
Полная версия:
Первопроходцы
Срочно стали считать людей, способных к обороне, провели смотр гарнизона. При остроге оказалось всего сорок служилых, три десятка торговых и промышленных людей. Во время смотра Головин стал кричать, что якутская измена учинилась из-за Матвея Глебова и Евфимия Филатова, которые учили якутов бить служилых людей и целовальников, грабить и бежать на дальние окраины воеводства. В пособничестве Глебову он прилюдно обвинил своего исповедника черного попа Симеона и черного дьякона Спиридония.
За черных попов вступился было сын боярский Григорий Демьянов. Головин ударил его чеканом по голове, велел подручным отстегать служилого батогами и отволочь в тюрьму. К утру в ту же тюрьму был брошен письменный голова Еналий Бахтеяров со всей семьей.
Осаждавших действительно было до тысячи всадников, вооруженных луками и пальмами. Ни они, ни осажденные не решались нападать первыми. Но якуты с каждым днем теряли силы: их кони перекопытили землю вокруг острога и доедали остатки сухой травы. На их станах стала разгораться прежняя межродовая усобица. Через неделю из собравшегося войска не осталось и половины. В очередной раз перессорившись между собой, нападавшие стали разъезжаться по улусам, надеясь самостоятельно защититься от казаков. Зарево костров за стенами острога уменьшалось на глазах.
Головин торжествовал и еще ожесточенней продолжал следствие над неугодными. Под домашний арест был взят дьяк Филатов. В пыточной избе перед креслом главного воеводы на поперечной балке висел с вывернутыми руками Семен Шелковников. Сквозь спутанные волосы и бороду глаза его угольями жгли стольника, а тело уже не содрогалось от кнутов Василия Пояркова.
– При Хабарове на солеварне с выварки соскребалось по полтора пуда соли, при тебе по пуду, – в десятый раз пытал целовальника воевода. – Кто тому подстрекатель: Хабаров или Бахтеяров?
Семен скрипел зубами, с ненавистью глядел на воеводу и молчал, трижды ответив перед тем, как при нем делался соляной рассол.
– Значит, дьяк Филатов?
– Семейка Чертов, за кружку браги брал треть варки! – просипел целовальник, шепелявя разбитыми губами.
– Огня ему под живот! – закричал Головин. – Смеяться над государевым стольником?…
За острогом из стана осаждавших ушли последние тойоны, бросив безлошадных бунтовщиков. Кто не успел убежать – тех переловили служилые. По приказу главного воеводы они и промышленные громили якутские крепости по улусам, вели в острог пленных.
Выбрав лучших из них, Головин велел для устрашения повесить на надолбах два десятка мятежников, других бил кнутами, допытываясь, кто из служилых подстрекал к бунту. Тела умерших от пыток повесили рядом с казненными. Бунт был подавлен. Головин ласкал верных ему тойонов, продолжал дознание среди служилых, торговых и новокрестов. Тюрьмы были переполнены.
Острог притих. Промышленные люди обходили его стороной, торговали только те, кто был в вере у главного воеводы: Матвей Ворыпаев, люди купцов Василия Гусельникова, Василия Шорина, Кирилла Босова. На удивление Федоту Попову, в их числе как-то держался Лука Сиверов.
Еще до осады острога бывшие в немилости торговые люди сговорились со вскрытием реки плыть в низовья Лены. Купец Андрей Дубов строил, а Федот Попов имел коч. Вокруг них стали объединяться торговцы помельче. Опальный мореход Иван Ребров примкнул к ним, возмущаясь, что после семи лет воли на дальних службах полгода отдыха в Ленском остроге оказались для него тюрьмой.
После осады и расправы над бунтовщиками Дубов, сумевший не провиниться в глазах главного воеводы и его ушников, сходил на поклон и выпросил наказную память торговать и промышлять на Оленеке под началом служилого Ивана Реброва.
Федот Попов предполагал зарабатывать на всем: торговать, промышлять рухлядь и ловить рыбу на продажу. Тут между ним и младшим приказчиком Лукой Сиверовым произошел тихий разлад. Лука желал торговать при остроге, а со временем надеялся возить сюда рожь.
Приказчики поделили товар купца Усова и бывшие у них деньги. Попов взял на себя три четверти, Сиверову досталась четверть. При рукобитье они составили грамоту, что с купцом Усовым каждый держит расчет по отдельности.
