
Полная версия:
Потоп
Действительно, Чарнецкий, пробив стену Гданьского дома, ураганом ворвался внутрь крепости, и, когда дворец Даниловича был уже взят, а литовские знамена показались на стенах в стороне костела Святого Духа, Виттенберг увидал, что дальнейшее сопротивление бесполезно. Правда, шведы могли еще защищаться в домах Старого и Нового города, но горожане взялись за оружие: оборона кончилась бы страшной резней, без надежды на победу.
Трубачи затрубили на стенах и стали махать белыми знаменами. Польские офицеры, видя это, прекратили штурм, а генерал Левенгаупт в сопровождении нескольких полковников выехал через Новогородские ворота и во весь опор помчался к королю.
Город был уже в руках Яна Казимира, но добрый король хотел остановить пролитие христианской крови и согласился на условия, предложенные Виттенбергу раньше. Город должен быть возвращен со всей нагроможденной в нем добычей. Шведы могли взять с собой только то, что они привезли из Швеции. Гарнизон со всеми генералами и с оружием в руках мог уйти из города, захватив с собой больных и раненых, а также дам, которых в Варшаве было более пятидесяти. Полякам, которые служили шведам, была дана амнистия, так как сделано было предположение, что они служат не по доброй воле. Исключение составлял только один Богуслав Радзивилл, на что Виттенберг согласился, тем более что Богуслав находился в это время на берегах Буга с Дугласом.
Условия мира были подписаны тотчас. Колокола всех костелов возвестили всему городу и всему миру, что столица переходит вновь в руки законного государя. Час спустя тысячи бедняков разошлись по польскому лагерю просить хлеба, так как в городе все припасы были забраны шведами. Король велел раздать, сколько возможно, а сам поехал смотреть на выход шведского гарнизона. Его окружала блестящая свита из духовных и светских сановников. Почти все войска – коронные во главе с гетманами, литовские во главе с Сапегой, дивизия Чарнецкого и несметные полчища ополченцев вместе с челядью собрались вокруг короля, так как всем хотелось видеть тех шведов, с которыми несколько часов тому назад пришлось вести такую страшную и кровопролитную борьбу. У всех ворот с минуты подписания мира стояли польские комиссары, которым было поручено смотреть, не вывозят ли шведы с собой добычу. Особая комиссия принимала от шведов добычу в центре города.
Прежде всего показалась конница, которой было немного, так как коннице Богуслава выход был запрещен; за нею артиллерия с полевыми пушками, тяжелые же должны были быть выданы полякам. Солдаты шли возле орудий с зажженными фитилями. Над ними развевались знамена, которые склонялись перед польским королем, отдавая честь. Артиллеристы шли гордо и смотрели прямо в глаза польским рыцарям, точно хотели сказать: «Скоро опять встретимся». Потом показались телеги с ранеными и офицерами. В первой телеге лежал канцлер Бенедикт Оксенстьерн, которому король велел отдать честь, чтобы показать, что ценит доблесть даже во враге. Потом с барабанным боем и развевающимися знаменами шли колонны несравненной шведской пехоты, которая, по выражению Субагази, была похожа на ходячие замки. За ними показался великолепный отряд рейтар, с ног до головы закованных в сталь, с голубым знаменем, на котором был вышит золотой лев. Рейтары эти окружили главный штаб. При виде их в толпе раздался шепот:
– Виттенберг едет! Виттенберг!
Действительно, это ехал сам фельдмаршал в сопровождении Врангеля, Горна, Эрскина, Левенгаупта и Форгелля. Глаза польских рыцарей с любопытством устремились в их сторону, особенно на Виттенберга. Но лицо его не обличало того страшного воина, каким он был на самом деле. Это было старое, бледное лицо человека, изнуренного болезнью. Черты лица были резки, сжатые губы и острый, длинный, тонкий нос придавали ему вид старого хищника и скупца. Он был одет в черный бархат и в черную шляпу, так что походил скорее на ученого астролога или медика, и только золотая цепь на шее, брильянтовая звезда на груди и фельдмаршальский жезл в руке говорили о его высоком положении.
По дороге он бросал беспокойные взгляды на короля, на королевский штаб, на стоявшие в боевом порядке полки, потом обвел глазами полчища ополченцев, и ироническая усмешка показалась на его бледных губах.
А в этой толпе шум все усиливался, и слово: «Виттенберг! Виттенберг!» – было у всех на устах. Через минуту шум этот превратился в глухой ропот, грозный, как рокот моря перед бурей. Порою он стихал, и тогда там, далеко, в задних рядах, слышался чей-то убеждающий голос. Ему отвечало все больше голосов… Можно было подумать, что приближается буря и что скоро она разразится со страшной силой.
Сановники смутились и тревожно посматривали на короля.
