Читать книгу Небесный этюд (Слава Лунич) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Небесный этюд
Небесный этюд
Оценить:

4

Полная версия:

Небесный этюд

Они всё равно прорывались между делом короткими злыми вспышками. Я вспоминал прадеда на его «троне», в кресле у камина, как он бубнил что-то про штурмовку аэродрома на рассвете, про товарища, что сгорел в капонире не успев взлететь, про то, как хоронили потом всех разом. Я тогда зевал, отворачиваясь, и ждал, когда же старик договорит и меня, наконец, отпустят погулять. Скукота бессмысленная, дела давно минувших дней. А оно вон какое, оказывается. Оно пахнет горелым бензином и кровью, и у него стоптанные на левый бок сапоги, торчащие из-под брезента.

К вечеру полк вернулся с задания, те, кто улетел до налёта и не знал ещё, что застанет дома. Садились на подлатанную полосу осторожно, объезжая свежие заплаты и обходя обломки. У капониров считали своих, живых и мёртвых, курили молча, сплёвывали с досадой. Подводили счёт этому рассвету. Двое не вернулись из боевого вылета где-то за рекой. Один сгорел на взлёте под штурмовкой, ещё один разбился на отрыве. Оружейника и того бойца с чурбаками решили хоронить назавтра за станицей под три негромких залпа. За одно утро полк не досчитался столько, сколько иная часть не теряет за неделю. И всё это было буднично, привычно, вписывалось в графу потерь и шло дальше, потому что завтра снова с рассветом в небо.

Батя объявился уже в сумерках, обошёл стоянки, поговорил с каждым звеном тихо, по-своему, без крика. Возле нас с Кондратом остановился, глянул на мою перепачканную в чужой крови гимнастёрку, на сбитые ладони.

- Слыхал про тебя, - сказал он глухо. - Как ты Ерёмина из-под огня выволок. - Помолчал, пожевал губами. - Дело. Только под трассы больше не суйся очертя голову. Живой ты нам нужен.

Он ещё постоял, поглядел задумчиво и вроде хотел что-то добавить. Вместо этого хлопнул по плечу тяжёлой ладонью и пошёл дальше по стоянкам.

Я стоял на пороге хаты и смотрел на догорающий дымный закат. Голова гудела то ли от ушиба, то ли от сегодняшнего налета. Санитар принес вести из санчасти, что Ерёма очнулся. Слышит плохо, звенит в ушах, но жить будет. Кость в плече не повреждена, осколки вынули. Просил передать Соколу «спасибо». Я кивнул и отвернулся.

Ерёма поправится и все-таки полетает в паре с Кузьминым. А мне осталась одна едкая досада на самого себя «Какой же ты был дурак, Арсений!».

Глава 4

Пять дней я ходил по земле и смотрел в небо снизу.

Полк уходил на боевое, а я оставался у капонира наедине с механиком и железом, провожал взглядом каждую машину до самой точки, пока она не таяла в мареве над Доном. Считал, сколько ушло, сколько вернулось. Дважды не сходилось. Один раз недосчитались Сёмина из второго звена, другой — незнакомого мне сержанта из пополнения, того самого, что три дня назад учился у меня подавать Кондрату ключи. Прилетело для него потом письмо и отправилось в жестяную коробку у Гуреева ждать неизвестно чего.

Кондрат гонял меня безжалостно и, кажется, с удовольствием. «Держи капот». «Свети сюда, балда, не в глаз мне, а в патрубок». «Затягивай, только не порви резьбу, она мягкая». За дни такого усиленного обучения я узнал М-105 лучше, чем за все месяцы в училище с тренажёрным макетом. Там был пластик и лампочки. Настоящее живое железо грелось под ладонью, воняло горячим маслом и норовило прищемить палец, если зазеваешься.

