
Полная версия:
Потоп
Но так как трудно было предвидеть, что может еще ожидать их обоих, особенно если Богу слав возвратится в Тауроги победителем, то они опять стали думать о побеге.
Оленька советовала отложить его до тех пор, пока выздоровеет Гасслинг-Кетлинг; Браун был угрюмый и нелюбезный солдат, слепо исполнявший приказания, и склонить его на свою сторону было невозможно.
Что же касается Кетлинга, то панна прекрасно знала, что он ранил себя затем, чтобы остаться при ней, и поэтому была вполне уверена, что он сделает для нее все. Правда, совесть постоянно мучила ее вопросом: имеет ли она право требовать от другого пожертвовать своей судьбой, а может быть, и жизнью; но опасность, угрожавшая ей в Таурогах, была так велика, что во сто раз превышала те опасности, которым мог подвергнуться Кетлинг, бросив службу. Ведь Кетлинг, как прекрасный офицер, всюду мог поступить на службу и с нею вместе приобрести таких могущественных покровителей, как, например, пан Сапега, король или пан Чарнецкий. К тому же он послужит тогда доброму делу, и ему представится случай отблагодарить страну, которая приютила его, изгнанника. Смерть ожидала его только в том случае, если бы он попал в руки Богуслава, но ведь Богуслав не владеет еще всей Речью Посполитой.
Наконец она перестала колебаться, и, когда здоровье молодого офицера поправилось настолько, что он мог нести службу, она позвала его к себе.
Кетлинг явился к ней бледный, худой, без кровинки в лице, но, как всегда, полный обожания, преданности и покорности. При виде его слезы навернулись у нее на глазах: ведь это была единственная душа в Таурогах, которая желала ей добра. К тому же эта душа так страдала, что, когда Оленька спросила его о здоровье, офицер ответил:
– Увы, панна, оно возвращается, но лучше бы мне умереть!
– Вам надо бросить эту службу, – ответила девушка, глядя на него с сочувствием. – Такой честный человек, как вы, должен быть уверен, что служит честному делу.
– Увы! – повторил офицер.
– Когда кончается срок вашей службы?
– Только через полгода.
Оленька с минуту помолчала, затем, устремив на него свои чудные глаза, которые в эту минуту светились нежностью, сказала:
– Послушайте меня, пан кавалер, я буду говорить с вами, как с братом, как с сердечным другом: вы можете и должны освободиться от службы.
Сказав это, она открыла ему все: и план бегства, и то, что она рассчитывает на его помощь. Она стала говорить ему, что службу он найдет везде, такую же честную и прекрасную, как его душа, – службу, достойную честного рыцаря. И закончила так:
– Я буду благодарна вам до самой смерти. Я обращусь к защите Господней и поступлю в монастырь, и где бы вы ни были, далеко ли, близко ли, на войне или дома, буду молиться за вас, буду просить Бога, чтобы он дал моему защитнику и брату покой и счастье, ибо, кроме благодарности и молитвы, я ничего больше дать не могу…
Голос ее дрогнул, а офицер, слушая ее слова, побледнел как полотно, наконец опустился на колени, закрыл лицо обеими руками и голосом, похожим на стон, ответил:
– Не могу, панна, не могу…
– Вы отказываетесь? – с изумлением спросила панна Биллевич. Но вместо ответа он стал молиться.
– Боже великий и милосердный! – говорил он. – С детских лет не осквернил я уста мои ложью и не запятнал себя преступлением. В юности еще сражался я за короля моего и отчизну. За что же, Господи, наказываешь ты меня так часто и посылаешь мне муку, для коей – ты сам видишь! – у меня не хватает сил! Панна, – обратился он к Оленьке, – вы не знаете, что значит приказание для солдата; не знаете, что с послушанием связан не только его долг, но его честь. Я связан присягой, панна, и даже больше чем присягой: рыцарским словом, что не уйду со службы до срока и свято исполню все, чего она потребует. Я солдат и дворянин и – да поможет мне Бог! – никогда не поступлю так, как поступают некоторые наемники, нарушая правила чести и долг службы. Ни приказания ваши, ни просьбы ваши не властны заставить меня нарушить слово, хотя я говорю это вам с мукой и скорбью! Если бы я, получив приказ не выпускать никого из Таурог, стоял на страже у ворот и если бы вы сами, панна, хотели пройти через них, то вы прошли бы, но через мой труп. Вы не знали меня, панна, и ошиблись во мне! Но сжальтесь надо мной, поймите, что я не могу помочь вам бежать. Я не имею права даже слушать об этом, ибо смысл приказа ясен. Его получил Браун и мы, пятеро оставшихся офицеров. Боже, боже, если бы я мог предвидеть, что последует такой приказ, мне лучше было бы отправиться в поход. Я не могу убедить вас, панна, вы не поверите мне, но видит Бог, я без колебания отдал бы вам свою жизнь… Но честь не могу! Не могу!