Отпускную грамоту Федот Попов получил от таможенного головы Дружины Трубникова и с нетерпением ждал, когда очистится река, чтобы спустить на воду свой добротный коч, груженный товаром на тысячу двадцать пять рублей. С Федотом уходили в плавание племянник Емелька Степанов, пять прежних своеуженников и двадцать три покрученника, набранные из гулящих людей, готовых идти хоть к чертям за их меднокаменные ворота, лишь бы подальше от воеводской власти.
Едва сошел лед, три купеческих коча под началом Ивана Реброва были готовы к отплытию. Последнюю новость из острога принес Андрей Дубов. Он ездил звать попа для молебна, но вернулся один. Воевода Головин засадил под домашний арест стольника Глебова, дьяк Филатов из домашнего ареста был брошен в тюрьму. Все черные попы и дьяконы сидели там же, службы в церкви прекратились, и только на крестины или отпевание усопших приставы приводили из тюрьмы закованного в цепи иеромонаха, который делал свое дело, погромыхивая железом. Торгово-промысловому отряду Ивана Реброва пришлось идти в плаванье без молебна о благополучном отплытии.
Федот Попов плюнул в сторону острога и выругался. Река, на которую он попал в молодости одним из первых русских людей, степенно понесла его коч в полуночную сторону, к Студеному морю.
3. Великий Камень
Той осенью, когда из-за указа о переписи ясачного населения начиналась очередная ленская смута, Михей Стадухин шел к восходу от Алдана на неведомую реку. В прошлом туда самовольно откочевал род ленских якутов, за ними был послан казак Елисей Рожа с небольшим отрядом. Его люди встретили пограбленную ватажку торгового человека Ивана Свешникова, от нее узнали, что якуты и тунгусы в среднем течении Алдана убили тридцать пять служилых и промышленных, в устье Маи еще двенадцать. Елисей Рожа со спутниками не отважился идти дальше и вернулся, оправдываясь перед воеводами, просил у них полсотни казаков для нового похода. Тут начальные люди острога вспомнили про Мишку Стадухина с его непомерным желанием отправиться в неведомый край, а он ухватился за намек о дальнем походе, как таймень за наживку, и заглотил ее до самых кишок.
– Обещаю в казну сорок соболей добрых! – дал посул в съезжей избе.
– Мало! – сморщил нос Бахтеяров. – Одни только вожи того стоят. Меньше сотни явить никак нельзя.
Лукаво поглядывая на казака и посмеиваясь, Еналий намекал, что нимало потрудился перед воеводами, расхваливая Михея.
– Сто так сто! – согласился Стадухин и сник, торопливо соображая, сколько же их надо добыть, чтобы отдать посул и расплатиться за снаряжение.
Его не смутило, что воеводы позволили взять в поход только четырнадцать казаков по своему выбору и своим подъемом. Получив дозволение на сборы, он вспомнил об Арине и на миг ужаснулся, что вынужден бросить ее среди незнакомых людей. Но неведомое, заветное так манило, что душа пела и ныла одновременно. Оставлю жену Герасиму: брат есть брат, решил он, не смущаясь их прежней связи.
Но Герасим с Тархом, узнав, что старший идет в дальний поход, стали проситься с ним: один торговать, другой промышлять. Не взять их Михей не мог, в суете сборов оправдывал себя, что все казачки ждут мужей со служб, Арине это не впервой. Останься он при остроге – все равно пропадал бы месяцами, за одно только жалованье разбираясь с обычными тяжбами якутов и тунгусов об угоне скота, разбое и межродовых обидах. А из дальнего похода можно вернуться богатым, построить дом. К тому же жена – не девка-брошенка, останется на его хлебном и соляном содержании. И все же мучила казака совесть, язвила душу.
Хоть бы и на дальнюю службу, а казаков, желавших идти на неведомый Оймякон, оказалось не так много. Из отряда Елисея Рожи не пошел никто. Михей позвал Ивашку Баранова с Гераськой Анкудиновым, проверенных в совместных службах казаков, но те отговорились, что собираются на Яну с сыном боярским Власьевым.
С Василием Власьевым Михей встречался на Куте и здесь, в Ленском, при съезжей избе. Знал, что воевода Головин проездом через Казань прибрал его в полк и Власьев с большим отрядом ходил с Куты в верховья Лены на братов, а нынче получил наказную память идти в Верхоянское зимовье с пятнадцатью казаками на перемену Митьке Зыряну.
– Ничего не пойму! – затряс бородой Стадухин: его товарищи не могли испугаться сказок Елисейки Рожи. – На восход от Алдана никто не ходил, а Яна давно объясачена!