Работа была бесконечная. У истребителей ресурс мотора шёл на десятки часов, а не на сотни, и Кондрат перебирал свечи, чистил фильтры, гонял на пробу, слушал ухом, приложившись к капоту, как доктор слушает грудь больного. Вряд ли я бы и приборами поймал то, что он ловил одним ухом. «На третьем цилиндре булькает. И клапан подгорает». Регулировали зазоры щупом, промывали бензонасос, поглядывали, не течёт ли гликоль из радиатора. Как-то полдня искали, откуда сифонит масло. Это треснул штуцер, и из тонкой, с волос, трещинки, масла ушло чуть не полбака. Кондрат, когда её нашёл, крякнул довольно, будто клад нашел.

По вечерам после полетов механики сходились у своих ЛаГГов покурить, перекинуться, у кого что барахлит. Круговорот болтов, кочующий из рук в руки инструмент, беззлобная ругань - всё это сплеталось в подобие единого живого организма. Держалось хозяйство на взаимовыручке, на смекалке, на вечном «а вот у меня от списанной осталось». Запчастей частенько недоставало, и добрую половину чинили из того, что под рукой: заплата из перкаля, скоба, выгнутая из проволоки, хомут - и вовсе из чего Бог послал.

Военфельдшер осмотрел мой затылок на шестое утро. Я послушно следил глазами за карандашом. Он посветил мне в зрачки, помял пальцами место удара, глянул мельком:

- Давит ещё?

- Терпимо, - сказал я. И не соврал. Голова уже не плыла, только к вечеру наливалась тупой тяжестью, и то не всегда.

- Ну, коли терпимо. - Он черкнул что-то в замусоленной тетрадке. - К комэску иди. Пущай решает.

Батя выслушал меня коротко, оглядел с ног до головы, будто снова прикидывал, годен или списывать.

- Провозной, - сказал он. - Со мной. На спарке. Разобьёшься - сам вытащу, потом сам и добавлю.

Спарки как таковой в полку не водилось, а стояла в дальнем углу поля старенькая учебная машина, «утёнок», латаная-перелатаная, с двумя кабинами. На ней вывозили молодняк из пополнения, прежде чем пустить на боевой. Меня, выходит, тоже заново. Соколов до грозы летал скверно, это я уже знал от всех понемногу: и от Кондрата, и от Ерёмы, и по кривым усмешкам, что мелькали, когда речь заходила о моей прежней посадке. Мямля. Чуть не крестился, садясь в кабину. Так что заново - оно и к лучшему. Списать всё на голову.

Только вот беда: тело было чужое, а руки помнили не ту машину.

Я это понял ещё на земле, когда влез в переднюю кабину и повёл ладонями по приборам. Не мои движения. То есть мои, но с чужой поправкой, будто перчатку надел на размер меньше. Соколовские плечи сидели иначе, руки тянулись короче, чем я привык, глаз мерил высоту от пола кабины не так, как на тренажёре. Всё сместилось на палец, на два - а в пилотировании палец решает.

- Не спи, - рыкнул сзади Батя. - Запускай.

Я запустил. Мотор чихнул, схватился, пошёл ровно. Стрелки поползли по циферблатам, и вот это я узнавал сразу, безо всякой поправки - давление масла, обороты, температура. Цифры на любом языке цифры. Отпустил тормоза, дал газ плавно, повёл машину на старт, придерживая ногами, чтоб не рыскала на неровном поле.

А вот со взлётом вышло скверно.

Я дал полный газ, и «утёнок» попёр по укатанному полю, задирая хвост, тряся меня на каждой кочке. И тут чужое тело меня подвело. Я привык отрывать машину по ощущению спины, по тому, как вдавливает в сиденье, как повисает под ложечкой. А ложечка была не там. Спина сидела не так. Я потянул ручку на себя чуть раньше, чем надо, машина оторвалась, недобрав скорости, качнулась, просела. Я испугался, сунул ручку от себя - и она снова притёрлась колёсами, подпрыгнула, оторвалась опять, уже как следует, но с таким козлом, что зубы клацнули.

- Мать честная! - Батя сзади аж поперхнулся. - Ты чего творишь!?

Я смолчал. Некогда было. Загнал машину в набор, выровнял, и на высоте отпустило. Чужое тело в воздухе почти не мешало. Веди себе да веди. Я и повёл: ровно, без единого лишнего движения, как «сушку» на экране когда-то, тысячу раз хоженым маршрутом.