Сказав это, Кетлинг заломил руки и умолк, силы почти совсем покинули его, и он тяжело дышал.
Оленька все еще не могла оправиться от изумления. Она не успела еще ни понять, ни оценить исключительного благородства этой души и чувствовала только, что почва ускользает у нее из-под ног, ускользает единственная возможность бежать из ненавистной неволи. Но она сделала попытку возражать.
– Пане, – сказала она, помолчав, – я внучка и дочь солдата; дед мой и отец тоже ценили честь выше жизни и именно поэтому приняли бы на себя не всякие обязанности…
Кетлинг дрожащими руками вынул из сумки письмо и, подавая его Оленьке, сказал:
– Судите, панна, – разве это приказание не относится к долгу моей службы?
Оленька взглянула на бумагу и прочла следующее:
«Так как до нас дошли слухи, что мечник россиенский Биллевич собирается тайком бежать из нашей резиденции с враждебными нам намерениями, именно с целью взбунтовать своих знакомых, свояков, родственников и крестьян против его величества шведского короля и нас, то предписываем офицерам, находящимся при гарнизоне в Таурогах, стеречь Биллевича вместе с его племянницей, как заложников и военнопленных, и не допускать их побега, под угрозой потери чести и военного суда…»
– Приказ этот отдан на первой же остановке после выступления, – сказал Кетлинг, – поэтому он на бумаге.
– Да будет воля Господня! – произнесла Оленька после минутного молчания. – Свершилось!
Кетлинг чувствовал, что должен уйти, и не трогался с места. Его бледные губы вздрагивали, точно он хотел что-то сказать, но у него не хватало голоса. Его мучило желание упасть к ее ногам и молить о прощении, но, с другой стороны, он чувствовал, что у нее довольно собственного горя. И он находил какое-то дикое наслаждение в том, что и он страдает вместе с нею и будет страдать без единой жалобы.
Наконец он поклонился и ушел, молча, но в коридоре сорвал повязки, которыми была перевязана его рана; стража нашла его через полчаса лежащим на лестнице без сознания и унесла в цейхгауз. Он опять тяжело заболел и не вставал две недели.
Оленька после ухода Кетлинга некоторое время оставалась точно в оцепенении. Она ожидала скорее смерти, чем его отказа. И поэтому в первую минуту, несмотря на всю ее душевную твердость, у нее опустились руки, и она почувствовала себя такой же слабой и беспомощной, как и всякая женщина. И хотя она бессознательно повторяла: «Да будет воля твоя, Господи!», – но горе пересилило ее покорность, и она заплакала.
В эту минуту вошел мечник; взглянув на племянницу, он сразу угадал, что вышла неудача, и быстро спросил:
– Боже, что еще случилось?
– Кетлинг отказывается, – ответила девушка.
– Все они негодяи, подлецы, архипсы!.. Как? И он отказывается помочь?!
– Не только отказывается помочь, – ответила она, жалуясь, как ребенок, – но говорит еще, что помешает, хотя бы даже ему пришлось погибнуть!
– Боже, боже! Но отчего?
– Такова уж наша судьба! Кетлинг не предатель, но такова уж судьба наша, и мы несчастнее всех людей.
– Чтоб их громы небесные, всех этих еретиков! – крикнул мечник. – На честь посягают, грабят, воруют, в плену держат!.. Пусть все погибнет! Честному человеку не жить в такие времена!
Он начал быстро ходить по комнате и, сжав кулаки, наконец произнес:
– Я предпочитаю виленского воеводу, я предпочитаю даже Кмицица этим надушенным негодяям, без чести и совести.