Иван Баранов насупился, попинывая ичигом мерзлую землю, шмыгнул носом, Герасим Анкудинов с чего-то обозлился, сверкнул глазами.
– Тебя обманули, как верстанного придурка, – презрительно сплюнул под ноги. – Власьеву казенных коней дают, хлебный оклад годом вперед! А тебе что?
Михей долго и тупо смотрел на казаков, накручивая на палец рыжий ус, соображал, что могло их злить. Поморщившись, досадливо оправдался:
– Так ведь на неведомые земли, чтобы подвести под государя тамошние народы… Ну ладно, не хотите на Оймякон – идите на Яну!
Из гарнизона с ним вызвались идти Ромка Немчин и Мишка Савин Коновал. Услышав про Оймякон, стали проситься половинщики: Семейка Дежнев и Гришка Фофанов-Простокваша.
– Ладно он, – Стадухин кивнул на Простоквашу, – ты-то куда, хромой?
– Что с того, что прихрамываю, от других не отстаю, – не смущаясь, отвечал Дежнев, глядя на земляка младенчески беспечными глазами. – А с тобой идти на конях, верхами. Сам сказал!
На конопатом, посеченном мелкими морщинами лице не было ни заискивания, ни просьбы, дескать, откажешь – от меня не убудет, а на тебе, земляк, грех.
– Не плачьтесь потом! – отмахнулся Михей, соглашаясь взять обоих раненых в предыдущем походе.
К нему примкнули томские и красноярские казаки Ивана Москвитина: в другие места их не пускали, а строить новый острог они не хотели. Ушел бы и сам Москвитин, но сыск по делу атамана Копылова не закончился.
Просился на Оймякон Пашка Левонтьев. Этот справный казак слыл на Лене за мученика от ума: подрезал бороду и волосы, стараясь быть похожим на святого угодника Николу летнего, без митры, в трезвости был молчалив и задумчив, всюду таскал с собой кожаную суму с Библией. Временами Пашка запивал и с причудой. Поскольку выносить вино из кабака дозволяли только по разрешению приказного, Пашка, крестя бороду, опрокидывал в рот чарку и быстро уходил в уединенное место, где разговаривал сам с собой. Таким образом, он частенько пропивался, и потому искал служб подальше от кабаков.
Мишку Савина-Коновала Стадухин знал давно. У того и в молодые годы лицо было похоже на личину, вырубленную из смолевого пня, нынешним летом красы прибавилось: какой-то якут ткнул его пальмой [2] и от уголка рта к уху протянулся грубый багровый рубец. Коновал бездумно должился у торговых людей, стаивал на правеже. Найти заимодавца ему было трудно, но Михей ценил его как хорошего лекаря.
Казак Федька Федоров Катаев, брат небедного торгового человека, сдавленно похохатывая, спросил Михея, будто прокудахтал, не найдется ли и ему службы в оймяконском отряде.
– Почему не найдется? – вглядываясь в козьи с придурью глаза, ответил Стадухин, торопливо прикидывая, что Федька обязательно нагрузится товаром, хоть царь и не велит служилым торговать. Этот указ обыденно нарушался, но при случае мог обернуться против атамана. Денег спутникам по походу Катаевы не дали, но Федька собирался своим подъемом.
Хлебный оклад годом вперед Стадухин все же вытребовал. Еналий Бахтеяров с прежними ухмылочками напомнил про обещанных соболей и дал ему двух якутских вожей, по слухам, знавших путь на Оймякон. Они были врагами самовольно откочевавшего рода якутского тойона Увы и считались надежными.
Казаки получили хлебное и соляное жалованье на себя, венчанных жен и прижитых детей. Кроме пропитания в походе каждому нужно было по две лошади, оружие, порох, свинец, прочая справа рублей на пятьдесят. Если красноярцы и томичи кое-что имели от прежних служб, то дежневский дружок Гришка Простокваша был должником, деньги нашел с трудом и меньше, чем надо. Ромке Немчину и Мишке Коновалу торговые люди и вовсе не занимали. Чтобы поддержать их, казаки решили взять общую кабалу.
Семейка Дежнев, Пашка Левонтьев, Втор Гаврилов, Андрейка Горелый привели торгового человека Никиту Агапитова. Глядя вприщур на известного ленского казака, купец согласился дать денег по общей кабале, если к четверым просителям примкнет сам Стадухин. До весны, до Николы вешнего, давал без роста, а после – два годовых рубля с десяти. Кто вернется живым – с того спрос, перед кем кабалу выложат – тот платит.
