
Полная версия:
Небесный этюд
Я сдул стружку, сунул недоделанную гребёнку в карман. Закончу вечером. Если будет вечер.
Взлетели парой. Он впереди, я сзади и чуть выше - ниткой за иголкой, как приросли за эти недели.
Земля ушла вниз, рассыпалась квадратами. Облачность висела рвано - то плотный серый войлок, то дыра, а в дыру проглядывала земля, дороги, дымы. Мы подбирались к нижней кромке облаков, чтоб идти под прикрытием ваты, и в любой миг нырнуть.
Дон блеснул слева и ушёл под крыло мутной лентой. За ним - та сторона. Знакомая уже, сколько раз хожена: переправа, серые ниточки дорог, редкие дымки. Мы шли вдоль переднего края, у той невидимой черты, где наши окопы упирались в немецкие, и высматривали.
- Смотри низ, - сказал Голубь в наушниках, негромко. - Она внизу ходит, у земли. Круги нарезает над нашими окопами. Ищи двухвостую чёрточку.
Небо было пустое, обманчиво-мирное. Где-то там сидели в окопах люди, задирали головы, ждали - не покажется ли та самая двухвостая, после которой жди беды. Странное дело: я искал её не как цель в небе, а как ту, что несёт смерть вниз. Первый раз довелось с воздуха защищать тех, кто на земле.
Первый заход был пустой. Пошли вдоль реки до дальней излучины - никого.
Вот мелькнули впереди точки, я напрягся. Но разве это возможно? Голубь же сказал просматривать низ, а эти вон поверху идут. Оказались наши, пара «яков» с соседнего аэродрома шла выше. Разошлись, не мешая друг другу. Развернулись, легли обратным курсом, забрали повыше, к самой кромке облаков. Голубь молчал, только водил машину плавно, экономно, берёг высоту и бензин. Не рыскал, не суетился. Охотник ждёт. Охотник не мечется по небу, выглядывая добычу - он идёт спокойно и даёт добыче самой себя показать.
И на втором заходе я её увидел.
- Есть, - выдохнул я в маску. - Внизу, слева. У излучины. Двухвостая.
Она шла низко, метрах на восьмистах, у самой земли, спокойно, нагло - ходила ленивым кругом над нашими окопами, высматривала, считала, наводила. Двухбалочная, тонкая, с широкой остеклённой кабиной посерёдке - «летающий глаз». «Рама» и есть «рама». За ней придут бомберы. За ней ударит батарея. Она сейчас чью-то смерть выписывала, там, внизу, спокойно и деловито.
- Вижу, - сказал Голубь. Голос сел, стал жёстким. - Одна. Прикрытия не видать. Сокол, слушай сюда. На вираж с ней не лезем. Никаких каруселей. Валимся из-под облака разом, сверху-сзади, бьём в моторы и проскакиваем. Не выйдет с первого - уходим вверх, в облако, и по новой. В хвост к ней не садись, не вздумай - стрелок снимет. Понял?
- Понял.
- За мной. Тихо.
Мы подобрались под самое брюхо облаков, погасили себя в серой вате - она нас снизу не видела, мы шли на неё из мути, сверху, со стороны тусклого пятна солнца. Голубь довёл до точки, до той секунды, когда «рама» оказалась под нами и чуть впереди, и свалил машину вниз.
Мы посыпались на неё.
Скорость нарастала, вой мотора полез вверх, земля прыгнула навстречу. Меня вдавило в кресло, потом отпустило, живот подобрало - то самое чувство сваливания, когда машина уже не летит, а падает, управляемо, злобно, носом на цель. «Рама» росла в прицеле - сперва чёрточка, потом крестик, потом уже видны стали балки, широкое остекление кабины, кресты на крыльях, и даже - на миг - три головы за стеклом, три чёрные точки. Экипаж. Живые. Голубь шёл первым, я за ним, уступом, стерёг ему хвост и небо, крутил головой: не свалится ли откуда «худой», не проспали ли мы прикрытие.
