Читать книгу В ночную смену. Страшные японские истории (Симако Иваи) онлайн бесплатно на Bookz
В ночную смену. Страшные японские истории
В ночную смену. Страшные японские истории
Оценить:

5

Полная версия:

В ночную смену. Страшные японские истории

Симако Иваи, Тэцудзо Фукудзава

В ночную смену

Страшные японские истории

© Иваи С., 2026

© Фукудзава Т., 2026

© Землянова В., перевод, 2026

© ООО «Издательство Родина», 2026

Очень страшно. Жуткие истории из региона Кансай

Симако Иваи

Очень страшно

– Страшные сны видишь? Сны, говоришь? А что это было? Ах, да, те, что видишь, когда спишь. Вот оно что. Однако ж, господин, вы прямо как дитя малое. Нет-нет, я не смеюсь. Сны – они ведь страшными бывают, это уж как пить дать.

Я? Я… мне хватает страхов и наяву, так что во сне я ничего не вижу.

Мой сон – черным-черен. Просто темнота. Даже себя не вижу.

Не бойтесь, спите спокойно. Вот, и ветерок хороший входит. Даже без москитной сетки, я всё время буду обмахивать вас вот этим веером, так что комары не подступятся.

Покуда я бодрствую, и всякая нечисть не придёт, ну-ка, закройте глаза.

Я не показываю гостям своё спящее лицо. Для куртизанки показать гостю, как она спит, – величайший позор.

Говорят ведь, куртизанка никогда не должна спать на спине, а только на правом боку, лёжа на правой стороне. Есть, конечно, и такие, кто любит поваляться звёздочкой, но мне и так хорошо.

С самого младенчества я всегда спала на правом боку.

Так что, поэтому у меня такое лицо? Фу-фу-фу, какой же вы неприличный.

Верно, у меня глаза и нос как бы задираются к левому виску. И не только гости, что дразнят меня дурнушкой, но и немало таких, кто просто пугается.

Говорят, будто невидимая рука тянет меня за левую сторону. И страшно не это лицо, а та рука, видимо.

Значит, то, чего не видно, страшнее? Нет, и видимое достаточно страшно.

На самом деле это… нет, не буду. Если я вам это расскажу, вы и правда больше не сможете заснуть. Я не пугаю, но это будет преследовать вас вечно.

Ну что ж, говорят, хорошая куртизанка – это во‐первых лицо, во‐вторых постель, в‐третьих руки, а у меня ничего этого нет. Вот видите, и рожа как у дуры, и обходительности ни на грош.

Бывает, что и без зеркала себя слишком хорошо видишь. Да не только себя. И то, чего вроде бы видеть нельзя, я тоже отлично вижу.

Лет-то мне не так уж много. Я не вру. В год моего рождения там ещё не Окаяма была, а префектура Ходзё. В девятнадцатом году Мэйдзи объединили? Какая же вы учёная, господин. Закончили обычную учительскую семинарию? Как почётно. А я ни в одной школе и не обучалась.

Да и не беда. Есть да справлять малую нужду – и собака, и корова, и неучёная девка, и без чьих-либо наставлений отлично умеют. Фу-фу-фу.

Но всё же меня хвалят за то, что я никогда не показываю гостю своё спящее лицо, – мол, хорошо воспитана. А какой прок куртизанке от хорошего воспитания, спрашивается?

Так что вы, господин, спите спокойно. Если явится что-то, что нагонит вам страшных снов, я его прогоню. Я против нечисти сильна.

И всё же, господин, вы пришли поздновато. Выставка у нас закрывается в двенадцать. Если бы пришли на закате, хоть и через решётку, могли бы увидеть сколько угодно молодых, подтянутых девиц и выбрать. А теперь осталась лишь я, залежалый товар, – вот досада.

И притом все девки изо всех сил просовывают руки сквозь решётку, завлекают гостей, а я, как назло, скрючилась в углу.

Сколько ни брани меня хозяйка, сколько ни бей, я не могу высунуть руку из решётки. И не потому, что важничаю, и не потому, что наплевать на работу.

Просто страшно.

Оттуда тянется что-то мерзкое, хватает меня за руку. То мёртвый отец, то убитый товарищ. А живые мужчины редко когда берут меня за руку.

С левой же стороны какая-то странная сила хватает меня за лицо и тянет вверх.

Вам понравилось во мне это моё странное свойство? Вы, господин, немножко чудак.