Проще было с промышленными людьми. Желающих идти на неизвестную реку было много, надежных и проверенных – мало. Помимо казаков Михей набрал из них десять охочих людей, среди которых были крепкие своеуженники.
Герасим, глядя на сборы и долги, которыми обрастал старший брат, стал сомневаться, стоит ли идти в поход, дотошно выспрашивал служилых и промышленных, как и чем можно расторговаться среди отложившихся якутов и дальних, не присягавших царю тунгусов. К тайной радости Михея, он стал склоняться отдать часть товара братьям и заняться рыбной ловлей со своеуженниками Федота Попова.
Старший Стадухин, волнуясь, хотел уже предложить Герасиму взять на себя опеку Арины, но он где-то что-то вызнал и заявил, что в Ленском ему быть – только проживать привезенное добро. Едва Тарх с Герасимом поняли, что должны взять с собой лошадей и пищали, младший опять стал донимать атамана расспросами, удивляясь непомерным ценам на здешних коней.
– Их тут больше, чем на Руси! – пытал Михея, будто подозревал в злом умысле. – Там за жеребца два с половиной аршина в холке просят два-три рубля. Здесь не кони – мохнатые карлы, голова огромная, брюхо до земли – рядятся по двадцать пять – по тридцать рублей…
– Тут пуд муки пять рублей! – не понимал замешательства брата Михей.
– Рожь, понятно, она на Лене не родится, а коней вон сколько. Вдруг где-то в улусе сторгуемся хоть бы по десять рублей?
Но старшему Стадухину было не до поиска, он носился по острогу и посаду, стараясь увести отряд до холодов. Кроме обыденных хлопот камнем лежала на сердце дума о жене: взять с собой не мог, оставить в остроге боялся. Когда Семейка Дежнев предложил поселить Арину с его женой Абакандой у якутского тестя Абачея, Михей от радости так притиснул земляка, что тот придавленно пискнул.
Доля казачки – годами ждать мужа. Арина сама выбирала судьбу, но при расставании заливалась слезами, как девка:
– Год выдержу, дитя под сердцем, – прижала руку мужа к животу. Михей, погладив его, приложился ухом. Ничего не услышал. – Задержишься дольше – заведу полюбовного молодца, – пригрозила, – не гневись потом!
Стадухин поежился, посопел, признался:
– Не могу служить при гарнизоне! Судьба мне стать знаменитым разрядным атаманом с жалованьем втрое против нынешнего. Ты уж потерпи. Тебе не впервой… Хотя в Томском, наверное, было легче, – обвел глазами якутскую юрту из жердей, обложенных дерном.
Вдоль наклонных стен были устроены нары, оконце затянуто бычьим пузырем, посередине горел очаг, дым щипал глаза и уходил чрез вытяжную дыру. Юрта была соединена крытым переходом с коровником. В ней сильно пахло скотом, но запах не был приторным. Мечталось Михею, чтобы его дети явились на свет в просторной русской избе, но с первенцем, похоже, не удалось.
– Потерплю! Потерплю! – обильно присаливая его бороду, шептала Арина. – Лишь бы вернулся цел. Молиться буду!
При проливных осенних дождях вода в Алдане поднималась несколько раз и за лето смыла следы прежнего бечевника. Берег был завален вынесенным с верховий плавником. Два с половиной десятка казаков и промышленных, два якутских вожа заново торили путь для коней и медленно, как бурлаки, продвигались вверх по реке. Лошадей жалели, не перегружали, верхом ехали только якуты.
Против устья Амги отряд застала шуга.
– Зимовье там было доброе! – указал за реку неторопливый, вдумчивый казак Втор Гаврилов. – Прошлый год якуты или тунгусы спалили. А то бы в баньке попарились.
Вскоре Алдан покрылся льдом, топкие берега отвердели, караван стал двигаться быстрей. Долина реки повернула на полдень, куда ходили атаман Копылов с Иваном Москвитиным. Томские казаки вспоминали свое зимовье, срубленное в устье Маи. По слухам, оно тоже было сожжено. Пантелей Пенда, невольно слушая, как спутники бранят здешних якутов и тунгусов, молчал-молчал, неприязненно щурясь, да и выругался:
– Кабы служилые меж собой не дрались, и другие народы жили бы мирно.