Немец нас заметил поздно - на самом сваливании. Двухвостая дёрнулась, качнулась, клюнула вниз, уходя к земле, и из верхней точки к нам потянулась жидкая трасса - стрелок ожил, бил вверх, наугад почти, торопясь. Красные шарики поплыли мимо Голубя, левее, отставая. Голубь не свернул. Он вёл машину прямо в эту трассу, спокойно, будто её и не было, довёл до дистанции - и дал короткую. Злую, точную, на полсекунды. Трасса уткнулась в правую балку, в мотогондолу. Плеснуло дымом, белым сначала, потом сизым. И Голубь тут же, не задерживаясь ни на удар сердца, отвалил, проскочил мимо и полез вверх, в спасительную вату.
- Уходим наверх! Не зевай!
Я проскочил за ним, следом. Стрелок довернул стволы, поймал меня в свой сектор - трасса прошла над самым фонарём, я слышал, как щёлкнуло по обшивке где-то за спиной, вжал голову в плечи и рванул вверх, в серую вату. Мир пропал. Стало глухо, бело, слепо - только приборы светятся да рёв мотора в уши.
В облаке мы разошлись - оба вверх, вслепую, по приборам, чтоб не столкнуться. Я держал стрелку и считал секунды. Сердце колотилось. Вынырнул над ватой, в тусклый свет - Голубь был цел и рядом, метрах в трёхстах.
- Задымила, правый мотор, - сказал он. - Живучая, зараза. Пойдём добьём. Второй заход. Она теперь к земле жаться будет, на бреющий уйдёт. Не дадим.
Мы нырнули обратно. Пробили облако вниз, серая муть распахнулась в землю - и вот она, «рама», ниже прежнего, тянула к своим на оставшемся моторе. Хитрая. Знала, что на бреющем её не достанешь сверху - землю зацепишь.
Стрелок её теперь глядел вверх, ждал.
Голубь пошёл первым. И тут его встретили - трасса легла кучно, у самого капота. Он шарахнулся вбок, отвалил, ругнулся в эфир длинно и витиевато.
- Не даёт, гад! Кучно бьёт! Сокол, снизу заходи! Снизу под сорок пять - там у ней мёртвая зона, стволы не достанут! Я его отвлеку!
Я не знал, откуда Голубь это взял - своим ли умом дошёл в таких вот драках или на разборе в КП. Невероятная скука была, когда мы всем курсом сидели над схемами и картинками и обсуждали примеры сражений ВОВ. Защищенную цель надо брать в мертвой зоне обстрела. Вот такая матчасть, уже вообще не скучная.
Я свалил машину вниз, ушёл под «раму», к самой земле - поле рвануло навстречу, замелькали борозды, копёшки, тёмная полоса дороги. Выровнял у земли, поддёрнул нос и пошёл на неё снизу-сзади, круто вверх, под тем самым углом, из-под брюха. Голубь в этот миг сунулся сверху ложной атакой - не стреляя, просто вывалился в поле зрения стрелка, показался, качнул крыльями. И стрелок клюнул. Метнулся к нему, повёл стволы вверх, за Голубём - и на секунду, на одну только секунду, забыл про низ. Про меня, идущего снизу.
Этой секунды хватило.
Я поймал в перекрестье светлое брюхо гондолы - там, под остеклённой кабиной, где баки, где топливо, где не было ни брони, ни стрелка, ни единого ствола, глядящего в мою сторону. Довернул на волосок. Чужой рукой, с той поправкой на палец, что давно срослась со мной и стала уже не чужой. Задержал дыхание. И дал очередь. Одну. Как учил Кондрат - не поливая, коротко, всё в одну точку.
Трассу вбило в брюхо «рамы» под самой кабиной. Стекло брызнуло веером, гондолу вспороло изнутри, что-то оттуда полыхнуло, левый мотор захлебнулся на полувздохе - и двухвостая, потеряв разом и ход, и высоту, и того, кто ею правил, завалилась на крыло. Медленно, грузно. Перевернулась через балку, показала брюхо небу, дым - земле. И пошла вниз, уже не летя, а падая, кувыркаясь через крыло, разматывая чёрную ленту, - туда, вниз, на ту сторону, где её же батарея ждала от неё наводки и не дождётся.