– Что это такое? Что это значит? – спросил Ян Казимир.
Вдруг ропот перешел в страшный гул, точно грянул гром. Полки ополченцев двинулись вдруг вперед, точно море колосьев, когда ветер заденет его своими крыльями, и на солнце блеснули несколько тысяч сабель.
– Что это значит? – вторично спросил король.
Никто не умел на это ответить.
Вдруг Володыевский, стоявший возле Сапеги, сказал:
– Это пан Заглоба!
Володыевский угадал. Лишь только условия капитуляции были объявлены и дошли до пана Заглобы, как старый шляхтич впал в такое бешенство, что некоторое время не мог говорить. Придя в себя, он начал с того, что бросился к ополченцам и стал их возбуждать. Его слушали охотно, так как всем казалось, что за такое мужество, за такую массу крови, пролитой под стенами Варшавы, они имели право жестоко отомстить неприятелю. Заглобу окружала беспорядочная толпа буйной шляхты, а он целыми горстями бросал горящие Угли в порох и красноречием своим раздувал все больший пожар, который тем легче охватил головы, что они уже слегка кружились от торжества победы.
– Мосци-панове, – говорил Заглоба. – Вот эти старые руки пятьдесят лет уже служат отчизне, пятьдесят лет проливали неприятельскую кровь во всех углах Речи Посполитой и теперь еще – на то есть свидетели! – взяли Дворец Казановских и костел бернардинцев. А когда, мосци-панове, шведы пришли в отчаяние и сдались на капитуляцию? Когда я навел пушки на бернардинский монастырь и Старый город. Здесь нашей крови не жалели, братья, здесь проливали ее без числа и без меры – а пожалели неприятеля! Мы оставили наши имения без надзора, челядь – без господина, жен – без мужей, детей – без отца – о, мои детки, что с вами теперь?! – и пришли сюда с открытой грудью против пушек… И какая же награда ждет нас? Виттенберг уходит на свободу, и мы еще отдаем ему честь! Уходит палач нашей отчизны, уходит враг нашей веры и Пресвятой Девы, поджигатель наших домов, душегуб наших жен и детей – о, мои дети, где вы теперь?! Горе тебе, отчизна, позор тебе, шляхта, горе тебе, наша вера святая, горе вам, костелы, горе тебе, Ченстохов, ибо Виттенберг уходит на свободу и вскоре вернется вновь проливать нашу кровь, добивать, кого не добил, жечь, чего не сжег, позорить, чего не опозорил! Плачьте, Польша и Литва, плачьте, все сословия, как плачу я, старый солдат, который, одной ногой стоя в могиле, должен смотреть на вашу гибель! Горе тебе, Илион, древний город Приама! Горе, горе, горе!
Так распинался Заглоба, и тысячная толпа шляхты слушала его, и от гнева у всех волосы дыбом вставали на голове, а он рыдал, рвал на себе одежду и открывал грудь. Он проникал и в войско, которое тоже охотно слушало его жалобы, так как все страшно ненавидели Виттенберга. Мятеж вспыхнул бы сразу, но сам Заглоба сдерживал шляхту, боясь, что если он вспыхнет слишком рано, то Виттенберг может спастись, когда же он выедет за город и покажется ополчению, тогда его изрубят саблями, прежде чем он успеет сообразить, в чем дело.
И его расчеты оказались совершенно правильными. При виде страшного врага Речи Посполитой какое-то безумие охватило буйную и подвыпившую шляхту, и в одну минуту разразилась буря. Сорок тысяч сабель сверкнули на солнце, сорок тысяч глоток заревело: «Смерть Виттенбергу! Давайте его сюда!» К толпам шляхты присоединились беспорядочные толпы челяди, опьяневшей от недавнего кровопролития, даже регулярные войска подняли грозный ропот, и буря бешено надвигалась на штаб шведской армии.
В первую минуту все потеряли головы, хотя и поняли сразу, в чем дело. «Что делать? – раздались голоса вблизи короля. – Господи боже! Спасать! Защищать! Позор не сдержать слова!»
В эту минуту разъяренная толпа врезалась в полки, начала их теснить; полки пришли в замешательство и не могли устоять на месте. Вокруг виднелись лишь сабли, сабли, сабли, под ними раскрасневшиеся лица и вытаращенные глаза, стиснутые губы. Шум, гул и дикие голоса росли с ужасающей быстротой; во главе шумевших бежала челядь и всякий войсковой сброд, похожий больше на зверей, чем на людей.