Батя не говорил ничего. Долго. Я его взгляд затылком чуял.

- Разворот влево, - выдал он наконец. - Координированный. Ногу давай.

Положил машину на крыло, придержал ногой, выдержал угол, выровнял на выходе. Курс тот же, метр в метр, ни скольжения, ни просадки. Вариометр стоял у нуля и не шелохнулся.

- Ещё. Вправо.

Повторил. Вправо машина шла тяжелей: винт тянул, ногу приходилось поддавливать. Ну так это везде так. Сколько надо, столько и поддавил.

Мотор ровно гудел да свистел ветер в щелях фонаря. Я поймал себя на том, что мне хорошо. Впервые за эти дни по-настоящему хорошо. Земля осталась внизу со всеми её похоронами, письмами в жестяной коробке, чужим именем, чужой судьбой - а здесь, наверху, был только я, машина и воздух, и воздух был честный, тот же самый, что и всегда, что и через восемьдесят лет.

- Восьмёрку, - буркнул Батя. - Через тот вон стог, и высоту держи.

Сшил два виража в одну восьмёрку. Над стогом провёл машину, не роняя и не набирая высоты, замкнул петлю, вернулся на исходную. То, чем самолёт держится в воздухе, за минувшие десятилетия не переменится ни на волос: угол атаки так и останется углом атаки, срыв - срывом. Другое дело - сам «утёнок»: руки мои помнили не его. Вялый, ленивый на элеронах, отзывался с оттяжкой. Мне привычна была машина, что слушается от касания. А эта латаная-перелатаная деревяшка словно прикидывала, стоит ли меня послушаться.

- Сажай, - отрезал Батя. - По коробочке. Только Христа ради, не убей нас на выравнивании.

Взлёт живёт в пояснице - в том, как вдавит, как отпустит. А посадка делается глазом. Высота, скорость снижения, тот миг, когда убрать газ и добрать ручку. Четвёртый разворот. Шасси. Доворот на полосу. Скорость гасил плавно, землю почуял метров с трёх. Наша тень скользнула сбоку, подобралась под колёса. Машина осела на три точки разом - ни козла, ни подскока. Покатилась по кочкам, я держал ногами прямо, «утёнок» сам замедлился и встал, довернув носом к ветру.

Тишина. Мотор молотит на малых. Ветер стих.

Я сидел, рук с ручки не снял, и слушал, как сзади сопит комэск.

- Слазь.

Слезли. Я стянул шлемофон, отёр лоб - мокрый, а ведь не пекло. Батя обошёл машину. Медленно, будто впервой её видел. Пощупал ладонью капот, сунулся под крыло, качнул сапогом стойку. Встал напротив, засунул руки за ремень и стал разглядывать так пристально, что захотелось глаза отвести. Я не отвёл.

- Взлетаешь как корова на льду, - сказал он. - Чуть в блин нас не свернул на отрыве. Молодняк из школы и тот чище отрывается.

Молчу. Так и было. Чего тут скажешь.

- Ты понимаешь, чего натворил? - Голос не злой, а въедливый, разбирающий. - Сдёрнул машину недобрав. На малой скорости, на большом угле. Повезло тебе, что она не свалилась на крыло тут же, у земли. А свалилась бы - и хоронить нечего. Под Ростовом так один салага ушёл, при мне. Сдёрнул, качнулся, чиркнул консолью - и в клубок. - Он рубанул ладонью воздух. - Скорость сначала. Отрыв потом. Земля тебя держит, пока ты её не перерос. Понял?

- Понял, - сказал я. И ведь знал же, да ещё как: теорию-то назубок, срыв на взлёте нам на первом курсе разжевали. Только беда была не в моей голове.

- А садишься… - Он пожевал губами, будто слово подбирал повкуснее. - Так, словно десять лет инструктором в аэроклубе оттрубил. Виражи режешь по циркулю, а от восьмёрки твоей я, взмок весь - до того гладко. - Прищурился. - Ну и объясни мне, лейтенант: как это в одном человеке уживается?

