
Полная версия:
Первопроходцы
– Хочешь плыть по реке! – одобрительно кивнул Пантелей.
– Как знать! – уклончиво ответил атаман. – Много коней потеряли.
На новом стане закурились дымы костров, бойко застучали топоры. Чуна закричал, как раненый зверь, завыл, схватившись за голову.
– Тунгусу легче убить человека, чем срубить дерево, – пояснил Пантелей, участливо подошел к Чуне, долго говорил с ним, в чем-то убеждая. Вернувшись, пояснил спутникам:
– Чуна просит не рубить деревья, пока не выпроводит из них души. – Вопросительно взглянул на старшего Стадухина.
– Кого их, диких, спрашивать? – возмущенно запричитал Простокваша, кивая на свои раненые руки. – Не замерзать же из-за одного дурака.
– Вот-вот! – закудахтал Федька Катаев. – У них одно на уме, как нас извести. – Обернулся к Пашке Левонтьеву: – Что там в Законе Божьем сказано?
Пашка призадумался, пошмыгивая носом, с важностью изрек:
– «Не участвуй в делах зла!» И еще: «Пришельца не обижай».
Какое-то время казаки и промышленные лупали обметанными куржаком ресницами, вдумываясь в сказанное, начали было спорить, но атаман спросил:
– Как будет души выпускать?
– Плясать, наверное, петь! Как еще?
– Пусть попляшет. Подождем! – разрешил.
Перечить ему никто не стал. Люди вернулись к кострам, присели у огонька, наблюдая за ясырем. Обходя от дерева к дереву, вытаптывая вокруг них снег, Чуна о чем-то лопотал, раскачивался всем телом, мотал долгогривой головой, и его густо выбеленные изморозью волосы трепались по плечам, как кроны на ветру. Казаки и промышленные стали мерзнуть без дела, одни жались к кострам, другие притопывали, втягиваясь в танец ламута. Якуты жалости к деревьям не имели, они всякий лес готовы были выжечь дотла, чтобы расширить пастбища, но и вожи, вовлеченные шаманом в пляску, мотали головами, дрыгали ногами, как кони, и гортанно ржали.
Танец Чуны завлекал. Люди у костров сначала со смехом, потом с каким-то остервенением в лицах стали дергаться, подражая ламуту.
– Чарует! – просипел Пантелей выстывшими губами, вынул из-под парки кедровый нательный крест, навесил поверх одежды.
Стадухин стряхнул с глаз чарование, перекрестился, стал сечь одно из деревьев, от которого отдалился Чуна. Его топор звенел и отскакивал от промерзшего комля. Застучали другие топоры, и вот, со скрежетом и хрустом, завалилась на бок вековая лиственница.
Чуна упал в снег, долго лежал, как мертвый. Пантелей Пенда, воткнув топор в пень, волоком подтянул его к костру, уложил на теплый, прогретый лапник.
– Никому из вас не будет счастья! – щуря больные глаза, впервые пригрозил шаман. – Лес мстит жестоко, страшней, чем люди.
Зима разошлась во всю силу. От стужи трещали деревья и грохотал лед в реке. День был короток. Избенка из неошкуренного леса росла на глазах. Чуна бездельничал, лежал возле костра, не желая даже подкидывать щепу, только придвигался к гаснущему огню или отползал от него, когда поднималось пламя.
Долгими ночами над станом мерцали холодные звезды, ярко светил месяц – золотые рожки, высвечивая кроны деревьев в кухте. Из-под лапника и потников дышала теплом прогретая кострами земля. При свете огня черные опухшие лица спутников были похожи на звериные морды. При общем усталом молчании Пашка Левонтьев с клоком светлой оленьей шерсти в бороде монотонно, по слогам читал церковно-славянское письмо и скороговоркой повторял прочитанное просторечием.