Но послушайте, господин. Меня никто никогда не ласкал, и от ласки мне больно. Умоляю, не говорите больше, что я вам нравлюсь или что я вам по душе. Я женщина, которую должны пинать ногами до самого конца.

…Вы просите говорить, пока не заснёте? Что ж, это можно, но о чём же говорить? Злословить про нашего хозяина и хозяйку – само собой нельзя, да и сплетничать про подруг или про других гостей тоже запрещено. Тогда и говорить-то не о чем.

Меня продали сюда в шестнадцать, и с тех пор я выходила наружу считанные разы. Что такое «наружу» – это ночь, которую видишь сквозь решётку, да ещё ночь, которую видишь сверху из этого окна на втором этаже.

…Вы хотите услышать мою историю? А вы всё более странный господин. Но тогда вам точно не видать хороших снов.

Если узнаете мою историю, разве не будут вам сниться страшные-престрашные сны?

Всё равно согласны? Тогда расскажу. Для начала я родилась близ Цуямы. Название деревни, что в шести ри отсюда… всё равно не знаете.

Прозвище той местности – Долина Госо, деревня Засухи. Все там крестьяне, но урожайных годов почти не бывает. Постоянно недород. Кое-как перебиваются подённой работой. Девушек почти всех отдают в услужение в другие края. Многие продаются и в бордели. Не в ближние, как я, а в Кюсю или в Осаку.

Знаете, Окаяма – она ведь южнее, и там всего в достатке: земля плодородная, города разрастаются, люду много, и богатеев хватает. И зима, говорят, тёплая. Но тех, что из Бидзэна, не любят – больно уж они пронырливые. Ах, вы сами из Бидзэна? Прошу прощения, уж потерпите.

…Так вот, на самой что ни на есть окраине севера, в глуши Китайских гор, у нас и вовсе ни одного богатея. Одни бедняки, уже в шестнадцать-семнадцать лет лица и руки в чёрных мелких морщинах. Дожить до сорока – уже за счастье.

Среди них самой бедной была наша семья. Не хвастаюсь, но мы были хуже скотины.

Я – дитя голодной смерти. Да-да, голода. Родилась в год голода, потому и прозвали «голодной смертью».

В тех краях урожайные годы бывали реже, чем неурожайные. Голодная смерть случалась через год.

У меня воспоминаний о мёртвых куда больше, чем о живых.

И само собой, это не добрые воспоминания. Негодяи и после смерти остаются негодяями.

Моя мать была повитухой. Да ещё и специализировалась на избавлении от младенцев.

Живых детей она никогда не принимала. Так что повитухой её не звали.

В деревне её называли бабкой-детодушительницей или бабкой-детоколюшкой. А ребятня и вовсе звала её ведьмой. А я, значит, ведьмино отродье.

Нас в деревне не жаловали, но звали только когда надо было. А «когда надо» – это всегда при избавлении от младенца. Бывало, что вытаскивали из утробы, а бывало, что уже рождённого удавливали. С односельчанами мы виделись только в такие дни.

Я помогала в этом с четырёх лет.

В малолетстве я ходила собирать полевые хризантемы и физалис, плела из соломы, а когда подросла… пришлось держать беременных женщин за руки и за ноги. Вроде палача, что отсекает голову.

Бабы не проклинают себя за то, что плодятся как собаки, не винят мою мать за то, что она вытаскивает и душит младенцев, а посылают свою ненависть на меня. …Невыносимо.

Вы не знали? Корни полевой хризантемы и физалиса – это вот эта дыра. Ею только что воспользовались и вы, хо-хо-хо, в эту дыру её и втыкают. Остриём пронзают младенца и выкидывают.

Лица и руки у тех женщин были чёрные, в грязи, отчего же бёдра у них оставались такими белыми? Даже у худых бёдра были жирными и мягкими.

Вытаскиваемый младенец видит сначала белое бедро. Потом – алую кровь. И в конце – черноту.

Я с малых лет знала, что эта дыра ведёт прямо в ад.

Я думала, почему бы её не заделать, но кто же знал, что я сама буду ею промышлять. Хорошо, что не заделали. Хо-хо-хо.

Мужчины любят не женщин и не женские дыры, а тот ад, что за ними скрывается. Ад, в котором они были до рождения.

Так что, как видите, с самого детства я помогала убивать людей.

Ни радости, ни печали я не знала. Я ведь такой родилась.

Иные с важным видом говорят, что лицо у меня перекошено из-за детоубийства.

Я не боюсь. Младенцы… с водяными детьми мы были в большой дружбе.