Наконец и Виттенберг понял, что делается вокруг. Лицо его побледнело как полотно, на лбу выступили капли холодного пота, и – о чудо! – этот фельдмаршал, который еще так недавно угрожал всему миру, этот победитель стольких армий, завоеватель стольких городов, этот старый солдат чуть не до потери сознания испугался теперь вида разъяренной и воющей толпы. Он стал дрожать всем телом, опустил руки, изо рта у него потекла слюна на золотую цепь, и булава выпала из его рук. А страшная толпа надвигалась все ближе и ближе; еще минута – и она разорвала бы шведов в клочки.
Другие генералы обнажили шпаги, чтобы умереть с оружием в руках, как подобало рыцарям; но старый воин совсем ослабел и закрыл глаза.
Вдруг на помощь штабу подоспел Володыевский. Его полк на всем скаку клином врезался в толпу и раздвинул ее, как корабль, плывущий на всех парусах, раздвигает морские воды. Крик челяди смешался с криком ляуданцев. Но всадники уже окружили со всех сторон штаб стеной лошадей и стеной сабель.
– К королю! – крикнул маленький рыцарь.
Они тронулись. Толпа окружила их со всех сторон, бежала по бокам, сзади, размахивала саблями, выла, но ляуданцы напирали и саблями прокладывали дорогу вперед.
На помощь Володыевскому подоспел Войнилович, за ним Вильчковский с королевским полком и князь Полубинский, и они соединенными усилиями проводили шведский штаб к королю.
Но беспорядок, вместо того чтобы уняться, все усиливался. Минутами казалось, что обезумевшая толпа, забыв уже о присутствии короля, захочет схватить шведских генералов. Виттенберг пришел в себя, хотя страх все еще не покидал его, и, несмотря на подагру, соскочил с коня и подбежал к королю, как заяц, преследуемый волками.
Там он бросился на колени и, схватившись за королевское стремя, стал кричать:
– Спасите, ваше величество, спасите! Вы дали слово, ваше королевское слово! Договор подписан! Спасите! Сжальтесь над нами! Не позволяйте убивать меня!
Король, увидев такое унижение и такой позор, отвернулся с отвращением и сказал:
– Успокойтесь, фельдмаршал!
Но у него у самого было смущенное лицо, так как он не знал, что делать. Толпа вокруг все росла, напирала все настойчивее. Правда, полки построились в боевом порядке, пехота Замойского образовала грозное каре, но чем все это могло кончиться?
Король взглянул на Чарнецкого, но он только теребил бороду. Разнузданность ополченцев доводила его до бешенства.
– Ваше величество, надо сдержать слово! – сказал канцлер Корыцинский.
– Да, надо! – ответил король.
Виттенберг, который все время смотрел им в глаза, вздохнул свободнее.
– Ваше величество, – воскликнул он, – я верю вам, как Богу!
– А почему вы нарушили столько присяг, столько договоров? – спросил его пан Потоцкий, старый гетман коронный. – Кто воюет мечом, от меча погибает… Ведь вы захватили полк Вольфа вопреки условиям капитуляции!
– Это не я, это Мюллер! – ответил Виттенберг.
Гетман взглянул на него с презрением и обратился к королю:
– Ваше величество, я не настаиваю на том, чтобы вы нарушили ваше слово, пусть вероломство останется на их стороне!
– Что делать? – спросил король.
– Если мы теперь отошлем его в Пруссию, то за ним пойдут тысяч пятьдесят шляхты и разорвут его прежде, чем он доедет до Пултуска… Надо было бы дать ему несколько полков для конвоя, а этого мы сделать не можем… Слышите, ваше величество, как воют?.. Есть за что его ненавидеть! Нужно сначала обеспечить безопасность ему самому, а остальных отослать тогда, когда буря утихнет.
– Иначе и быть не может! – заметил канцлер Корыцинский.
– Но как обеспечить безопасность? Здесь мы его держать не можем, здесь, чего доброго, вспыхнет междоусобная война! – проговорил воевода русский.
Тут выступил староста калуский, Себепан Замойский, и сказал, выдвигая губы:
– Вот что, ваше величество. Дайте мне их в Замостье, пусть посидят, пока все не успокоится. Уж я защищу его от шляхты. Пусть попробует вырвать!
– А в дороге как вы их защитите, ваша вельможность? – спросил канцлер.
– Ну, у меня еще есть на что слуг держать! Разве у меня нет пехоты, пушек? Пусть вырвут его у Замойского! Увидим!
Тут он подбоченился и стал ударять себя по бедрам, раскачиваясь на седле.
– Другого средства нет! – сказал канцлер.
– И я не вижу! – добавил Ланпкоронский.
– В таком случае, берите их, пан староста, – сказал король Замойскому.
Но Виттенберг, увидев, что жизни его ничто не угрожает, стал было протестовать.
– Мы не этого ожидали! – воскликнул он.
– Пожалуйте, мы не задерживаем, путь свободен! – сказал Потоцкий, указывая рукой вперед.
