядя, как излишне самоуверенного муравья, забравшегося на обеденный стол. Он снова шел, спотыкался и падал, снова грыз твердый, как гранит, сухарь, снова лишался чувств от усталости, едва лишь удавалось найти для краткого привала не пронизываемое ветрами место, снова…
Силы, заложенной в этих словах, хватило бы, чтобы зажечь небольшую звезду. Или испепелить в ядерном пламени целый город. Надо было лишь научиться контролировать эту силу – и Гримберт учился, нечленораздельно бормоча составляющие ее слова. Повторял до беспамятства, как молитву, но оттого они не стали бессмысленными, напротив, точно огранились, превратившись в соцветие драгоценных камней.
Гунтерих. Алафрид. Лаубер. Клеф. Теодорик. Леодегарий. Герард.
Снова. Снова.
И снова.
* * *Какое-то время он думал, что Альбы решили взять причитающееся им на четвертый день. Они с Берхардом пересекали Стылое Плато, ковыляя по колено в снегу, когда Берхард вдруг замер, точно графская ищейка, почуявшая олений след.
– Плохо дело, – пробормотал он. – Старик проснулся.
– Какой еще старик? – спросил Гримберт, бессмысленно вертя головой. Он ощущал лишь потоки холодного ветра, но даже в них угадывалось что-то беспокойное, ветер словно не мог определить, с какой стороны ему дуть, и растерянно метался в воздухе.
– Буря, – кратко и мрачно ответил Берхард, – Ох и скверно нам на открытом месте будет… Я вижу одну щель неподалеку. Маловата, но если повезет, то спасемся. Как только залезем, уткнись лицом вниз и держись за камни так крепко, будто бесы пытаются утащить тебя в ад.
Им повезло. Буря, которую «альбийские гончие» почтительно именовали Стариком, обрушилась на плато внезапно, как рухнувший с неба голодный дракон. Гримберт вжался в камни до кровавых ссадин на подбородке и малодушно благодарил судьбу, что не в силах видеть того, что творится вокруг, лишь слышать громовые раскаты, с которыми сшибались многотонные валуны, и страшное шипение полосуемого тысячами когтей снега. Будто бы какая-то исполинская и яростная сила, слепая, как он сам, впилась в Альбы и теперь пыталась расшатать их, оглушительно грохоча камнями и исторгая из гранитной глотки громкий рев.
Щель была узкой, но глубокой, оттого внутрь не проникали ни обломки камней, дождем барабанившие по снегу, ни гибельное дыхание бури. Зато отлично проникал холод.
– Отдыхай, – буркнул Берхард, устроившийся где-то неподалеку. – У старого ублюдка тяжелый характер, если уж застал, то будет колотить несколько часов кряду. Но это ерунда, здесь ему нас не достать. Вот попадись нам вместо него Три Сестры, там, конечно, дело гиблое было бы. Растерзали бы вмиг, а клочки развеяли на сотни лиг по округе… Те еще стервы.
Гримберт не знал, кто такие Три Сестры. И знать не хотел. Несмотря на то что тело его получило блаженный отдых, он беспокойно ерзал на острых камнях, точно нерастраченные запасы сил искали выход. Мысль о том, что их дорога затянулась на несколько лишних часов, была невыносима.
– Что, камни задницу жгут, мессир? Не крутись, не зли Старика.
Наверно, это было шуткой, но Гримберт не мог найти в себе сил улыбнуться. Сейчас его не смог бы развеселить даже императорский шут, величайший профессионал своего дела, выдававший такие фокусы, что почтенные герцоги и маркизы иной раз едва выползали из императорских покоев на карачках, как малые дети, обессилев от смеха. Один престарелый маршал, говорят, и вовсе отдал Господу душу, когда шут изволил показать, как лжепапа Урсин Восьмой чистит себе к завтраку яйцо – что-то в груди у него от смеха лопнуло.
Гримберт сжался, как мог, обхватив руками колени, точно мышь, которая испуганно затаилась под полом, пытаясь спрятаться от гнева топчущегося наверху хозяина. Если что-то и могло его отвлечь, то не скабрезные шуточки про лжепапу и яйцо. Разве что те жуткие остроты, отдающие мертвечиной, и колючие, как шрапнельные пули, которые щедро отсыпал когда-то Ржавый Паяц, тоже великий мастер по части шуток, да ведь и того давно уже нет в живых…
– Лежи неподвижно, – сердито буркнул Берхард. – Сказано ж, не копошись. Горы нетерпеливых не любят.