Она воткнулась в поле и встала чёрным маслянистым столбом. Один, коротко, без парашютов. Трое за стеклом. Всё.
- Готова! - заорал Голубь так, что заложило уши. Спокойствия как не бывало. - Готова, Сокол! Снизу взял! Чисто!
А дальше я сделал то, чего не сделал тогда, над переправой, в первый свой бой ведомым. Я не полез любоваться. Не пошёл кругом над сбитым, не потянулся добить кого-то ещё, не заорал в эфир от дурной радости.
Я встал в хвост Голубю. Ниткой за иголкой.
- Уходим, - сказал я. - Домой.
- Уходим, - подтвердил он, и в голосе слышалось одобрение. - Верх смотри. На обратном как раз и подлавливают, когда ты уже орден в кармане нащупал.
Мы полезли в облако, легли на курс к Дону. Небо было пустое - прикрытие «рамы», если и было где-то, нас проспало, как я и сказал у КП. Дон блеснул под крылом, потянул к своему берегу. Я вёл машину и слушал себя.
Внутри было легко. Не так, как в прошлые разы, когда садишься выжатый, мокрый, и руки не разжать. А именно легко, звонко, как бывает, когда дело сделал чисто и по уму. Я поймал себя на этом чувстве - и удивился. В чужом небе мне действительно могло быть хорошо.
Прадед ведь любил его. Рассказывал - а глаза молодели. Я не понимал тогда, чего в нём любить, в этом мясе, в гари. А сейчас вёл машину, вёз в кармане недоделанную гребёнку и первого своего сбитого разведчика, и начинал, кажется, понимать.
Садились по одному. Я заруливал в капонир и не мог согнать с лица улыбку.
Кондрат уже лез на крыло.
- Ну? - Он вглядывался в моё лицо. - Живая ласточка? А чего лыбишься?
- «Раму» сняли, - отозвался я, едва не смеясь. - Голубь подранил, я добил. Снизу. Одной очередью, как ты велел.
Кондрат замер. Потом медленно расплылся и хлопнул ладонью по фюзеляжу.
- «Раму»! - Он аж крутнул головой. - Ты гляди. Их же черта с два свалишь, вёрткие, живучие. За «раму», командир, к награде пишут. Это тебе не «худого» в свалке зацепить. - Он спрыгнул, обошёл машину, нашёл пробоину над фонарём, поковырял, присвистнул. - А близко он тебя причесал. На палец бы ниже - и не лыбился бы.
- Не достал же.
- «Не достал», - передразнил он, но глаза у него смеялись.
По эфиру уже прошло. На КП, когда я шёл докладывать, оборачивались, кто-то кивнул уважительно. Ерёма подлетел, глаза круглые:
- «Раму»?! Сам?! Сокол, я ж говорил - самородок! - Он суетился так, будто «раму» свалил лично. - Слышь, а расскажешь, как снизу заходил? Мне бы тоже…
- Расскажу. Вечером.
Батя встретил у хаты. Не обнимал, не хвалил в голос - не та повадка. Оглядел нас с Голубём, пожевал ус.
- Значит, из облаков, - сказал он мне. - Ударить и уйти. - И, помолчав: - Складно вышло, лейтенант. По-твоему вышло. - Он повернулся к Голубю. - Обоих в наградной впишу. И «раму», и что вернулись, головы не сложив. Свободны.
Вечером было не как после горбатых.
После горбатых пили, не чокаясь, и молчали. А тут старшина выставил сто грамм, и первую в этот раз подняли за «раму», за то, что сорвали налёт, что чья-то батарея нынче не получила наводки. Лукин растянул гармонь и повёл не «Землянку», вечернюю, тихую, а что-то веселое ритмичное. Ерёма хлопал в ладоши не в такт, пока парень из нашего звена пустился в пляс.
Я сидел с краю и смотрел. Среди них я - не пришелец, не гость, что пережидает чужую жизнь до пробуждения. Свой. Сегодняшний сбитый это как-то утвердил: я здесь, делаю дело, и делаю его хорошо.