А так как Оленька ничего не отвечала и плакала все сильней, то мечник смягчился и сказал:
– Не плачь! Кмициц пришел мне в голову только потому, что он-то, наверное, нас освободил бы из этого вавилонского пленения. Задал бы он всем этим Браунам, Кетлингам, Петерсонам и самому Богуславу! Впрочем, все изменники одинаковы!.. Не плачь!.. Слезами не поможешь, тут надо посоветоваться… Кетлинг – чтоб его скрутило! – не хочет помогать, так мы обойдемся и без него… Вот у тебя как будто и мужская натура, а в тяжелые минуты ты умеешь только плакать! Что говорит Кетлинг?
– Он говорит, что князь отдал приказ стеречь нас как пленников, опасаясь, что ты соберешь «партию» и соединишься с конфедератами.
Мечник подбоченился:
– Ага! Боится, шельма! И он прав! Я так и сделаю, как Бог свят!
– Получив приказ по службе, Кетлинг обязан его исполнить под угрозой потери чести.
– Хорошо. Обойдемся без помощи еретиков.
Оленька вытерла глаза:
– Ты полагаешь, что можно?
– Я полагаю, что должно, а если должно, то и можно, хотя бы нам пришлось на веревках спускаться из этих окон.
– Простите мне мои слезы… Ну, давайте придумывать.
Слезы на ее глазах высохли, брови сдвинулись, и прежняя решительность и энергия отразились в лице… Оказалось все же, что мечник туговат на выдумки и что воображение панны гораздо изобретательнее. Но все же дело не клеилось и у нее, потому что было очевидно, что их тщательно стерегут. Поэтому они отложили всякую попытку к бегству до тех пор, пока в Тауроги не придут первые известия о Богуславе. На это они возлагали все свои надежды, ожидая, что Господь покарает изменника и бесчестного человека. Его могут убить, он может тяжко заболеть, может быть разбит Сапегой, а тогда в Таурогах поднимется переполох, и их не будут уже так стеречь.
– Я знаю пана Сапегу! – говорил мечник, утешая себя и Оленьку. – Он хоть и медлителен, да аккуратен и воин на диво! Его верность престолу и отчизне может всем служить примером. Он все заложил, все распродал и собрал такую силу, в сравнении с которой силы Богуслава – ничто! Сапега – почтенный сенатор, а князь – молокосос, тот – правоверный католик, этот – еретик, тот – само благоразумие, а этот – ветер! На чьей же стороне будет победа? И Божье благословение? Свет дневной победит тьму! Иначе не было бы справедливости на этом свете!.. А пока будем ждать известий и молиться за славу и успех оружия Сапеги.
Они стали ждать, но прошел долгий и мучительный месяц, пока, наконец, явился первый вестник, и то посланный не в Тауроги, а к Стенбоку, в королевскую Пруссию.
Кетлинг, который со времени последнего разговора с Оленькой не смел встречаться с нею, сейчас же прислал ей записку такого содержания:
«Князь Богуслав разбил Христофора Сапегу у Бранска; уничтожил несколько полков конницы и пехоты. Теперь он идет на Тыкоцин, где стоит Гороткевич».
Это известие, точно гром, поразило Оленьку. В ее девичьем уме величие вождя и рыцарская доблесть сливались в одно понятие; а так как она видела, как Богуслав в Таурогах легко побеждал доблестнейших рыцарей, то он, особенно после этого известия, стал в ее глазах какой-то злой, непобедимой силой, против которой ничто не может устоять.
Надежда на поражение Богуслава угасла; мечник напрасно утешал ее тем, что молодой князь еще не столкнулся со старым Сапегой, и напрасно ручался, что одно уж гетманское достоинство, дарованное недавно Сапеге королем, обеспечивает за ним победу над Богуславом. Она не верила и не смела верить!
– Кто его победит, кто против него устоит? – спрашивала она постоянно.
Дальнейшие известия, по-видимому, подтверждали ее опасения. Несколько дней спустя Кетлинг снова прислал листок с известием о поражении Гороткевича и о взятии Тыкоцина.
«Все Полесье, – писал он, – уже в руках князя, который, не ожидая нападения Сапеги, сам поспешно идет на него».
«И пан Сапега будет разбит!» – подумала девушка.
Между тем, точно ласточка, предвестница весны, прилетела весть из другой части Речи Посполитой. Она прилетела поздно на эти приморские окраины, но зато блистала всеми радужными красками чудесной легенды первых веков христианства, когда по земле еще ходили святые, давая свидетельства правды и справедливости.
– Ченстохов! Ченстохов! – повторяли все уста. Все сердца грела эта весть, как весеннее солнце греет цветы. – Ченстохов защитился!