Наверно, грозный рокот Старика и его, старого бродягу, вгонял в страх, вот он и рычал по малейшему поводу всякий раз, когда Гримберту приходилось ворочаться в своей тесной щели.
– А ты, значит, терпеливый? – огрызнулся Гримберт.
Его убежище было столь тесным, что даже бронекапсула «Предрассветного Убийцы», его первого доспеха, размерами больше напоминающая свинцовый гроб, по сравнению с ним могла показаться бальной залой. Мало того, острые края камней немилосердно врезались в бока, а сверху то и дело сыпалась каменная пыль, которую приходилось молча глотать.
– Да уж потерпеливее тебя, – хмыкнул Берхард. – Поверь, мессир, уж мне-то ведомо, что такое терпение. С нетерпеливыми у Альб разговор короткий…
– Ну и сколько часов приходилось так ждать?
– Часов?.. Нет, мне приходилось ждать дольше, гораздо дольше.
– Что, целый день?
– Дольше, мессир.
Расспрашивать Берхарда было бесполезно, в этом Гримберт имел возможность убедиться не один раз за время пути. Берхард, как и многие люди его профессии, отнюдь не был болтуном, а если открывал рот, то лишь по насущному поводу. «Прикрыли бы вы воздухоотвод, мессир, а то снегу наметет», – обычно говорил он, если Гримберт донимал его вопросами, а то и вовсе огрызался какой-нибудь грубой шуткой, которая на долгие часы пресекала всякий разговор на корню. «Пожалуй, этот человек может молчать вечно», – решил Гримберт, как и горы, окружающие его большую часть жизни. Он и сам как гора, сплошь гранит и лед, ни дать ни взять, не человек, а частица Альб, отщипнутая от них невесть какой силой и с тех пор бредущая самостоятельно… Пытаться разговорить такого – только язык в кровь стирать.
– Лантахарий.
– Что?
– Так его звали. Человека, который мог бы подтвердить, что выдержки у меня хватит на двадцатерых. Скорее Альбы провалятся сквозь землю, а на их месте расцветут виноградники, чем Берхард Однорукий утратит выдержку, вот как он сказал бы, ежли б был здесь.
– Твой… приятель? – осторожно предположил Гримберт.
– Приятели в трактире, а не в Альбах, – резко ответил проводник. – В горах приятелей не бывает. Сюда люди поднимаются не для удовольствия, чтоб свежим воздухом подышать, а токмо для дела. Нет, не приятель. Наниматель. Заказчик.
Гримберт понимающе кивнул, едва не заработав ссадину на лбу.
– Контрабандист, поди? Иначе к чему ему проводник по тайным альбийским тропам?
– Контрабандистами я тоже не брезгую, мессир. Хоть и не люблю с ними работать. Жадный народ и нетерпеливый. Паршивое сочетание для здешних мест. Иной так трусится от жадности, что набьет мешок всяким скарбом, а потом с этим же мешком в расщелину на леднике полетит… Другому деньги карман жгут так, что вперед меня бежит. Наглотается, бывало, серного газу, потом лежит, кровью блюет, и не до денег ему уже… Суетливый народ, много возни с ними. Но Лантахарий был не из этого племени. Он был торговцем. Водил караваны из Бра в Сампере, Кавур и Аллос. Иногда и дальше, до самого Таллара, смотря по сезону. А я при нем и его людях вроде как проводником, дорогу показываю да предупреждаю, ежли что.
Гримберт едва не хмыкнул. Он мог представить себе пробирающихся волчьими тропами контрабандистов с вьючными мешками, но даже не представлял, что в этих суровых чертогах передвигаются целые караваны.
– И что, везло ему, твоему Лантахарию?