Вот он, вопрос, которого я и боялся. Холодком протянуло по спине под гимнастёркой, но я лишь повёл плечом, поднял ладонь к затылку. Жест этот сделался мне уже вроде заслонки, за которой удобно спрятать всё, чего не объяснишь.

- Да сам не пойму, товарищ капитан. Одно помню, другое напрочь стёрло. Взлёт вон - как ножом отхватило - ничего не осталось. А в вираже руки будто сами по себе.

- Сами по себе, - повторил он.

- С той поры, как приложило. - Я смотрел прямо самым честным взглядом. - Бывает, поутру встану и не соображу, куда с вечера кружку задевал. В воздухе все яснее ясного.

Он глядел на меня пару секунд. Наверх доложит? В расход спишет? Отведёт куда положено? Особый отдел жил не на книжных страницах. Про соседнюю мазанку через огород в полку лишнего вслух не говорили.

Батя коротко хмыкнул себе в усы.

- Подменили тебя будто, Соколов, - решил он. И сказал это даже не с подозрением, а устало, почти суеверно. - Весной прислали ко мне заморыша. Смотреть тошно, как трясётся, в кабину полезет - губами шевелит, не то молитву шепчет, не то себя уговаривает. И вот мессера первым же заходом снял. Товарища из-под очередей выдернул. Посадка у тебя чище моего.

- Так это ж хорошо, товарищ капитан, - осторожно подметил я.

- Ага, - буркнул он неохотно. - Кабы знать, откуда. - Оглядел «утёнка» ещё раз, сплюнул, растёр сапогом. - Ладно. Взлёт будем ставить. Каждое утро, пока люди дрыхнут, будешь тут круги нарезать. Пока не начнёшь отрываться по-людски. Понял?

- Понял.

- А в пару к Голубю тебе рано. Пусть обвыкнет с тобой, и ты с ним. Ходить в паре - это тебе не фигуры в небе чертить. Тут один за другого головой думать должен. - Он тронулся было прочь, да приостановился, повернулся вполоборота. - И ещё. Про то, что руки у тебя память перегнали, - язык попридержи. Мало ли кому что примерещится. Летай знай да помалкивай.

Я кивнул. Совет был дельный.

Взлёт мы ставили четыре утра кряду.

Батя не шутил. Поднимал меня затемно, когда полк ещё спал, а над полем висел стылый туман и роса лежала на чехлах седая, что твой иней. Пробирало до костей, пальцы не слушались, и первый заход я неизменно портил - сонное тело сопротивлялось вдвое сильней. Да и высыпаться в те дни не выходило. Спал я рвано, ухватывая где придётся: то на чехлах у капонира привалюсь на двадцать минут, покуда Кондрат гоняет мотор, то после обеда прямо на патронном ящике.

Мы выкатывали «Утёнка» вдвоём, налегая плечами на плоскости. Тёплый мотор можно было проворачивать вручную, а если за ночь остывал, приходилось долго отогревать, вполголоса проклиная рассветный дубак. Пока он оживал, Батя успевал отхлебнуть из фляжки кипятку и мне совал - глотни, мол.

И вот начинались круги: взлёт, коробочка, посадка, и по новой. Товарищ капитан за спиной больше отмалчивался и встревал, только когда я уж совсем козлил. Два-три коротких слова в моменте ставили все на места.

- Не дёргай. Дай ей набрать. Чутья нет, так считай про себя: раз, два, три и тяни.

Способ, если разобраться, дурацкий, а ведь работал. Пока тело не переучилось, я подменял навык простой арифметикой: отсчитывал секунды разбега, ловил скорость по указателю и отрывал машину не «когда почувствую», а «когда стрелка дойдёт вот до этой чёрточки».

Вспоминать, как летал прежний Соколов, не имело смысла. Мои личные навыки предстояло слить с чужим и коротковатым телом. К исходу второго утра ладони гудели, а шум мотора преследовал даже на земле. Зато к четвёртому пошло. Оторвал я «утёнка» одним движением без просадки. Развернулся, обошёл коробочку, сел. И ещё разок. Батя сзади крякнул:

- Во. Можешь же, когда дурью не маешься.