Достал гребёнку, снял последнюю кромку, обточил зубья ровнее, протёр о рукав. Вышла кривоватая, зубастая, желтоватая - своя. Я вертел её в пальцах и думал: сегодня прибавилось. Ещё одна двухвостая не долетит до своих, не наведёт, не выпишет чью-то смерть.
Кондрат подсел, задымил.
- Гляжу, доделал, - кивнул он на гребёнку. - Криво, но справно. Первая всегда такая.
- Своя.
- То-то и оно, что своя. - Он затянулся. - Ты, командир, не зазнавайся с одной «рамы». Голубь тебе подранка на блюде поднёс, а ты добил. Вдвоём брали.
- Знаю. Вдвоём.
- То-то. - Он помолчал, глянул искоса, уже без строгости. - А снизу зашёл верно.
Попозже пришёл политрук - молодой, в очках, с газетой. Собрал, кого нашёл, у капонира, зачитал сводку Совинформбюро: где отошли, где держатся, что на юге тяжело. Слушали молча, курили. Сводки в эти дни были невесёлые, лета сорок второго не подсластишь. И я, зная наперёд, какой будет осень там, у большой реки на востоке, слушал с тяжестью на душе. Потом политрук помягчел, отложил сводку, сказал уже от себя - что вот, мол, сегодня пара наших сняла корректировщика, сорвала гаду глаза, и это тоже победа, пусть маленькая, из таких маленьких большая и складывается. Покосился на меня, я отвёл взгляд.
- Землю нашу бережём, - сказал он, сворачивая газету. - Каждую пядь. Каждый сбитый над ней - за неё.
Ушёл. Ерёма долго ещё выпрашивал у меня - расскажи да расскажи, как снизу заходил, под каким углом, как стрелок повёлся. Я начертил ему прутиком по пыли, как Голубь мне когда-то: вот «рама», вот её мёртвая зона под брюхом, вот сюда ныряешь. Ерёма кивал, шевелил губами, запоминал.
Гармонь тянула плясовую. За окном синело к ночи, чисто, промыто - облачность к вечеру сдуло, завтра, похоже, будет лётный день. Ерёма опять выпрашивал у Лукина гармонь - попробовать, и Лукин не давал, смеялся, отводил меха. Голубь курил в стороне на ящике, глядел в темнеющее поле, и на губах у него, я заметил, тоже держалась усмешка - довольная, охотничья.
Я сунул гребёнку в карман. Завтра опять с рассветом. Может, опять поведём горбатых, а может, снова уйдём вдвоём на вольный поиск, из-под облака, ударить и назад.
Глава 9
Спал я в то утро минут двадцать. Может, меньше.
Легли поздно, встали до света. Ночью над полем кто-то жужжал - не наш, «ночник» прошёл по краю и скрылся. Тревогу не объявляли, но и не спалось. Я то проваливался, то выныривал, слышал сквозь дрёму чужой мотор, ждал, когда сыпанёт. Под утро всё-таки уснул по-настоящему, свернувшись на плащ-палатке у капонира головой на планшет, и почти сразу Ерёма поднял меня. В голове стоял туман: вроде и на ногах, а всё сквозь размытое стекло, и веки тяжёлые.
- Строиться, - позвал он. - Батя злой.
Умылся из бочки. Вода была ледяная, ото сна не отмыла - только кожу стянуло да в голове чуть посветлело. Кондрат уже возился у машины: в третий, что ли, раз перебирал патрубки и ворчал под нос. Полк за лето выбило крепко. Были сбитые, вынужденная, мотор дотла, а нового нет. Сидели, ждали своей очереди, курили. Кому лететь, кому глядеть в небо с земли - эту арифметику Батя вёл каждое утро. Сегодня вышло впритык: подымали всех, у кого было на чём.
Через поле тянуло гарью с той стороны, и за излучиной с ночи глухо погромыхивало, не переставая. Фронт подвинулся ближе, покуда мы спали. У кухни толклись механики с котелками, и Спиридоныч оттуда кричал в темноту, что он не бог и что лётчиков подымают раньше, чем у него закипает.
Батя стоял у стола под маскировочной сетью, мел в руке. Чертил прямо по фанере: свой берег, реку, жирную загогулину переправы, крестик на ней. Мел был затертый и неприятно скрипел.