– Везло, – согласился Берхард. – Про него говорили, мол, удача ему в деле сопутствует, потому как мать при крещении дала ему проглотить волос Святого Гомобона, покровителя торговцев, только вранье это все, так я думаю. Просто соображение у него было хорошее по части выгоды. Не суетился, не спешил, не жадничал, но у него всегда монетка к монетке приходилась, через то и удача шла. Толковый был торгаш, Господь свидетель, не то что нынешнее племя…
Берхард зевнул, пытаясь устроиться удобнее в своем каменном ложе. Едва ли под ним было меньше острых каменных граней, чем под Гримбертом, но вел он себя так, точно возлежал на пуховой перине.
– Я-то торговцев редко вожу, мне привычнее налегке двигаться. Оно и понятно, меньше скарба – легче путь. Вот подкараулят тебя в глухом ущелье егеря, пальнут для острастки из аркебуз, тут уж у тебя единственный шанс – бросать мешок в снег и бежать во весь дух, надеясь только, что собак у них нет. А если у тебя полдюжины телег, да все с мешками? И люди при них? Куда денешься, а?
Гримберт пожал плечами. Тоже чертовски неудобный жест, когда лежишь в узкой каменной щели, похожей на усеянную зубами почти сомкнувшуюся пасть.
– Бросить к черту и удирать.
Берхард засопел.
– Дурак ты, мессир, хоть и рыцарь. Бросать караван не по чести. Договор в Альбах свят, а договор между купцами и проводником тем паче. Брось я караван при случае, потом с меня прочие проводники спросили бы при случае. Пошто доверия не оправдал? Зачем авторитет «альбийских гончих» уронил? У нас за такое спрос суровый. В прошлом месяце как раз одного такого спровадили, Харарихом Индевелым кличут. Проштрафился он перед обществом. Увидел лавину под Сахарным Зубом, и ну тикать. Телеги, конечно, в щепу, людей, что при них были, по камням размазало… Сам Харарих ноги унес, но ребята в Бра прознали про это дело и, конечно, уж поджидали.
– Убили? – по-будничному спросил Гримберт.
– Среди проводников своих убивать не полагается. Даже тех, кто против правил пошел. Дотащили до ближайшей вершины, одежду сняли, окатили кипящим маслом из горшка и отпустили на все стороны, сколько их в Альбах сыщется. Это у нас такая традиция, значит. Пока масло кожу жрет, холода не чуешь, можешь много лиг пробежать на одном дыхании. А вот потом… Иные, говорят, по десять лиг[14] пробегали от бодрости.
– Вот, значит, какие у вас традиции…
* * *Чутье Берхарда, способное улавливать признаки приближающейся бури или по едва ощутимому хрусту снега под ногами замечать коварные подснежные каверны, не было способно воспринимать сарказм.
– Тем и живем, мессир, – буркнул он. – Но с Лантахарием у нас таких проблем не было. Мы с ним крепко сдружились, по правде говоря. Притерлись, как два камешка притираются, что много лет рядом лежат. Может, он и торгаш, но честь понимал хорошо и с оплатой не обижал. Как-то раз мы с ним из пяти телег потеряли три. Сперва нас на перевале Снегобородый едва не разорвал в клочья, потом под лавину на западном склоне попали, едва ноги унесли, и, будто этого мало, под конец в засаду финикийцев угодили. Потеряли последних лошадей, истратили весь порох, но прорвались. И что ты думаешь? Лантахарий мне полную плату преподнес, два флорина, как и условлено было. Видит Господь, одно удовольствие было с ним работать, пусть и говорят, что честный торгаш – такая же редкость, как орел с тремя крыльями…
«Удивительно, – подумал Гримберт, всем телом ощущая жуткий гул каменной породы, к которой прижимался всем телом. – Я едва не вою от ужаса, скрючившись в этой жалкой щели, точно по мне кроет беглым крупнокалиберная артиллерия, а этот однорукий ублюдок разглагольствует себе, точно пропустил в трактире кружечку и устроился в любимом кресле у камина…»
Берхард вздохнул.