Сквозь заиндевевшие смерзавшиеся ресницы Михей смотрел на звезды, осторожно вдыхал носом колкий студеный воздух, вполуха слушал Пашку, растекался духом по окрестности и, не чувствуя опасности, сонно думал о неведомой земле, воле, славе, счастье. Здесь, на Оймяконе, все было не то и не так. Мысли его путались с Пашкиным чтением, среди звезд выткался неясный лик Арины, в ушах зазвучали неразборчивые слова ее молитвы.
А люди были сердиты, он это хорошо чувствовал и понимал их: подошло время промыслов, но ватага еще только рубила зимовье. Поблизости соболей и лис явно не было. Многим уже казалось, что лишь чудо поможет добыть кое-какую рухлядь, чтобы хоть как покрыть убытки. По утрам и по вечерам люди страстно молились святым апостолам Петру и Павлу, покровителям промыслов. В том был намек и укор атаману.
Только от старого Пенды не было ни похвал, ни осуждения. «То ли равнодушен ко всему, – гадал атаман, – то ли так надежно заперт?» Пантелей спокойно переносил тяготы будней и чем откровенней связчики показывали недоверие атаману, тем чаще говорил о душевном, звал идти на Ламу.
– Со слов тойона Увы, Оймякон впадает в Мому, куда она течет, никто не знает, – отговаривался Михей и чувствовал приятное волнение, которое принимал за вещий знак. – Если благополучно перезимуем и не даст бог добычи в этом краю, построим струги, поплывем в неведомое, как Илейка Перфильев, Ивашка Ребров.
Все ждали от Пенды рассказов про удачные промыслы, скитания по неизвестным землям, но он упорно помалкивал, а при настойчивых расспросах как-то нехорошо усмехался.
– Вот бы кому язык огоньком развязать! – Покряхтывая и похохатывая, обмолвился Федька Катаев.
Пантелей выплюнул из-за щеки ягодный лист, поднял парку и подол заячьей рубахи, показал живот. Казаки и промышленные, удивленно переглянувшись, вопрошающе уставились на него.
– Спина кнутом исполосована, зато над огоньком не висел! – пояснил Пенда.
Бывальцы были наслышаны о первопроходцах, кончивших земные жизни в пыточных избах под кнутами приказных и воевод. За слухами и догадками о несказанном ими была чарующая тайна, а Пантелей Пенда был одним из ее жрецов.
– Язык наш – враг наш! – поддакнул Пашка, поглаживая кожаный переплет Библии. – Гроб смердячий!
Пылали костры, сизый дым поднимался к небу ровными воронками, от прогретой земли шел жар и оседал куржаком на одеяла. Утомленные работами, люди быстро засыпали. Якутка лежала рядом с Тархом в меховом мешке – кукуле, сквозь выбеленные инеем ресницы глядела в низкое небо и улыбалась своей новой жизни. Над ее лицом поднималось и осыпалось льдинками облачко пара.
Пашка, закрыв Книгу, которую обычно читал перед сном, втянулся в глубину оленьего кукуля. Михей Стадухин в полусне привычно растекся по сугробам, обращаясь в большое бесплотное ухо. Внутренний взор его скользнул по уродливым пням, корявым сучьям, щепе, по замершим в студеном безветрии деревьям и остановился на соболе с бьющейся куропаткой в зубах. Зверек воровато оглянулся и поволок птицу под пень.
Михей приятно удивился, что лес не так уж пуст, в следующий миг услышал осторожные шаги. Промороженный снег был сыпуч и беззвучен, звуки походили на человечьи, но вместо образа идущего ему чудилась какая-то тень. «Кто бы мог быть?» – встревоженно думал он, напрягся и в лунном серебре полярной ночи смутно увидел то ли зверя, то ли человека. Открыл глаза, скинул одеяло.
– Не враг это, спи! – пробормотал лежавший рядом Пантелей.
– Злого не чую, – прошептал Михей. – Но кто?
– Леший!
– Они спят с Ерофеина дня!