В голодный год дела шли бойко. Полевых хризантем почти не осталось. И сейчас я отчётливо помню поле, где среди тощей травы летали тощие стрекозы и тощие птицы, а я сама сижу на корточках, худая, как скелет. В соседней лощине голодные деревенские копали папоротник. И при таком голоде, при таком истощении водяных детей становилось только больше. Даже когда желудок пуст, человек не может остановить свою похоть.

И всё же, среди всего этого высохшего, иссохшего пейзажа, отчего небо было таким свежим и синим? До того синим, что видны были даже звёзды, которые вроде бы не должны быть видны.

Но мои детские воспоминания – это только избавление от младенцев. Только это.

Прежде чем вытащить младенца, сначала заставляли опорожниться. Запах крови и кала пропитывал весь дом, летом было невыносимо. Впрочем, можно считать, что я готовилась к аду испражнений.

В таз, куда справляли нужду, бросали и мёртвых детей. И безжалостно, просто швыряли. Мёртвый младенец – всё равно что комок грязи и крови.

Я видела такую же картину в храмовом свитке «Адская картина». Правда, нарисовано было неумело, но оттого ещё страшнее.

Монах говорил, что кровь на той картине настоящая. Враки. Разве может кровь оставаться такой ярко-красной вечно? Кровь – чёрная и вонючая.

Но ведь те водяные дети не сделали ничего плохого, почему же они должны попасть в ад испражнений? По учению, они не идут ни в ад, ни в рай, а плачут на берегу реки Санзу, в царстве мёртвых.

Тот монах объяснил мне, что это ад для тех, кто считает нечистое чистым, а чистое – нечистым. И всё это он говорил, делая мне пакости. Интересно, в какой ад попадёт сам этот монах?

Может быть, водяные дети не могут успокоиться, потому что тоскуют по родителям, которые выбросили их как навоз?

Даже если они не встретятся с родителями в этом мире, они, возможно, встретятся с ними в том аду испражнений. Но родители и там, наверное, снова бросят своих детей. Хотя дети всё равно будут тосковать по ним…

…А почему же я не была избавлена от младенчества?

А-ха-ха-ха, вы, господин, наверное, из богатой семьи, и к тому же мужчина. Вас, конечно, ждали как желанного ребёнка. Вас приняла добрая повитуха в чистой комнате.

Со мной не так. Моей матери было за сорок, и в доме не было даже мышиного хвостика, который могла бы притащить крыса.

И к тому же я – девка.

Вдобавок ещё одна девка. Да, мы были двойняшками. Условия для избавления были более чем подходящие. К тому же моя старшая сестра, вторая половинка, была не совсем обычной на вид.

…Вид? Это уж увольте. Всё-таки она мне сестра. Жалко её.

И всё же меня не вытащили корнем хризантемы, а родили по-настоящему. Как я уже говорила, в тот год был голод, и все бабы избавлялись от детей, так что дел было невпроворот, и мать не заметила собственного живота до самого срока.

Мать родила сама, управилась с последом, и принялась за младенца… собиралась.

Сперва зажала нос и рот мокрой бумагой, а потом выбросила в реку перед домом. Та река – это река, куда бросают и пускают по течению водяных детей. Летними ночами там квакают лягушки, а там круглый год слышен плач водяных детей.

И всё же я, видно, удивительно живучая: два дня пролежала в реке и выжила.

Если скажу, что помню эти два дня в реке… вы, наверное, скажете, что я вру. Но это правда. Глаза мои ещё не открылись, и всё время я была в полутьме. Речная вода была скользкой и пахла женщиной. Я не утонула, меня не склевали вороны, а прибило к зарослям травы.

Из той полутьмы ко мне приходили разные существа. Погладил меня, должно быть, синтоистский бог Кодзин, которому поклонялись на ближней горе. А отогнал ворон, возможно, какой-то младенец, который в последний раз издал крик и умер. Я выжила, потому что сосала ручки и ножки наполовину разложившегося водяного ребёнка, которые принесло течением к моим губам.

Мать, которая уже на второй день после родов вышла на работу, пришла к реке выбросить удавленного младенца и увидела, что я ещё дышу.

Тогда она, делать нечего, или, может, всё-таки её тронула жалость.

…Нет, наверное, просто испугалась – этой меня, или сестры.

Та сестра? Сестра… не выжила. Ну всё, хватит о сестре.

Как я уже говорила, многие женщины рожают, не успев избавиться вовремя.