Видели ее, Царицу Польши, осенявшую стены обители своей небесной ризой. Смертоносные гранаты падали к ее святым стопам, ласкаясь, как домашние собаки; у шведов отсыхали руки, мушкеты прирастали к лицам, и, наконец, они отступили со стыдом и страхом.
Даже чужие люди, услышав эту весть, падали друг к другу в объятия и плакали от радости. Другие жалели о том, что эта весть пришла так поздно.
– А мы-то здесь плакали, страдали и мучились так долго, не зная, что нам надо было радоваться…
Затем загремели громы по всей Речи Посполитой, от Черного моря до Балтики, и дрогнули оба моря. Верный и благочестивый народ, точно буря, подымался на защиту своей Царицы.
Все сердца исполнились бодрости, взоры загорелись новым огнем; то, что казалось раньше страшным и непреодолимым, теперь таяло у всех на глазах.
– Кто его победит, – говорил мечник девушке, – кто устоит перед ним – Пресвятая Дева!!
Оба они целые дни молились и благодарили Бога за то, что он сжалился над Речью Посполитой, и вместе с тем перестали сомневаться в собственном спасении.
О Богуславе долгое время не было никаких известий; он точно в воду канул вместе со своим войском. Оставшиеся в Таурогах офицеры стали беспокоиться и тревожиться за свою участь. Они предпочли бы известие о поражении этому глухому молчанию. Но никакие известия не могли дойти до них: именно тогда-то страшный Бабинич шел с татарами впереди князя, перехватывая всех гонцов.
XX
Но вот однажды в Тауроги привезли под конвоем панну Анну Божобогатую-Красенскую.
Браун принял ее очень любезно, и не мог поступить иначе, так как получил письмо от Саковича за подписью самого князя, в котором ему предписывалось относиться с возможно большей предупредительностью к фрейлине княгини Гризельды Вишневецкой.
Панна была очень бойка; с первой же минуты после приезда она стала сверлить глазами Брауна, и угрюмый немец расшевелился, точно пришпоренная лошадь.
Вскоре она стала командовать и другими офицерами и распоряжаться в Таурогах, как у себя дома. В тот же день, вечером, она познакомилась с Оленькой, которая хотя и посматривала на нее сначала недоверчиво, однако была предупредительна к ней, надеясь узнать от нее какие-нибудь новости.
И у Ануси их оказалось немало. Разговор начался с Ченстохова, так как этими новостями более всего интересовались таурогские узники.
Мечник даже подставлял ладони к ушам, чтобы не проронить ни одного слова, и только по временам прерывал рассказ Ануси возгласами:
– Слава в вышних Богу!
– Странно, – сказала наконец приезжая панна, – что до вас только теперь дошло известие о чудесах Пресвятой Девы. Это ведь было уже давно; тогда я жила еще в Замостье и пан Бабинич еще не приезжал… Эх, это было много недель назад. А потом шведов всюду стали бить: и в Великопольше, и у нас, а больше всех пан Чарнецкий, одно имя которого обращает их в бегство.
– А, пан Чарнецкий! – воскликнул, потирая руки, мечник. – Он им перцу задаст! Еще на Украине мне говорили о нем как о великом воине!
Ануся только оправила ручками платье и сказала небрежным тоном, точно о каком-нибудь пустяке:
– Ого! Шведам уже конец!
Старый пан Томаш не мог удержаться и, схватив ее ручку, стал покрывать ее поцелуями – и маленькая ручка совсем утонула в его огромных усах.
– Красавица моя! Вашими бы устами мед пить… Не иначе как ангел приехал в Тауроги!
Ануся стала наматывать на пальчики концы своих кос, перевитых розовыми лентами, а затем, лукаво прищурившись, ответила:
– Далеко мне до ангела! Но уж коронные гетманы стали бить шведов, и все регулярные войска, и все рыцарство, и составили конфедерацию в Тышовце! И король примкнул к ней и издал манифест. И даже мужики шведов бьют… и Пресвятая Дева благословит…
И она не говорила, а щебетала, как птичка. И от этого щебетанья размякло сердце мечника, и хотя некоторые известия он уже слышал раньше, он разревелся как зубр от радости. По лицу Оленьки покатились тихие, крупные слезы.
Видя это, Ануся, добрая по природе, подбежала к ней и, обняв ее за шею, быстро заговорила:
– Не плачьте, ваць-панна, мне вас жаль, и я не могу смотреть! Чего вы плачете?