– Значит, сендушный забрел из тундры! – Пантелей высунул нос из волчьего кукуля, сшитого по-тунгусски, прошептал тверже: – Не буди людей, без того злы!
Михей лег на спину, взглянул на низкие звезды.
– А что ему надо? – спросил шепотом.
– Они же любопытные, как медведи или козы! – Старый промышленный зевнул и перевернулся на другой бок.
Придвинувшись к нему, Михей Стадухин прошептал:
– Ты тоже видишь кожей?
– Вижу! – помолчав, неохотно ответил Пантелей. – Могу в черед с тобой караулить подходы… Умаялся ты!
Опять стали смерзаться ресницы атамана. Залучились, закачались звезды, среди них ясно выступило лицо Арины, как когда-то на Илиме, она смотрела на него через костер. В полусне, укрываясь с головой, он опять услышал ее голос с неразборчивыми словами. С тем уснул. Проснулся, почувствовав себя отдохнувшим, будто высвободился из объятий жены. Бросил взгляд на небо. Была ночь, но звезды перевернулись. В Енисейском остроге в это время рассветало. Тлел костер. Свернувшись улиткой, едва не тычась носом в угли, над ними клонился Семейка Дежнев в обнимку с пищалью. Железный ствол ружья, покрытый узором изморози, розовато отсвечивал.
– Спишь в карауле? – укорил Михей.
Семейка вздрогнул, обернулся.
– Не сплю, – промямлил, сглатывая слюну. – Греюсь! Околел. Всю ночь ходил, где ты указал.
Зашевелились разбуженные люди, громко зевали, с недовольным видом поглядывая на небо и на атамана.
– Догреетесь в преисподней, – проворчал он, вставая. – Вот как перебьют сонных, – пригрозил.
– Так нет никого! Кому резать? – продрав глаза, заспорил Семейка, обыденно пререкаясь с земляком.
– Аманат тихонько встанет и убьет твоим же ножом.
– Я ему ноги связал хитрым узлом!
– Тьфу на вас, неслухи! – беззлобно выругался Михей, окончательно разбудив стан. – Сходи погляди, – указал кивком в сторону порубленных деревьев.
Сгреб в кучу тлевшие угли, бросил на них бересту. Она задымила, стала скручиваться, потрескивать, но не загоралась. Семейка Дежнев, оставив у костра пищаль и опираясь на палки, заковылял в указанную сторону. Поднялось пламя. С одеялами на плечах служилые и охочие стали жаться к огню. Якутка отошла на десяток шагов, набила котел сыпучим снегом.
– Сендушный приходил! – возвращаясь, дурашливо крикнул Семейка. – Нога босая, как у зверя, и кора на осинах погрызена. – Слава богу, – перекрестился, не снимая собачьей рукавицы, – ни видели, ни слышали: встречи с ним не к добру.
– Девка у нас, – кивнув в сторону якутки, поддакнул дружку Простокваша. Он стоял в карауле перед Семейкой, потому оправдывался и за себя тоже. – Сендушный до них охоч, крадет собак и баб, а так безвредный…
Все с любопытством уставились на Пантелея Пенду, но он по обыкновению молчал, перемалывая крепкими зубами лиственичную смолу.
Строилось государево зимовье торопливо, небрежно, вкривь и вкось, из сырого леса и гнилых валежин: лишь бы пережить зиму. Щели в ладонь забивали мерзлым мхом. Накрыли сруб жердями и корой, закидали избу снегом. Частокол ставить не стали: атаман не требовал, сами укрепляться не желали. Но сразу принялись за строительство бани.
Отмывшись, люди два дня отдыхали с просветленными лицами. Раненые лечились. Коновал присыпал им раны травяной трухой из мешочков. Здоровые казаки и промышленные стали проситься на разведку промыслов. Михей отпустил сначала промышленных, потом половину казаков. Аманата Чуну держал в зимовье вольно, колодки надевал только на ночь, утром освобождал. Якутка варила и пекла мясо, радовалась, когда ее хвалили, и так ласково глядела на всех глубоко запавшими под лоб глазами, что подстрекала мужчин к похоти. Только при виде ламута на лице ее мелькала болезненная тень воспоминаний о прошлой жизни. Но и ему она не показывала неприязни, не обделяла едой.