До сих пор я хорошо помню одного такого: он был малюсенький, помещался на ладони, но глаза открыл. Рот тоже открыл, но кричать, понятное дело, не мог. Хотя веки ещё не сформировались, он смотрел… и сверлил взглядом.

Не меня и не мать. А свою родную мать. Взгляд был не то чтобы тоскливый. Мать тут же раздавила его ногой и завернула в циновку.

Та женщина? И после этого она раскаялась и стала молиться за водяных детей… думаете? Вы, господин, всё же слишком хорошо воспитаны.

Я никогда не видела женщин, которые плакали, бросая младенца. Как только кровь останавливалась, они тут же снова бросались к похоти. И опять являлись к моей матери.

Что поделаешь. У крестьян радости только две: есть да справлять малую нужду.

Мне с едой всегда было туго, а вот с похотью проблем не было. Хо-хо-хо. Можно сказать, благодатное проклятие – я не беременею, даже не предохраняясь. В этом борделе есть девки, что плодятся как скотина, как собаки, а у меня ни разу не было.

Наверное, потому что я сама всё ещё… водяное дитя. А-ха-ха.

И всё же… эти водяные дети – видят ли они что-то в этом мире перед смертью? Впрочем, даже если и видели, вряд ли поняли, что это мир живых.

Должно быть, думали, что вернулись в ад. Ведь там были бабка-детодушительница, её отродье и мать-роженица – целых три демона.

Фу-фу-фу, я вот обещала навеять вам хорошие сны, а сама подталкиваю к дурным. Уже надоело? В следующий раз выбирайте красивую, нежную и искусную в постели.

А?.. Вам интересно, почему нас в деревне не жаловали? Господин, вы, видно, любите страшные истории. Хотите увидеть дурной сон.

Ну ладно. Всякого было, но прежде всего мы были чужаками. Те деревенские верили, что за Китайскими горами живут трёхглазые дети, мужчины с рогами, женщины с раздвоенными… ну, сами знаете. Для них чужак уже страшен.

Говорили, что мы родом с Сикоку. И отец, и мать. Им пришлось уйти из своей деревни на Сикоку и бежать в Окаяму. Притворялись паломниками, побирались и добрались до Цуямы.

А что они сделали? Ну, это… не будем. И у меня есть что скрывать.

…Господин, вы всё жалуетесь, что комната бедная, но для меня она не хуже замка Окаяма. Наш дом раньше был коровником.

Сюда меня продали – и я впервые увидела татами. Увидела потолок. Говорят, куртизанка – всё равно что скот, но нет, мы настоящие люди. Я только после продажи начала жить по-человечески. У нас не было постели, я спала на земле, скрючившись. Потому и ночная работа мне нипочём. А если лечь на спину, ветер дует в бока, и холодно.

В тех краях летом обязательно налетал северный ураган. Ветер, как смерч, срывал крыши раз за разом.

Наш дом стоял у подножия горы, а перед ним тянулась речная отмель. Граница между тем светом и этим не только на том свете. В горах валялись умершие с голоду, а на отмели – выброшенные водяные дети.

Перед той отмелью были рисовые поля деревенских. Тощие, каменистые, бедные поля. Но я им завидовала. У нас полей не было. Был бы свой надел – не продали бы меня в такое место.

Отец был подёнщиком, батраком. Хоть и говорят, что крестьянину наука не нужна, но отец был совсем безнадёжный. Он умел считать только до пяти.

И работать не любил – то пойдёт, то нет. Если уж появлялись деньги, всё пропивал.

К тому же климат плохой, вечно неурожай. Мы с матерью кое-как выживали на те деньги, что она получала за убийство чужих детей. Просто дышали – и всё.

И при всём при том я радовалась, когда северный ураган опустошал поля односельчан. Не потому, что меня обижали. А потому что это было красиво.

Чёрный ветер ласкал жёлтые колосья, и казалось, будто с гор спускается огромный демон и оставляет следы. И следы эти всегда обрывались у нашего дома.

Этого демона видела только я. …Симпатичный был мужчина. Хотя вам, господин, уступал, фу-фу.

Но летом и в доме, и снаружи стояла невыносимая вонь. На отмели водяные дети плавали, тонули, гнили, потом быстро превращались в маленькие косточки.

Удивительно, но среди разложившихся, чёрных, раздутых трупов были и живые. И не показалось. Я с ними говорила.

О чём? Это… тоже не хочется рассказывать. Потому что это были недобрые истории.