С той посадки я слез почти весёлый - впервые за всё это тошное время. Есть в этом что-то такое, чему и слова не подберёшь. Когда чужое, ленивое, неподатливое вдруг начинает тебя слушаться, ложиться в руку, будто дикого коня приручаешь.

У капонира дожидался Кондрат, тёр руки ветошью, щурился на солнце. По одной его позе я понял: слышал он и первый мой утренний козёл, и чистый круг под конец тоже слышал.

- Ну что, - спросил, когда я слез, - облетался, помощничек? Теперь, стало быть, к мотору и не подойдёшь, зазнаешься?

- Куда ж я денусь, - сказал я. - Ключ-то мне, кроме тебя, никто и не подаст.

Он ухмыльнулся в усы - и впервые ухмылку эту не запрятал, как обычно, в своё ворчание, а показал открыто.

Только вот «утёнок» - машина не боевая. Мягкая, лёгкая, промах прощает. А в пару-то меня брали не на нём, и это понимали мы оба. На пятый день после очередной тренировки я не пошел к Кондрату. Капитан повел меня в сторону капонира, где под маскировочной сетью дожидался мой ЛаГГ-3.

- Заводи. Круг-другой сделаешь. Погляжу, каков ты со строгой машиной, а не этой с игрушкой.

Это он верно, эту махину чуть передержишь, тут-то он и оправдает своё нехорошее прозвище «лакированный гроб». Кондрат было сунулся со своим «не рви в наборе», но Батя цыкнул, и механик отступил.

В тесной кабине пахло привычно: бензином, нагретым лаком, чуть-чуть пороховой горчинкой от прежних вылетов. На разбеге как только стрелка добежала до риски, я потянул, и ЛаГГ нехотя отделился от поля. Наверх он лез через силу, кряхтя мотором, отвоёвывал у высоты сотню за сотней. А вот в вираже отозвался - ручку на развороте давило так, что плечо потом до вечера ныло. Посадка вышла не такая мягкая, как на учебном. Меня коротко подкинуло, но я дожал, ногами вывел машину на прямую и погасил ход.

Батя стоял у капонира, руки на ремне.

- Второй раз, - скомандовал он напряженно. - И чтоб без козла.

Второй круг дался ровнее. Отрыв чистый, а села машина на три точки разом, без скачка. Батя пожевал ус, глянул искоса на Кондрата, потом перевёл глаза на меня.

- Ну вот. Теперь - к Голубю. Считай, дорос.

А к полудню Гуреев созвал всех незанятых на политинформацию. Расселись кто как - кто на патронных ящиках, кто на брезенте, а кто и прямо в траву повалился. Политрук развернул газету, зачитал сводку: на юге держатся из последних сил, немец подпирает к большой излучине, рубежи наши стоят большой кровью. Читал ровно, без нажима - а всё равно от того, что за словами, в груди делалось тесно. Я-то слушал, наперёд зная, во что всё это выльется к зиме.

Потом Гуреев отложил газету, заговорил уже от себя: немец, дескать, на исходе, силы у нас копятся, недолго терпеть до поворота. Знал я и это - да помалкивал: скажи такое вслух, кто ж поверит. Слушали мужики, дымя самокрутками, не перебивали. Верил не всякий, а хотелось верить каждому. Ерёма верил без оглядки, всем своим лопоухим нутром - и это в нём было хорошо. Без такой веры в те годы, пожалуй, и выстоять было нельзя.

После разошлись, и Гуреев меня окликнул:

- Соколов. Ответ твой матери отправил. И вот ещё пришло.

Опять треугольник. От той же матери, что за тысячу вёрст дожидалась сына, которого на свете больше не было. Ушел к себе в избу, развернул. Строчки прежние: грядки поднялись, соседка кланяется, отец к холодам разболелся кашлем - простыл, видимо. А напоследок: «пиши чаще, Коленька, а то сердце не на месте». Сложил, спрятал в нагрудный карман. Еще бы! Что ж, придется делать вид, что все с Колькой в порядке, и ей просто кажется.