Служилые и охочие, отпущенные Стадухиным на промыслы и проведывание новых земель, поездили по округе порознь и вскоре объединились в две чуницы под началом казака Андрея Горелого и промышленного Пантелея Пенды. На лошадях с недельным припасом ржи и мяса они отправились в верховья Оймякона.
Падь, где было поставлено зимовье, на аршин завалило снегом, в избе стало теплей. Бывшие при ней кони зарывались в сугробы едва не по самые лопатки, копытили траву. Михей указал на них брату Герасиму:
– Понял, чем якутские карлы лучше русских лошадей в два с половиной аршина в холке?
Тот обидчиво шмыгнул обмороженным носом, поперечно проворчал:
– Не стоят они тех денег, что потеряли.
Братьям не повезло: из шести лошадей три пали. Но Герасим с Федькой ездили на стан к якутам, с выгодой продали часть товара. Рана младшего зарубцевалась, он стал проситься на промыслы с дружком Федькой и с казаками. Тарх, оставив выкупленную якутку на старшего брата, держался поблизости от Пенды, учился у него.
– Можешь идти с ними, только как-то не по-христиански промышлять в разных чуницах с братом, – укорил младшего Михей.
Семейка Дежнев, возившийся у очага, смешливо взглянул на молодого земляка, мимоходом встрял в разговор:
– Федька менять и торговать горазд, глядишь, вдвоем втридорога товар сбудут.
Он все еще ходил на раскорячку, сильно припадая на обе ноги, но уже без палок, работал при зимовье. Рана на его лбу зарубцевалась. Над Семейкой смеялись, что ламуты вскрыли ему третий глаз. Он тоже смеялся, устав отмаливать свое забубенное невезение, смиряясь с долей. На промыслы не просился, показывая, что калеке только и остается что топить избу.
Вскоре с заводными конями в поводу вернулись двое промышленных и приволокли по льду застывшей речки тесаную лесину с длинными обрубками сучьев. Отогреваясь возле очага, жаловались, что намучались с ней в пути. Эту колоду велел тянуть к зимовью старый Пенда, по его словам, из нее должна получиться хорошая основа для шитика. Михей понял, что, прельщая спутников походом на Ламу, Пантелей Демидович непрочь сплавиться по неведомой реке.
Со слов вернувшихся, по ту сторону гор было теплей, но снега больше. Там водился соболь. Люди Пенды и Горелого рубили станы, спешно секли кулемники по ухожьям.
Разошлась по промысловым местам и вторая чуница. В зимовье со старшим Стадухиным остались хромой Дежнев, безрукий Простокваша, заумный Пашка Левонтьев, якутка и аманат Чуна. Пашка стоял в караулах, днями рубил дрова, все свободное время читал. Все слушали его и молчали, убаюкиваемые монотонным голосом. Напрягая морщины между бровей, чутко прислушивался к чтецу Чуна. И только якутка с отрешенным видом, лежала на нарах и чесала брюхо.
Михей попытался добыть одного-единственного соболя, крутившегося возле лабаза, делал все как все, может быть, даже лучше. Но соболь либо не шел к его клепцам, либо вытаскивал приманку. Стадухин втайне злился на него, хитроумного, и на себя самого. Против одного юркого зверька выставил десяток ловушек, и все зря: одни захлопывались пустыми, с других пропадала приманка или соболь к ним не подходил. Атаман сдался, пожаловавшись земляку на неудачи в промысле. Семейка Дежнев, ковыляя, обошел путик, поставил и насторожил все по-своему, через неделю принес придавленного соболька и ободрал при тоскливом молчании Стадухина.