- Немец прёт к Дону, - начал он, не оборачиваясь. - Оборону нашу проломил, жмёт к переправе. Через неё вся дорога - и людей на тот берег, и раненых обратно.
- Понтонная? - спросил Захарыч.
- Понтонная. Со вчерашнего он её щупает, ходил парами, примеривался. Нынче придёт всерьёз. - Батя ткнул мелом в крестик, мел переломился. Он подобрал обломок, повертел и положил на угол стола. - Разведка доносит: «лаптёжники». Штук двадцать. Может, и поболе - их с земли считали, под бомбами, так что цифру я вам даю какая есть.
- А сверху?
- И сверху есть. «Худые», и, по повадке, целая свора. - Он обернулся, оглядел нас, посчитал глазами, будто складывал в уме. - Пойдём всей наличной силой. Со мной. Кто на чём. «Яки» с соседнего обещали подняться, свяжемся над рекой по времени. Поспеют - их счастье и наше.
Кто-то сзади помянул чью-то мать вполголоса.
- Помянули - и будет. Слушать сюда. Задача одна: не пустить бомбёров к переправе. Сорвём им заход - переправа цела и те, кто на том берегу, живы. Не сорвём - сами понимаете, что там будет. На верхних не отвлекаться, покуда можно: они того и ждут, чтоб мы за ними в карусель полезли, а «лаптёжники» тем часом отбомбятся спокойно, по линеечке. Бомбёров бить. Ясно ставлю?
- Ясно, - отозвался за всех Кузьмин. И, помолчав: - Их вдвое.
- Втрое. - Батя пожевал ус. - Держитесь пар. Не растекайтесь. Кто один остался - ищи любого своего и пристраивайся, не геройствуй в одиночку, там одиночек щёлкают только так. Голубь ведёт вторую пару, Сокол за ним. По коням через десять минут.
Десяти минут не вышло. Клава ещё добивала ленту, стоя на ящике у моей машины, и на чём свет кляла звенник, который заедало у неё третий день подряд, а Кондрат ходил кругом и советовал под руку, покуда она не отогнала его словом, какого я от неё раньше не слыхал.
Взлетали спешно, один за другим. Я держался за Голубём - ниткой за иголкой, как приросли за эти недели. Мотор тянул ровно, Кондрат своё дело знал, и туман недосыпа сдуло встречным потоком: в кабине не поспишь, живёшь на самом краешке, там сон не берёт.
Дон блеснул слева, ушёл под крыло. И сразу стало видно - далеко, у самой переправы, в небе висела грязь.
Я такого ещё не видел. Не пару, не шестёрку - небо над тем берегом было засижено самолётами, как падаль мухами. Десятки точек на разных высотах, чёрточки, крестики, дымные росчерки, и всё это шевелилось, ползло, роилось, распадалось и снова сбивалось в комья. Внизу, у самой земли, тяжело кружили «лаптёжники» - угловатые, горбоносые, с неубранными ногами, оттого и прозвище. Они заходили на переправу по одному, вставали на крыло и валились вниз, в пике, отвесно, страшно, роняя чёрные капли бомб.
И выли.
Я услышал это даже сквозь свой мотор, сквозь шлемофон - тонкий, сверлящий, нарастающий вой, от которого что-то сжималось в животе само собой. Сирены у них на ногах стояли нарочно, чтоб выть в пикировании и вынимать душу у тех, кто внизу, в окопах, под этим воем, без всякой защиты. Один вошёл почти отвесно, провыл до земли, у переправы вспух чёрный куст, встал столбом - недолёт, в воду. Второй валился следом. На обоих берегах метались крохотные фигурки, тащили что-то, падали, вжимались в землю. Оттуда, снизу, били зенитки, редко и жидко, чёрные кусты вставали среди «лаптёжников» и не доставали.
Прадед про этот вой что-то рассказывал. Не помню что. Я в тот вечер возил вилкой по тарелке и ждал, когда можно будет выйти из-за стола, а он замолчал на середине и больше в тот вечер не начинал.