В ее словах было столько искренности, что недоверие Оленьки сейчас же исчезло; но она расплакалась еще сильнее.
– Вы такая красавица, ваць-панна, – утешала ее Ануся, – чего же вы плачете?
– От радости, – ответила Оленька, – но и от горя, ибо мы здесь в тяжкой неволе и не знаем, что ждет нас завтра…
– Как? У князя Богуслава?
– Да, у этого изменника! Еретика!! – крикнул мечник.
Но Ануся ответила:
– То же самое, стало быть, и со мной случилось, а я не плачу! Я не отрицаю, ваць-пане, что князь изменник и еретик, но он учтивый кавалер и почтителен к женщинам.
– Дай бог, чтобы его в аду так же почитали! – возразил мечник. – Вы, панна, его еще не знаете, он к вам не приставал, как к этой панне. Это архишельма, а второй шельма – Сакович. Дай бог, чтобы пан Сапега погубил их обоих.
– И погубит! Князь Богуслав очень болен, и войска у него немного. Правда, ему удалось разбить внезапным нападением несколько полков и взять Тыкоцин и меня; но не ему мериться с войсками Сапеги! Верьте мне, потому что я видела силы того и другого. У пана Сапеги в войске есть величайшие Рыцари, которые сейчас же справятся с князем Богуславом.
– А, видишь! Разве я тебе не говорил? – спросил мечник, обратившись к Оленьке.
– Я давно знаю князя Богуслава, – продолжала Ануся, – он свойственник Вишневецких и Замойских. Он раз приезжал к нам в Лубны, когда еще князь Еремия на татар в Дикие Поля ходил. Потому-то он всем и велел теперь быть со мной обходительнее; он не забыл, что я была ближе всех к княгине. Тогда я была еще вот такая маленькая, не то что теперь! Боже! Кому тогда могло прийти в голову, что он будет изменником! Но не печальтесь – либо он не вернется, либо мы как-нибудь отсюда выберемся!
– Мы уже пытались, – ответила Оленька.
– И не удалось?
– Как же могло удаться? – сказал мечник. – Нашу тайну мы открыли одному офицеру, который, как нам казалось, нам сочувствовал. Но оказалось, что он скорее готов нам помешать, чем помочь. Он служит под начальством Брауна, а с Брауном сам черт ничего не поделает!
Ануся опустила глазки:
– Может быть, мне удастся. Надо только, чтобы пан Сапега сюда подошел, чтобы было к кому бежать.
– Пошли его Бог как можно скорее! – ответил мечник. – В его войсках много наших родственников, знакомых и друзей… Там и старые товарищи из-под знамен великого Еремии – Володыевский, Скшетуский, Заглоба.
– Я знаю их, – ответила с удивлением Ануся, – но их нет у Сапеги. Эх, если бы они были, особенно пан Володыевский – Скшетуский женат! – меня бы не привезли сюда, пан Володыевский не дал бы себя окружить, как пан Котчиц.
– Это великий кавалер! – воскликнул мечник.
– Гордость всего войска, – добавила Оленька.
– Боже мой! Уж не погибли ли они, раз вы их не видели у Сапеги?
– О нет! – возразила Ануся. – Ведь о смерти таких рыцарей молва бы пошла. А мне ничего не говорили… Вы их не знаете… Живыми они ни за что не сдадутся… Разве только пуля может их убить, а так никто с ними не справится, ни со Скшетуским, ни с паном Заглобой, ни с паном Михалом. Хоть пан Михал маленький, но я помню, как отзывался о нем князь Еремия: «Если бы, – говорил он, – судьба всей Речи Посполитой зависела от некоего единоборства, я бы послал пана Михала!» Ведь он убил Богуна. О нет! Пан Михал всегда постоит за себя!
Мечник, довольный тем, что ему есть с кем поговорить, начал ходить по комнате большими шагами и спросил:
– Скажите пожалуйста! Так вы, значит, хорошо знаете пана Володыевского?
– Ведь мы столько лет пробыли вместе!
– Скажите пожалуйста! Стало быть, дело не обошлось и без амуров?
– Я в этом не виновата, – возразила Ануся со скромным личиком, – но теперь, верно, и пан Михал уже женат!
– Нет, не женат!
– Да хотя бы и был женат… Мне это все равно!
– Дай бог, чтобы вы сошлись. Но меня беспокоит то, что они не у гетмана, – ведь с такими солдатами легче победы добиться!