В марте потеплело. На обдутых ветрами равнинах и холмах быстро таял редкий снег, выпасы желтели прошлогодней травой. После полудня по долине реки сугробы становились вязкими, а по ночам покрывались крепким настом. Подъехать к зимовью на конях было невозможно, но на оленях или собаках под утро подойти могли. Караульные спали, когда им казалось, что снег непроходим.
В это самое время на зимовье набрела ватажка промышленных людей из восьми человек. Оставляя после себя глубокий лыжный след в отопревшем рыхлом снегу, они подошли к жилью на десяток шагов и с изумлением уставились на дым. Выскочившие из избы казаки были поражены встречей не меньше, чем пришельцы. Те и другие, постояв друг против друга с разинутыми ртами, разом заголосили, выспрашивая, кто они такие и откуда взялись?
Раздвинув Семейку с Пашкой, вперед вышел Михей Стадухин, велел прибывшим сбросить лыжи и войти в зимовье.
– Кто передовщик? – спросил.
– Я! – отозвался скуластый, как ерш, муж со шрамами обморожений на лице. – Енисейский промышленный Ивашка Ожегов.
Как и спутники, одет он был по-тунгусски. Скинув башлык, обнажил голову с длинными спутавшимися с бородой волосами. Ответив атаману, захлебисто закашлял. Набившись в зимовье, гости развязали кожаные узлы на одежде, разделись. Черными неуклюжими потрескавшимися пальцами Ожегов достал мешочек, вытряхнул из него отпускную грамоту енисейского воеводы Веревкина, дозволявшего промышлять соболя по Олекме.
– Как здесь-то оказались, да еще пришли с восхода? – строго спросил Стадухин, предъявив наказную память от воевод Головина и Глебова.
Гости притихли, заговорили почтительней.
– Неудачно промышляли зиму на Олекме. Весной переволоклись через гору, построили струги, поплыли по неведомой речке. В низовьях узнали, что зовется Амгой, а промысловые места заняты енисейцами и мангазейцами. Переправились через Алдан, шли встреч солнца, промышляли неподалеку отсюда – две недели ходу. Речка там, под полночный ветер. Оголодали и решили выбираться в Ленский острог.
Хотя пришлых было вдвое больше, чем зимовейщиков, а Семейка Дежнев и Гришка Простокваша еще не оправились от ран, гости с опаской и предосторожностями показали добытые меха.
– Негусто! – разглядывая связанные бечевой сорока, посочувствовал Стадухин. – А соболя добрые, головные. Такие в Ленском по рублю.
– По рублю нипочем не дадут, – улыбаясь, заспорил Семейка Дежнев. – Обязательно сбросят по полуполтине. А у вас есть рухлядь без хвостов и пупков.
Ожегов торопливо собрал меха в мешки.
– До Ленского еще добраться надо.
– С таким богатством, – Семейка окинул их добычу смешливым взглядом, – наедитесь ржаной каши с коровьим маслом и пойдете в покруту.
По приказу Стадухина он выложил перед гостями каравай оттаянного хлеба. Выпекали его по уговору только на субботы и воскресенья. Рыбы в промерзшей реке не было, по нужде привычно сквернились в пост зайцами и куропатками. Муку, как водится на промыслах, берегли.
Передовщик кочующей ватажки отщипнул кусочек от краюхи, благостно пожевал, за ним потянулись к хлебу другие. Поев, покидав в рот последние крошки, Ожегов степенно ответил Семейке:
– Это уж как Бог даст! Порох, свинец истратились, неводные сети перервались. Перед уходом из зимовья тушки соболей варили – экая гадость… Волчатина после соболятины, прости, Господи, ну очень вкусна.
– Нам тоже удачи нет, – сочувствуя пришлым, пожаловался Стадухин. – Наказ воевод выполнили, но рухляди не добыли и теперь хотим искать новых земель, распускаем лес, со дня на день заложим шитик и со льдом поплывем на реку Мому. Слыхали?