- Бомбёров бей! - рявкнул в эфире Батя. - На верхних не отвлекаться! Сорвём заход - вот и всё дело! Пошли!
Мы пошли вниз всей группой, на «лаптёжников», и тут же сверху, из солнца, посыпалось их прикрытие. Откуда - я и разобрать не успел. Только что впереди было чисто, и вот уже в лоб мне прёт стремительный враг.
Лобовая - дело простое и дурное: кто свернёт первым, тот и подставит брюхо, а не свернёт никто - сойдёмся лбами, и собирать будет нечего. Я не свернул. Вжал голову, держал прицел, палец на гашетке, и он ушёл вверх в последний миг - мелькнули кресты на плоскостях, чёрная точка головы в фонаре. Из его стволов сверкнуло, и следом пришёл удар: тупо, коротко, куда-то в левую плоскость. Я его больше почувствовал ногами через пол кабины, чем услышал, и почему-то сразу подумал, что Кондрат мне за это ничего хорошего не скажет.
Дальше пошла карусель.
Я потерял, где земля, где небо - они менялись местами, переворачивались, валились друг на друга, в глазах темнело от перегрузки и опять светлело, кровь отливала и приливала, тело гудело. Мелькало всё разом: чужое крыло, своя трасса, дым, солнце, вода внизу. В такой каше думать нельзя - не успеешь. Можно только чуять и держаться за одно, за что зацепился. Я держался за Голубя. Его хвост впереди, серая спина его машины - и всё вокруг мерил по нему: где он, там и я. Оторвусь - пропаду.
Мы прорвались к бомбёрам понизу. Голубь довернул на крайнего «лаптёжника», того, что выходил из пике, задрав нос, тяжёлого, с пустыми уже держателями. Самый удобный миг - на выходе он медленный, тянет вверх, брюхо голое. Стрелок у «лаптёжника» сзади на турели огрызнулся, красные шарики поплыли к нам, обманчиво лениво, вспарывая воздух у крыла. Голубь не свернул. Довёл, дал короткую - по кабине, по мотору. «Лаптёжник» клюнул, пустил дым, свалился на крыло и пошёл к земле, разматывая копоть. Один.
- Хорош! - крикнул я. - Второго бери!
Мы полезли к следующему. И тут строй наш лопнул.
«Худых» было слишком много. Они лезли и лезли - не за нами гонялись, а прикрывали своих бомбёров, оттирали нас, вклинивались между нами и «лаптёжниками», как собаки между волком и отарой. Кузьмина с Ерёмой снесло куда-то влево, я видел краем глаза их пару в свалке, две наши машины и три чужих вокруг. Захарыч орал в эфире, что его зажали двое, что не удержит. Батя рубил короткими командами, но команды тонули: эфир забился, все кричали разом, поверх треск и вой, немец ещё и глушил. В наушниках стояла каша из русского мата, чужой речи, писка и хрипа.
Мы с Голубём отбились от одной пары, ушли вверх, добрали высоту - и снова вниз, к бомбёрам, доканчивать заход. И вот тут, на этом развороте, я на секунду потерял Голубя.
Одну секунду. Отвернул голову - глянуть вправо, откуда тянулся ко мне «худой», - рванул вбок, ушёл от трассы, вернул взгляд вперёд, а Голубя нет. Был - и нет. Небо чужое, пустое, в дыму.
- Голубь! - крикнул я в маску. - Где ты?
Эфир хрипел. Я крутил головой, выискивал его серую спину среди чужих - и нашёл. Ниже. Метров на триста ниже, слева. Он гнался за «лаптёжником», добивал подранка, шёл в азарте к земле.
А сверху, из мути, на него валился «худой». Этого я приметил ещё раньше, в самом начале: нос жёлтый, а на борту, где у прочих кресты, размалёван пиковый туз, чёрный, с закорючками. Ходил он в одиночку выше всех, по-охотничьи - свалится, ударит и опять наверх, к солнцу. Сейчас он шёл на Голубя сзади-сверху, оттуда, откуда у одноместного нет ни глаз, ни брони, и шёл спокойно, как на стрельбище. Как я сам когда-то на «раму».