– Но зато есть один, который постоит за них за всех.
– Кто же это?
– Пан Бабинич из-под Витебска. Вы слышали о нем?
– Ничего не слыхал. Странно!
Тут Ануся принялась рассказывать о своем отъезде из Замостья и обо всех приключениях в дороге. Пан Бабинич в ее рассказе превратился в такого героя, что мечник ломал себе голову, стараясь догадаться, кто это такой.
– Ведь я знаю всю Литву, – говорил он, – и есть похожие фамилии, например, Бабонаубки, Бабиллы, Бабиновские, Бабинские и Бабские, но о Бабиничах я никогда не слыхал. Я думаю, что это вымышленная фамилия; многие конфедераты прибегают к этому, чтобы неприятель потом не мог мстить их семействам. Гм! Бабинич!.. Горячий рыцарь, если сумел так с Замойским разделаться!
– Ах, какой горячий! – подхватила Ануся. Мечник развеселился.
– Вот как? – спросил он, остановившись перед Анусей и подбоченившись.
– Вы еще бог весть что готовы подумать, ваць-пане!
– Сохрани бог, ничего я не думаю!
– Пан Бабинич, едва мы выехали из Замостья, сейчас же сказал мне, что его сердце уже сдано в аренду, и хотя ему аренды не платят, все же он не намерен менять арендатора.
– И вы этому верите?
– Конечно, верю, – живо ответила Ануся, – должно быть, он влюблен по уши, раз столько времени… раз… раз…
– Вот тебе и раз! – прервал со смехом мечник.
– И совсем не раз! – воскликнула она, топнув ножкой. – Вот мы скоро о нем услышим!
– Дай бог!
– И скажу вам почему… Каждый раз, когда он упоминал имя князя Богуслава, лицо его бледнело, и он зубами скрежетал.
– Значит, он будет нам друг! – сказал мечник.
– Верно… К нему мы и убежим, пусть он только покажется.
– Мне бы только вырваться отсюда, я сейчас же соберу собственную «партию»… Тогда вы убедитесь, ваць-панна, что и для меня война не новость и что эта старая рука может еще пригодиться!
– Тогда идите под команду пана Бабинича!
– Сдается мне, что и вам невтерпеж идти под его команду!
Долго еще пикировались они так, и все веселее, так что даже Оленька, позабыв свою грусть, развеселилась. Ануся под конец стала фыркать на мечника, как котенок на собаку. С дороги она не устала, так как выспалась хорошо в Россиенах, и ушла уже поздно вечером.
– Золото, а не девушка! – сказал мечник, собираясь уходить.
– Видно, сердце у нее доброе… и мы, верно, скоро сдружимся! – ответила Оленька.
– А чего же ты, как коза рогатая, ее встретила?
– Я думала, что ее подослал Богуслав! Почем я знала? Я всего здесь боюсь!
– Ее подослал? Должно быть, сам Бог ему это внушил! А вертлява она, как козочка… Будь я моложе, я бы за себя не поручился! Хоть и теперь еще я не так уж стар…
Оленька совсем развеселилась и, опершись руками о колени, повернула головку, подражая Анусе, и, косясь на мечника, спросила:
– Вот как, дядюшка? Да вы, кажется, из этой муки хотите мне выпечь тетушку?
– Ну, ну, молчи! – ответил мечник.
Но улыбнулся и стал покручивать усы, а потом прибавил:
– Ведь она и такую буку, как ты, расшевелила! Я уверен, что вы очень подружитесь.
И пан Томаш не ошибся. Скоро обе девушки очень сдружились, быть может, оттого, что обе они были противоположностью по отношению друг к другу. У одной была сильная душа, глубина чувств, твердость воли и ум; другая отличалась добрым сердцем и чистотой мыслей, но была ветрена.
Одна своим тихим лицом, золотистыми волосами, необыкновенным спокойствием и прелестью напоминала Психею; другая – настоящая чернавка – походила на шаловливого чертенка, который сбивает по ночам людей с дороги и смеется над их огорчениями. Офицеры, оставшиеся в Таурогах, видели их обеих каждый день и готовы были целовать Оленьке ноги, а Анусю в губы.
Кетлинг, в котором была душа шотландского горца, полная меланхолии, обожал и боготворил Оленьку, Анусю же невзлюбил с первого взгляда. Она платила ему тем же и вознаграждала себя кокетничаньем с Брауном и со всеми остальными, не исключая и самого мечника россиенского.