Переглянувшись, гости не ответили, только удивленно посмотрели на Михея.
– А мы слыхали! Нас всех с вами, будет добрая ватага. Дорога дальняя, край неведомый, лишние люди не помешают.
– Что хотите с нас? – настороженно блеснул глазами и снова закашлял Скуластый передовщик. – Покруту?
– Со дня на день вернутся с промыслов казаки и промышленные. Соберемся, решим! А пока помогите строить судно, сторожить зимовье и аманата, – кивнул на равнодушно слушавшего гостей ламута.
Горелый с Пендой и промышленными людьми вышли к зимовью на той же неделе. Все были живы. Кроме мехов они привезли мешок мороженых соболей, которых собрали на обратном пути, забивая клепцы. По грубой прикидке, добытая рухлядь вместе с неошкуренным мешком не покрывала долгов большинства казаков и промышленных. Пантелей обрадовался, что народу прибавилось, стал уверенней зазывать на Ламу, в места москвитинского зимовья, но идти туда напрямик через горы, путями, известными аманату Чуне.
Михей Стадухин еще надеялся, что ламуты привезут выкуп за пленного. Если нет, то соглашался навестить их, пограбить в отместку за прошлогоднее нападение на якутов. Но не больше: все понимали, что другой зимы в этих местах не пережить. Не было на Оймяконе человека, кому бы так же, как ему, не терпелось вернуться в Ленский острог. Но, наверное, никто другой так не страшился вернуться должником. Кони отряда паслись в якутских табунах, за них не беспокоились. Не будет в них нужды, якутские мужики отгонят на Лену вместе со своим скотом и долгов убудет.
Втор Гаврилов, спутник Ивана Москвитина, угрюмо прислушивался к разговору, в котором и Михей, и Пенда то и дело ссылались на него и Андрея Горелого, сам же помалкивал.
– Да скажи что-нибудь! – вспылил атаман.
Втор вздохнул, расправил бороду:
– Меня уже наградили за Ламу: по сей день спина чешется. Что же я буду другой раз напрашиваться?
Сторонникам похода за Великий Камень возразить казаку было нечем. Умолк и старый промышленный, свесив белую бороду. Семейка с Гришкой Простоквашей шкурили привезенных соболей, им охотно помогала якутка.
По обычаю старых промышленных тушки надо было сжигать при общем молчании, но народа в зимовье так прибыло, что сделать это с честью Семейке с Федькой не удавалось и они зарывали ошкуренных соболей в снег.
Михей Стадухин неподалеку от того места вытащил из плашки задавленного зайца и беззаботно шел к зимовью с добычей в одной руке с топором в другой. Вдруг в пяти шагах от него поднялся медведь, торопливо дожевав ошкуренного соболя из дежневской хованки, уставился на человека. Мгновение человек и зверь пристально глядели друг на друга, Михею показалось, что он узнал того, который подходил к нему с Ариной на Илиме и Куте, которого спас от убийства на Лене. Но медведь так отощал, что под свалявшейся шерстью угадывались ребра: видно, поднялся из берлоги давно и бедствовал без кормов.
Окинув его сочувственным взглядом, Стадухин бросил мерзлого зайца. Зверь, на лету, схватил его, с хрустом сгрыз, снова уставился на человека голодными глазами, и казак почувствовал, что для исхудавшего медведя он – продолжение съеденного. Не сводя с него глаз, зверь стал приседать перед броском.
– Чего удумал? – Михей отвел в сторону топор, готовясь защититься. И в этот миг за спиной раздался такой пронзительный вопль, от которого он невольно скакнул, обернувшись спиной к медведю. Чудно раздув шею и щеки, кричал Пантелей Пенда. Краем глаза Михей увидел, как зверь шарахнулся в сторону. Обернулся – он убегал.
– Зачем подставляешься? – на глубоком вдохе прерывисто спросил Пантелей.