Вечером я взялся за карандаш и написал, что кормят хорошо, служба идёт своим чередом, голова после того ушиба уже не болит. Про войну - ни словом больше, чем надо. Царапал на колене при коптилке. Рядом ещё двое пыхтели над своими листками, и у каждого где-то там кто-то ждал. Свернул, надписал адрес. Пусть ей спится спокойнее.

Ванька Лукин тем временем дописал своё письмо и протянул мне блокнотик - чёрный, в клеёнчатой обложке, с задранными от частого листания уголками.

- На, спиши, коли ещё не переписал.

Внутри карандашом, чужим торопливым почерком, были выведены стихи. «Жди меня, и я вернусь. Только очень жди». Симонов. Это наверное из июльской «Красной звезды». Я подхватил карандаш обратно и раскрыл свой тоненький блокнот в клеточку. Там уже пристроился Сурков со своей «Землянкой», списанной у кого-то ещё раньше. Строки эти я помнил почти наизусть, а всё равно стоило переписать их и перечитать будто впервые.

С Ерёмой, кстати, обошлось. В тот налёт я решил было - всё, крышка. Кровь по лицу, обмяк у меня на руках, не слышит ничего. А фельдшер потом сказал: бровь рассекло вскользь, крупный осколок мимо прошёл, только по касательной чиркнуло да взрывной волной оглушило. Кровищи ведро, а раны - на три шва. Молодость, лёгкая рука хирурга да везение. Через неделю уже бегал.

Вечером в хате он насел на меня с расспросами. Свежий розовый рубец через бровь, вата в ухе, а сам весёлый, боевой. Слышал ещё так себе, переспрашивал, подставлял здоровое ухо.

- А правда, - тянул он, - что ты Бате восьмёрку так выписал, что он белый слез? Мне Захарыч сказывал, он с земли глядел.

- Врёт твой Захарыч, - фыркнул я. - Я взлетал как мешок с картошкой. Батя чуть язык не проглотил.

- Ну взлёт - дело наживное! - отмахнулся Ерёма. - А вот руки - либо есть, либо нету. У тебя есть. - Он придвинулся, понизил голос: - Слышь, а меня-то к Кузьмину когда обратно? Я уж и слышу почти, только звенит маленько.

- Скажи фельдшеру, что не звенит, - посоветовал я. - И летай.

- Так ведь врать нехорошо, - растерялся он.

Я посмотрел на этого мальчишку, который на полном серьёзе переживал, хорошо ли будет соврать военфельдшеру, чтоб поскорее вернуться туда, где его в любой день могут сжечь заживо. И захотелось взять его за плечи. Сказать: «не спеши ты, дурак. Не рвись. Успеешь».

Но кто я такой, чтобы его убеждать? Он понимал происходящее лучше меня. Пантелеева хоронил. Сёмина хоронил.

- Соврать разок для дела - не грех, - сказал я. - Только глохни поменьше, а то в бою не докричатся.

Засмеялся, довольный.

За окном темнело. Со двора донеслись звуки гармони. Кто-то перебирал лады, потом повёл негромко. Подхватили в два-три голоса песню про синий платочек. Я её, оказывается, знал. Мать напевала когда-то. До того, как я решил, что все эти песни скучны и не про меня.

Вышел на завалинку, сел на чурбак. Небо к ночи очистилось, высыпали звёзды - те же самые, что и через восемьдесят лет будут гореть. В дальнем углу поля кто-то ещё погонял мотор на пробу - тот взвыл и стих. А у соседней хаты кололи дрова впрок, на баню: назавтра, если погода будет нелетная, обещали топить. Полено со стуком летело в кучу. Лукин рядом сел на таком же чурбаке и точил из куска оргстекла портсигар. Оргстекло было тёплое, зеленоватое, снятое с фонаря того «мессера», что свалили под соседней станицей. Ванька возил по нему напильником и приговаривал в лад движению, чуть слышно, сам для себя: «Мы. Их. Бьём». А после свернул папиросу, размял в пальцах, но прикуривать не стал - сунул за отворот пилотки.

«Строгая машина, - думал я. - Соколово тело такое же. Ни вранья не спустит, ни лени: изволь изучить заново, до последней гайки».