В общие разговоры он не втягивался, равнодушно переносил тяготы пути, не ругался для поддержки духа, не ярился, как Мишка-атаман. Присматриваясь к нему после долгой разлуки, старший Стадухин удивлялся переменам. В верховьях Лены, еще слегка выбеленный сединой, он был разговорчив, светился изнутри, прельщал слухами о старорусском царстве, скрытом в тайге, весело уходил в неведомое с Иваном Ребровым. Теперь это был седой молчун с душой, запертой на семь замков.
Счастливые ночи, проведенные с женой, не прошли бесследно: способность старшего Стадухина чувствовать опасность сильно притупилась. Если среди острожного многолюдья это было благом, то в походе пугало. Атаман выбивался из сил от настороженного волчьего сна, перессорился с доброй половиной отряда, беспричинно вскакивая среди ночи. Застав караульного спящим, бил, мешал отдыхать другим.
За месяц пути Божий дар стал восстанавливаться, Михей все реже проверял караулы, стал высыпаться, его затравленные глаза начали очищаться, отпускало постоянное раздражение. Но все равно он вставал первым, а ложился и утихал последним.
– Почечуй у него в заду или что ли? – ворчали за глаза казаки и промышленные, вымещая неприязнь на Тархе с Гераськой, на атаманском земляке Семейке Дежневе.
Пантелей Демидович, слушая их ропот и ругань, долго терпел и отмалчивался, прежде чем вступиться:
– Кабы не Мишка, вас бы давно перерезали. Балует караульных, один за всех службу несет, а вы, на него надеясь, хотите Бога обмануть!
Первой пала одна из лошадей Пенды: не сдохла, но сломала ногу. Мишка Коновал ощупал ее, безнадежно шевельнул рубцом на щеке, мозолистыми пальцами погладил конскую морду. Старый промышленный без видимой скорби зарезал кобылку, мясо отдал в общий котел без платы. Но когда атаман стал распределять его груз по другим коням, начался раздор. Брать лишнего не хотел никто, а громче всех возмущались братья, жалея своих измотанных переходом лошадей. Герасим слезно отбрехивался, Тарх метал искры из прищуренных глаз, скрипел зубами, гонял желваки по скулам.
Предприятие было не только государевым, но и торгово-промышленным, а где торг и прибыль, там всяк сам за себя. Промышленные люди и половина служилых, поднимавшихся за свой счет, настаивали на порядке, чтобы мясо кобылы оценить по ленским ценам и кто его возьмет, тому вести груз по тем же ценам.
Пашка Левонтьев, кого-то смешивший в будничной суете похода, кого-то беспричинно сердивший, лежал в кукуле – мешке из оленьего меха, обнаженной лысиной к огню, до споров и распрей не снисходил, душевных разговоров не вел, но, полистав раскрытую Библию, поучительно изрек густым голосом:
– «Не враждуй на брата твоего в сердце твоем; обличи ближнего твоего, и не понесешь за него греха». – Полистал еще, не найдя ответа, как делить мясо и груз, перекинулся к костру боком, захлопнул книгу и положил себе под голову.
– Что сказал мир – то благословил Бог! – поддакнул Михей, благодарный Пашке за поддержку. Не желая противиться соборному решению, выругался:
– Жрать скоро станем врозь, каждый из своего котла!
Старый Пенда бросил на него сочувственный взгляд и сказал, что дарит мясо в общий котел, а за перегруз заплатит соболями. Михей сжал зубы, ниже опустил голову: братья своим молчанием принимали унизительное предложение. Лошадей берегли все – они достались дорогой ценой, но требовать плату за помощь товарищу ему было стыдно.
На другой день он стал жаловаться Пантелею на нынешние нравы, с тоской вспомнил времена войн при атаманах Бекетове и Галкине, когда все были за одно и всякий защищал товарища как самого себя, делился последним. А нынче даже неловко встречаться с тем же Ярком Хабаровым, с которым голодал в осаде и ходил на прорывы.
Пантелей безучастно отвечал:
– Давно ты не был на дальних службах. Люди сильно переменились. От бесхлебья или от богатства, которое легко дается, оскудели душами: нынче кабальный кабального кабалит и ищет себе во всем выгод.
Михей разразился новой бранью, но старый промышленный с отрешенным лицом вел коня под уздцы и не проронил ни слова осуждения или согласия.
Когда не пуржило, на восходе из-за увалов едва не к полудню выползало холодное солнце с розовыми ушами. Ветер наметал острые снежные заструги под заломы и торчащие льдины. Наконец, якутские вожи указали устье речки, впадавшей в Алдан с восточной стороны. Берега ее были покрыты густым ивняком, по которому вести лошадей трудней, чем по бурелому. Речка вывела на каменистое, обдутое ветрами плоскогорье, которому, казалось, и конца нет. Здесь лошади пошли быстрей, а ночью хорошо выпасались, наедаясь сухой травой.