Господин, вы знаете, что такое «Намэрасу-дзи»? Это путь, по которому ходят демоны. Когда-то это была священная тропа для посланников богов, но как только вера угасла, она стала страшным местом.

Деревенские боялись не только нас, но и говорили о тех местах шёпотом.

Мы жили прямо над Намэрасу-дзи. До чего же мы собрали все условия для проклятия, но нам было всё равно. Хуже уже некуда.

…Родители хотели отдать меня в услужение, но, по счастью, никто не брал. Моими подругами были только разлагающиеся трупики водяных детей на отмели. С ними я и играла.

Живые соседские дети были противны, а мёртвые – милые. У них ещё не сформировались глаза и рот, зато они послушные и смирные.

Но даже если я давала имя понравившемуся водяному ребёнку и заботилась о нём, он быстро разлагался и превращался в кости. Были, правда, и странные дети, которые не гнили вечно. Один такой родился на три месяца раньше срока и, почему-то, уже имел зубы. Жаль, его съела лиса. Остались только зубы. А через некоторое время пошли слухи, что появилась лиса, говорящая по-человечески. Я её не встречала.

А вы просили рассказать что-нибудь позабористее? А-ха-ха, про первый раз? Про похоть?

Партнёром был мой отец. Правда.

Отец, хоть и считать умел только до пяти, зато оправдывался мастерски. Сказал, что перепутал меня с матерью. Но как можно спутать пятидесятилетнюю старуху с десятилетней девчонкой, даже если считать не умеешь?

Он не знал меры: когда бил, пинал или втыкал туда – делал как хотел. Мать к тому времени ослепла на один глаз, и когда отец делал это со мной, она смотрела в мою сторону своим слепым глазом. Да, глаз ей выбил тоже отец. Вы и сами догадались.

…Неужели не было ничего весёлого?

Вы, господин, раньше говорили, что в трудные минуты нужно думать о чём-то приятном.

Я не такая. Трудности я заглушаю другими трудностями.

Мои трудности – это похоть с отцом и голод.

Когда я невыносимо хотела есть, я думала об отце. А когда он наваливался на меня, я думала о голоде. Мол, вот это ещё больнее.

Отец? Он умер.

За год до того, как меня продали сюда. Не от болезни. Напился и свалился в речную отмель перед домом. В такой мелкой воде утонуть можно, только если сильно пьян.

На затылке была вмятина, решили, что ударился о камень. Но некоторые злые языки говорили, что его кто-то стукнул. Да кто же будет так ненавидеть такого никчёмного человека? Господин, а вы ненавидите каких-нибудь тварей? Вряд ли. Ха-ха-ха.

Его нашли ещё живым, еле дышащим. Пришла местная знахарка с бамбуковой трубкой, положила туда рисинку и потрясла у его уха, чтобы он вернулся с берегов реки Санзу.

…Отец не вернулся. Только и всего. Может, на шести дорогах заблудился, хо-хо-хо.

Но в тот день я впервые увидела рис. Сначала подумала, что это черви, или мухи, которые роятся на гниющих водяных детях.

Рис я впервые увидела, когда отец умер, а впервые попробовала – когда меня продали. Правда, там была смесь с ячменём, но я поразилась, что на свете бывает такая вкусная вещь. Во рту стало райским садом. Сладко-сладко… я впервые произнесла и почувствовала слово «сладко».

Я даже подумала: хорошо, что меня продали. А сейчас? Ко мне редко ходят гости, так что рис я почти не ем. Но когда кончится срок, я, наверное, устрою пир из одного риса. Ведь это не ад, там, если захочешь поесть, еда не станет извергать пламя.

История об отце? Вы, господин, право, забавный человек. Вроде бы боялись, а теперь любопытно. Ну ладно. Вы первый, кто хочет послушать про отца.

Поминки справляли только мать и я. Нет, ещё один отец стоял в дверях. Он долго смотрел на своё тело, а потом ушёл, не оглянувшись. Не было видно ни радости, ни печали. На меня и на мать даже не взглянул.

Хоть нас и не жаловали, на похороны обычно приходят, но до кладбища нас проводил только могильщик. Денег на монаха не было, и могильщик пропел наизусть сутры, какие запомнил. Этого хватило. Даже если бы сам Будда читал сутры, вряд ли он бы спасся.

Правда, потом пришёл полицейский. Из-за тех, кто болтал, что его стукнули по затылку.