– Жаль только последнее наше с ним дельце не выгорело, – пробормотал он. – Я бы за него пять флоринов получил, хватило бы на всю старость, да еще и Святому Петру пару медяков при входе подбросил бы на кружку аквавита[15], чтоб петли подмазать… Восемь лет назад то было. Собрал Лантахарий обоз, ну и меня, конечно, кликнул, другим проводникам он не доверял. Двинулись мы в Кольмар, да не налегке, а при пяти телегах. Но вез он не медь или бархат, как бывало, а склянки всяческие. Там, в Кольмаре, в ту пору как раз оспа разыгралась, мертвецов столько было, что их вдоль дорог, раздувшихся, выкладывали, вот он и поспешал. Накупил у лекарей зелий лечебных да декоктов, ну и пустился через горы. Торгаши – они ветер по-особому чуют, не то что мы, вольные бродяги…
– И что ж, успели?
Берхард вяло клацнул зубами, точно скучающий пес.
– Успели, мессир. Я его добро берег, как наседка цыпляток. Сам ноги обморозил, едва ушей не лишился, две пули меж ребер до сих пор сидят, ан довел. Успел в срок. Приковыляли его телеги в Кольмар в целости. По моим расчетам, на этом дельце Лантахарий должен был сорвать огромный куш. Оспы в наших краях боятся, склянки его в тройную цену уходить должны были. Один этот переход озолотил бы его. Вот только…
– Что?
– Видать, даже его удача имеет пределы. Встретил он меня в Кольмаре, как условлено было, а у самого лицо черное, как у утопленника. Я у него такого не видел, даже когда мы прощались, точно друзья перед смертью, слыша подбирающихся финикийцев. «Прости меня, дорогой мой друг Берхард, – только и сказал он. – Обещано тебе было три флорина, и, веришь ли, я бы отдал их тебе, даже если бы вынужден был жить в богадельне до конца своих дней. Но…»
– Денег не было, – догадался Гримберт.
– Не было, мессир. Недобрые люди обманули его, продали болотную воду под видом зелий. Весь наш поход был впустую. Он не только не принес выгоды, но и забрал весь тот капитал, который у него был. Вместо того, чтоб озолотиться на этом деле, Лантахарий разорился вчистую. Вот оно как бывает.
– А ты…
– Я пожал ему руку, мессир. И сказал: «Я не держу обиды на тебя, Лантахарий. Мы с тобой измерили эти горы во всех направлениях. Приходилось и сочный виноград есть, и последний кусок гнилой говядины на двоих делить. Тебе, верно, и так сейчас несладко, так что будем считать, что мы квиты. Ты не должен Берхарду Однорукому ни одного медного обола за эту прогулку». Веришь ли, он не смог сдержать слез. А ведь про него говорили, что проще из куска камня выдавить молоко, чем из торгаша Лантахария – слезу. Он стиснул мну руку – ту единственную, что уцелела, – и ушел восвояси. В скором времени распродал свое дело в Бра и перебрался куда-то на юг, дальше уж не ведаю.
Гримберт хмыкнул:
– Вот, значит, отчего ты записал его в свидетели. Пожалуй, ты прав. Для такого нужно обладать отменной выдержкой. Чтоб «альбийская гончая» и отказалась от положенной платы…
Берхард засопел, переворачиваясь на другой бок.
– За те восемь лет, что мы не виделись, я тысячу раз пожалел об этом. Благородство может позволить себе граф, что кушает золотой вилкой, а не бродячий пес вроде меня.
Гримберт улыбнулся, не зная, видит ли Берхард его лицо.
– Когда-то я знал человека, который рассуждал так же.
– Да? И как его звали?
– Вольфрам Благочестивый. Не переживай, он давно мертв.
– Вот и я чуть не помер через свое благородство, – пробормотал Берхард. – В ту пору заказчиков было мало, у меня от голода брюхо подводило. Приходилось морозить задницу по три недели в горах, а после выковыривать из нее с гноем картечины. Или скулить от холода, забившись как мы с тобой сейчас, не зная, что будет через минуту, стихнет ли Старик, умиротворенный, или обрушит на тебя свод, превратив в липкую кляксу на камне… Меня могли бы выручить прежние заказчики-контрабандисты, но они уже не спешили заручиться моей помощью. «Берхард Однорукий сдал, – шептались они. – Размяк, как все старики. Простил долг торгашу, а ведь право имел стребовать, хоть бы и требухой заместо золота. Где гарантия, что он так же не смякнет, когда в Альбы поднимется? Не раскиснет посреди бури? Не потеряет голову?..»