– Да вот, бес попутал! – смущенно пожал плечами Михей.
– Бывает! – согласился старый промышленный. – Хорошо, я был рядом. В нем одних костей и жил пудов десять. Задавил бы.
– Что ты ему сказал? У меня до сих пор в ушах звенит.
– Чтобы проваливал!
– Что за язык такой чудной?
– Чандальский! – неохотно ответил Пантелей. – Скажи Семейке, чтобы не бросал тушек возле зимовья [3].
Слегка сутулясь, старый промышленный пошел к зимовью. Помахивая топором, Михей догнал его, спросил полушепотом:
– Ты и с чандалами знался?
– С кем только не знался, – досадливо огрызнулся Пантелей. – Не верь никому! Особенно людям и медведям!
В апреле на открытых местах лесного берега речки появились проталины. В полдень припекало солнце. К зимовью приехали на оленях родственники Чуны. Пять мужиков в кожаных халатах, с черными, лоснящимися от солнца лицами спешились на противоположном, открытом берегу и по мокрому льду переправились к жилью. Полтора десятка сопровождавших их сородичей остановились там же, сложили на землю луки с колчанами стрел. Послы безбоязненно подошли к караульным, их обыскали, подпустили к зимовью, показали живого аманата с колодкой на ноге.
– Здоровые черти! – буркнул Горелый, оглядывая гостей. – Один к одному тамошние сонинги.
Ламуты принесли три пластины, сшитые из собольих спинок. Выкуп не мог быть так мал, можно было понять, что это подарок в поклон. Стадухин ждал, решив, что гости будут торговаться за шамана, за побитый якутский скот, за раны русичей и убитых якутов. Пантелей Пенда сидел в темном углу, переводил строгие глаза с одного посла на другого. Пашка Левонтьев со звучным хлопком закрыл Библию, ламуты вздрогнули, обернувшись к нему, оглядели углы избы и попросили разрешения говорить с Чуной. Атаман обернулся к Пантелею за советом.
– Не нравится мне что-то! – пробормотал тот. – Добавь-ка людей на охрану!
– Там десятеро! – пожал плечами Михей, но выслал из избы еще пятерых.
И тут с другого берега невскрывшейся речки послышались якутские крики «Ур!..Ур!».
Безоружные ламуты вскочили с мест, отбиваясь от казаков, кинулись к двери, перепрыгнули через сидевших снаружи, побежали к оленям. Караульные дали по ним три нестройных выстрела. Как оказалось, фитили были запалены только у них. Когда рассеялся пороховой дым, ламуты уже мчались на оленях на расстоянии полета стрелы.
Чуна в деревянной колодке бежать не пытался, но по его лицу было понятно, что родичи сказали ему что-то важное.
Прискакавшие по проталинам якуты спешились, скользя ногами по сырому льду, переправились с конями через реку в то время, когда Михей Стадухин орал на своих и раздавал тумаки. Это были вожи, отпущенные им зимовать с единокровниками. Они сказали, что ночью ламуты напали на станы Увы, перебили много коней. Возмущенные зимовейщики, забыв споры и обиды, хотели преследовать врагов по горячим следам.
– Погодите! – крикнул Пантелей, удерживая рвущихся в погоню. – Если их всего сотня, как говорят якуты, то они пришли освободить Чуну, а коней били с умыслом. Побежите для мщения, они вернутся и отобьют шамана. Думать надо!
Стадухин властно окликнул людей, тряхнул за шиворот непослушных крикунов, велел накормить якутов.
– Горелый! Бери под начало промышленных людей и двух служилых. Возьмешь свинца, пороху, остатки толокна, пойдете к якутам, защитите их, соединитесь с ними и преследуйте ламутов как умеете. Ловите лучших мужиков, требуйте выкуп сколько дадут. – Обвел строгим взглядом слушавших его людей: – Главным будет Андрейка. Во всем слушаться его и Пантелея Демидыча.