Голубь его не видел. Он добивал своего «лаптёжника» и глядел только вперёд.
Думать было некогда, руки двинули ручку сами. Я свалил машину вниз и вбок, наперерез, перегрузка вдавила в кресло - и тут же стало ясно, что не достаю: туз был ближе к Голубю, чем я к тузу, и успевал первым.
Прадед это самое и бубнил: жить, мол, захочешь - так вывернешься. Я под тот разговор ковырял дырку в обивке кресла и думал про своё.
Вывернул машину так, как не выворачивал никогда - почти на месте, через крыло, теряя скорость, теряя всё, лишь бы ствол смотрел туда, куда надо. ЛаГГ застонал, задрожал на срыве, повис на винте. И на этом излёте, на последней доле секунды, я поймал жёлтый нос в перекрестье и вдавил гашетку.
Одну очередь. Не поливая - как учил Кондрат.
Трасса легла ему по мотору, по кабине, наискось. «Худого» повело, из-под капота плеснуло - сперва белым паром, потом чёрным. Пиковый туз клюнул носом, отвалил от Голубя вбок и потянул вниз, к реке, дымя густо, но без огня. До своих ему было не дотянуть, а куда он сядет на нашем берегу и сядет ли вообще, я в ту минуту не думал.
Голубь дёрнул машину вбок, ушёл с того места, где через миг сидел бы туз.
- Кто?! - заорал он в эфир.
- Я. За тобой сидел один. Уже нет.
Сверху свалились «яки» - те самые, с соседнего. Четвёрка, свежая, злая, с полными баками, и голос в эфире пошёл чужой, с незнакомыми позывными. Они врубились в свалку и оттянули на себя «худых», и в небе разом стало просторнее. Немцы заозирались, задёргались: арифметика у них переменилась.
И тут меня самого чуть не сняли.
Пока я выворачивал за тузом, пока висел на винте без скорости, открылся весь. Голый, медленный, беспомощный. Сзади-снизу ко мне подходил другой «худой», я его не видел, почувствовал - тенью, холодком между лопаток. Обернуться не успевал.
- Сокол, вверх! - Это Кузьмин. - Ныряю!
Кузьмин свалился откуда-то сбоку, полоснул очередью - не попал, отпугнул. «Худой» за моей спиной вздрогнул, бросил меня, шарахнулся от Кузьмина в сторону. Я рванул вверх, набрал скорость, вернул себе небо. Живой.
- Спасибо, - выдохнул.
- Сочтёмся, - буркнул Кузьмин. - Ерёму видал? Потерял я его.
Ерёму я не видал.
Бой ещё катился, тяжёлый, вязкий. Но «лаптёжники», потеряв двоих, задёргались. Ведущий у них качнул крыльями - уходим. Бомбить прицельно им не дали, часть груза они высыпали куда попало, в поле, и теперь тянули за реку, огрызаясь турелями. «Худые» повисели ещё минуту, прикрыли отход и тоже отвалили. У них тоже была горючка на исходе и свой аэродром за спиной.
Переправа стояла. Дымила у берега воронками, но стояла.
Мы собирались над рекой. Я считал наших - привычка. Раз, два, три… Ерёмы не было.
- Ерёму кто видел? - крикнул я.
Молчание в эфире. Долгое, нехорошее.
- Внизу он, - отозвался вдруг Захарыч. Голос сел. - Дымит. К нашему берегу тянет.
Я нашёл его. Далеко под нами, у самой земли, шла машина - низко, неровно, за ней тянулся сизый хвост. Тянула к своим, на этот берег. Не падала. Пока не падала.
Мы проводили. Спустились, встали над ним прикрытием - мало ли кто добить полезет - и вели, пока он не плюхнулся с убранными ногами в поле за первой линией, не пропахал брюхом борозду и не встал, задрав хвост. Из кабины выбралась фигурка. Махнула нам. Живой.
Я выдохнул так, что запотел фонарь.
Уже в капонире подбежал Кондрат.
- Цела ласточка?
- Цела.
Он не спросил про немцев, не хмыкнул. Молча полез искать пробоины, нашёл ту, лобовую, в плоскости, поковырял пальцем.