Гармонь всё тянула про синий платочек. Ерёма в хате негромко подтягивал, привирая слова - куда ему, недослышит. А я сидел на чурбаке, слушал и прикидывал, что завтра снова вставать потемну, снова нарезать круги над этим стылым полем. И вдруг поймал себя: а на душе-то от такой мысли не тошно, а спокойно. Видно, когда у человека есть дело, ему и вправду не так страшно.

Над полем сорвалась звезда. Чиркнула по черноте и погасла. Я проводил её глазами, поднялся и пошёл спать.

Глава 5

«Дорос», - сказал мне Батя. И тут же добавил, что дорасти до строгой машины и дорасти до боевой пары - две большие разницы. К Голубю меня приписали, это верно. Но приписать и пустить в бой - не одно и то же. Голубь свою пару берег, как скупой бережет последний рубль, и салагу в нее вставлять не спешил. «Погляжу на тебя еще», - и весь сказ. Ходи в готовности, сиди у машины, слушай эфир на КП. Притирайся. Притираться оказалось муторнее, чем летать. Второй день кряду я торчал на ящике у капонира, грыз сухую травинку и провожал глазами уходящий без меня полк. Считал, сколько ушло. Считал, сколько вернулось. Дважды не сходилось. Кондрат рядом ковырялся в моторе, насвистывал сквозь зубы что-то заунывное. Мою машину он вылизал так, что не подкопаться, - новый радиатор, свежая перкаль на плоскости, балансир подправлен. Стояла она под сетью, готовая, а я при ней вроде и лишний.

- Не егозь, - обронил он, не оборачиваясь. - Нарезвишься еще в небе-то.

Я подобрал с земли обломок оргстекла - кто-то притащил с разбитого «мессера», что упал на той неделе за станицей, и куски эти теперь валялись по всему аэродрому.

Мутноватое, желтоватое, но плотное, хорошо ложилось в руку. Оружейники из такого точили мундштуки, портсигары, гребенки. Клава вон щеголяла расческой с прорезным вензелем. Я вертел осколок и думал, что тоже надо бы выточить что-нибудь. Мундштук хотя бы. Трофей. «Мы их бьем» - вот что означала эта безделица, если по-честному.

- Дай-ка. - Кондрат, не глядя, протянул черную ладонь, забрал стекляшку, глянул на просвет. - Годится. Напильник дам, вечером покажу, как кромку снять, чтоб губу не резала. Только сперва работу.

Работа нашлась сразу. Работа тут находилась всегда. Голубь подошел перед обедом. Встал напротив, сунул руки за ремень - точь-в-точь Батина повадка, переняли друг у друга, что ли, - оглядел меня с сапог до пилотки.

- Ну, летчик. Готов? Я вскочил.

- Готов.

- Сядь.

- Он присел на корточки, поднял прутик, чиркнул по пыли черту. - Пойдем на прикрытие. «Илы» будут утюжить переправу за излучиной, наше дело - держать над ними воздух, чтоб «худые» сверху не свалились. Ты за мной. Как нитка за иголкой. Что бы ни было.

- Понял.

- Ни черта ты не понял. - Он воткнул прутик в пыль. - Твое дело не сбивать. Твое дело смотреть мне в хвост и орать, если кто заходит. Полезешь за славой - я тебя из-под земли не вытащу, потому что тебя уже некому будет вытаскивать. Усек?

- Усек.

Он глянул еще секунду, будто прикидывал, вру я или просто моргаю, и поднялся. - Вылет через час. Обедай.

Час - это много и мало разом. Поесть, проверить машину еще раз, добежать до ветра по нужде - и вот уже нет часа. Я знал за собой одну штуку, еще с тех бессонных недель, что тут накопились: если выпадала пустая минута перед делом, лучше не думать, а провалиться. Хоть на десять минут. Недосып тут был свой, отдельный командир - после ночных налетов, когда «юнкерсы» висели над полем и спать давали урывками, между тревогами, летчики научились гасить себя как свечку. Сел, привалился, кинул пилотку на глаза - и утек. Проснулся от толчка или от рева прогреваемого мотора - и опять как новенький, будто и не десять минут прошло, а полночи.

bannerbanner