В мои малые годы у полицейских была дубинка, а тогда – уже сабля. Небольшой, но очень видный полицейский. И совсем не важничал. Оттого я ещё больше не могла рта открыть.

Я ведь уже говорила: меня никто никогда не ласкал, и от ласки мне больно, невыносимо. Мне даже кажется, что меня упрекают. Потому нам, отродьям демонов, в аду спокойнее. Нас мучит, когда с нами обращаются по-человечески.

И всё же… когда я сидела, опустив голову, тот полицейский погладил меня по голове. А я вся сжалась, ожидая удара. А он сказал: «Не надо терпеть».

И ещё сказал: «Тебе страшно? Если страшно, можно заплакать».

Смешно, правда? До того дня я даже не понимала, что терплю, что меня заставляют терпеть, что мне страшно, что меня заставляют бояться.

Я страдала.

Меня заставляли бояться.

Я не знала. Я не понимала. …В тот день я впервые в жизни заплакала при людях.

…А, не обращайте внимания. Когда я думаю о том полицейском, у меня сами собой льются слёзы.

Это не от горя, не от боли, не от радости и не от ностальгии.

Что это… не знаю. Как дышать – выдыхать, как идёт дождь – мокнуть, стоит мне подумать о нём, и слёзы текут.

Когда меня привезли в публичный дом, я молила только об одном – умоляла, не продавайте меня в Цуямский квартал, только не туда. Я даже кланялась в ноги. Потому что думала, что тот полицейский может туда прийти.

Ведь он тоже мужчина. Может, придёт как гость и выберет меня.

С того самого дня до сегодня я ни разу не была с мужчиной, которого любила.

И так и надо. Я родилась куртизанкой.

…Но я ни за что, ни за что не хочу быть с тем, кого люблю.

На самом деле я хочу, но нельзя.

…Ах, да, простите, не обижайтесь. Я ведь и вас люблю, господин. Правда.

Так вот, в конце концов я попала сюда, в этот дом в Окаяме.

Кто убил отца – до сих пор неизвестно.

Злюсь ли я? Нет, что вы. Скорее благодарна. Ведь теперь меня никто не бьёт и не пинает. А к похоти меня приучили, так что теперь не больно.

После смерти отца мать совсем ослепла на второй глаз, и тогда она решила продать меня. Когда меня везли на телеге, она вышла проводить.

Но в памяти у меня осталась не мать, а тощие колосья риса у неё за спиной. Высохшая гора, где отдавался плач, и не понять, водяные дети это плачут или вороны. Небо такое синее, а вода в реке грязно-жёлтая. И за спиной матери стоял покойный отец. Ссутулившись, как засохшее дерево. Почему-то глазницы у него были пустыми, он ничего не видел.

Мать знала, что отец делал это со мной. Она ревновала и несколько раз пыталась меня убить. Всё-таки она была женщиной.

Она кричала что-то бессмысленное: «Ты должна была умереть тогда! Не сестра, а ты должна была умереть! Ты мертва!»

Она столкнула меня в речную отмель и отлупила молотильным цепом, я думала, правда умру. Но я та, что в младенчестве пролежала два дня на отмели, так что, фу-фу-фу.

– И всё же, при такой матери, она иногда рассказывала мне старые истории. Как приглашали домой знаменитого актёра, как во дворе громоздились мешки с рисом, как служанка учила её играть в мяч под песенку, как ярки были заморские сладости… И это была вовсе не ложь.

Почему? Потому что отец рассказывал ровно то же самое. Когда он был в хорошем настроении, он тоже говорил о том, как жил на Сикоку, и это были те же самые истории, что у матери. Рассказы о доме и родителях – у них совпадали до мельчайших подробностей. Странно, правда? Ведь отцовский дом и родня, и материнские – обычно разные вещи.

Ах, ну всё. Не хотела говорить, но скажу. Заметил я эту странность, когда уже подросла. Как-то раз, совершенно случайно, меня осенило: не то чтобы похоже, а просто одно и то же.

Так и было. Отцовские родители и материнские родители – одни и те же люди. Отец и мать – родные брат и сестра. Родились из одного чрева.

В восточном саду, в глинобитном складе, где лежат бледно-зелёные тени. В глубине, за раздвижными дверями с узором из бледно-розовых вишен. На веранде, откуда виден внутренний дворик с двойным рядом гортензий… Они оба рассказывали мне об этом так часто, что я уже и сама словно всё видела – и в каждом уголке того дома они совокуплялись как брат с сестрой.

123...5
bannerbanner