День убывал. На ночлег становились рано, долго обустраивали стан на холодной земле. Среди карликовых берез и стланца собирали много хвороста, подолгу жгли, прогревая неприветливую землю. Луна окольцованная радужным сиянием, серебрила равнину, вытягивая длинные тени. Подступы к табору хорошо просматривались, караульные, сидя спинами к огню, мучительно боролись со сном.
– У нас леса! – укладываясь на войлочные потники, вспоминал Семейка Дежнев, поглядывая на Стадухиных, взглядами призывал их в свидетели. – По Сибири тайга, не то что здешняя мертвая пустошь! Сюда, наверное, и волки не забредают. Какая тут рухлядь? – Подразнивал атамана, будто тот обещал ему богатство и легкую зимовку.
– Есть зайцы, куропатки! – хмурясь, обрывал беспутные разговоры старший Стадухин. – Дальше, к восходу, – вскинул бороду на вожей в парках-санаяхах, – говорят, есть головной соболь.
Будто в насмешку, в пяти шагах от костра из-за камня выскочил заяц, заверещал, заходясь лешачьим хохотом, прижав к спине уши, помчался во тьму. Не дождавшись погони, остановился, поднялся на задние лапы, заманивая в ночь. Мишка Коновал, кривя рваный рот, поднял лук, пустил в него тупую стрелу. Заяц подпрыгнул, вскрикнул младенцем, задрыгал длинными задними ногами. Герасим принес его и стрелу. Мишка одним рывком корявых пальцев содрал шкуру, насадил тушку на прут, стал печь на углях.
Михей тоскливо наблюдал за братьями из-под прищуренных век, то и дело ловил на себе их укоризненные взгляды: куда, мол, ты нас завел? Озирая бескрайнюю равнину слезящимися глазами, иной раз начинали роптать и бывалые казаки. Из-за дороговизны ржи взяли ее втрое меньше нужного по енисейским меркам, надеялись на подножный корм, но здесь и зайцы с куропатками были редкой добычей.
Верст триста отряд шел горной пустыней. Оголодав, казаки и охочие решили зарезать самого слабого коня. Таким оказался мерин Герасима. Он соглашался, что животина со дня на день сдохнет и придется скверниться падалью, но, когда указали на нее, стал торговаться.
– Режьте! – приказал Михей, нахлестывая плетью по ичигу. Сдерживая гнев, отвел младшего в сторону, обругал, но вразумить не смог.
Казаки и промышленные навязчиво расспрашивали якутских проводников о местах, куда они вели отряд, но те и сами не знали, есть ли в тамошних реках рыба, а в лесах зверь, слышали только, что скот выпасать можно. Им было известно от сородичей, что за плоскогорьем – ручей, бегущий летом встреч солнца. По нему ход на реку Оймякон.
– Раз якуты ушли туда с Лены, значит, места благодатные, – утешали себя путники.
Наконец, начался спуск в долину. Чаще встречались лиственницы в руку толщиной, среди них много сухостойных, дававших хороший жар в кострах. Выбеленная снегом трава была здесь выше, чем на плоскогорье. Якутские вожи уверенней повели отряд вдоль промерзшего ручья по желтой, обдутой ветрами долине. Время от времени они останавливали лошадок и к чему-то прислушивались.
Холода крепчали. В эту пору в Ленском остроге даже пропойцы не выползали из землянок без шубных кафтанов, здесь стужа была еще злей. В день явления иконы Казанской Божьей Матери промышленные и служилые сотворили утренние молитвы, очистили ноздри лошадей ото льда и ради праздника сидели у костров дольше обычного. Пашка Левонтьев, шмыгая носом и часто мигая слипавшимися ресницами, по слогам читал Новый Завет. Русские и якутские люди с молчаливым почтением слушали его и оглядывались на коней с заиндевевшими мордами. Над ними курился пар, значит, в полную силу холода еще не вошли.
Хворост вокруг табора был собран и выжжен, надо было двигаться дальше. Отдав возможное празднику, все ждали атаманского приказа собираться в путь. Но старший Стадухин медлил, всматриваясь в причудливое облако, ползущее с низовий. Его не торопили, наслаждались теплом догоравших костров, жались к огню, монотонное бормотание Пашки убаюкивало. Никто, кроме атамана, не желал ни высматривать облако, ни вдумываться в смысл Завета.