Виттенберг замолчал.
Между тем канцлер послал несколько офицеров объявить шляхте, что Виттенберг не будет отпущен на свободу, а заключен в Замостье. Волнение, хотя и не сразу, улеглось. Вечером общее внимание обратилось уже в другую сторону. Войска стали вступать в город, и вид отвоеванной столицы наполнил все сердца радостью.
Радовался и король, но радость его омрачала мысль, что он не смог в точности исполнить всех условий договора благодаря непослушанию ополченцев. Чарнецкий бесился.
– С таким войском никогда нельзя ручаться за завтрашний день, – говорил он королю. – Иногда они дерутся плохо, иногда геройски; все зависит от их прихоти, а случись что – и бунт готов!
– Дай бог, чтобы они не стали разъезжаться, – сказал король, – они еще нужны, а думают, что все уже сделали.
– Виновник этих волнений должен быть казнен, несмотря на все его заслуги, – продолжал Чарнецкий.
Был отдан строгий приказ отыскать Заглобу, так как все знали, что он поднял эту бурю, но пан Заглоба как в воду канул. Его искали в городе, в лагере, среди татар, но напрасно. Тизенгауз впоследствии рассказывал, что король, добрый как всегда, от всей души желал, чтобы его не нашли, и отслужил даже молебен.
Спустя неделю за каким-то обедом из уст Яна Казимира все услышали:
– Объявите-ка там, чтобы пан Заглоба больше не прятался, а то мы соскучились по его остротам.
Когда киевский каштелян пришел в ужас от слов короля, король прибавил:
– Если бы в этой Речи Посполитой в сердце короля была только справедливость, а не милосердие, то в груди его было бы не сердце, а топор! Здесь люди часто грешат, зато и скоро раскаиваются!
Король, говоря это, имел в виду еще и Бабинича, а не только Заглобу. Молодой рыцарь еще вчера припал к ногам короля с просьбой позволить ему ехать на Литву. Он говорил, что хочет поднять там восстание и трепать шведов, как некогда – Хованского. А так как король имел намерение послать туда опытного в партизанской войне офицера, то он сейчас же согласился, благословил его и шепнул ему на ухо такое пожелание, от которого рыцарь снова упал к его ногам.
Потом, не теряя времени, Кмициц двинулся на восток. Субагази, получив дорогой подарок, позволил ему взять пятьсот новых ордынцев, так что с ним шло полторы тысячи добрых воинов – сила, с которой можно было кое-что сделать. И голова молодого рыцаря горела жаждой битв и военных подвигов – слава впереди улыбалась ему… Он слышал уже, как вся Литва с восторгом и изумлением повторяет его имя… Слышал, как его повторяют чьи-то милые уста, и душа его окрылялась радостью.
Весело было ехать ему еще и потому, что куда он ни приезжал, он всюду первый разглашал весть о том, что шведы разбиты и Варшава взята. «Варшава взята!» Где только раздавался топот его лошади, всюду народ встречал его со слезами, всюду звонили в колокола и в костелах пели: «Тебе, Бога, хвалим».
Когда ехал он лесом, шумели темные сосны, когда ехал полями, шумели золотистые колосья – шумели и повторяли, казалось, радостную весть:
– Швед разбит! Варшава взята! Варшава взята!
XV
Хотя Кетлинг и был близок к особе князя Богуслава, но все же он знал не все и не мог рассказать Кмицицу всего, что произошло в Таурогах; его ослепляло еще и то, что он сам был влюблен в панну Биллевич.
У Богуслава было другое доверенное лицо – пан Сакович, староста ошмянский, и он один знал, как глубоко запала в сердце князю его прекрасная пленница и к каким способам он прибегал, чтобы завоевать ее сердце.
Любовь эта была просто жгучей страстью, так как сердце Богуслава не было способно к другим чувствам. Но страсть эта была до того сильна, что даже этот опытный в любовных делах кавалер терял голову. И не раз, оставаясь вечером наедине с Саковичем, хватал себя за волосы и восклицал:
– Горю, Сакович, горю!
Сакович сейчас же находил выход:
– Кто хочет взять мед, тот должен одурманить пчел, а мало ли одурманивающих средств у медика вашего сиятельства? Скажите ему только слово, и завтра же все будет сделано!
Но князь не хотел прибегать к этому способу по разным причинам. Во-первых, однажды во сне ему явился дедушка Оленьки, старый полковник Биллевич; став у его изголовья, он грозно всматривался в него вплоть до первых петухов. Богуслав запомнил этот сон; он, этот рыцарь без страха, был так суеверен, так боялся чар, предвещаний и сверхъестественных явлений, что дрожь пронизывала его при мысли, в каком грозном виде вторично предстал бы призрак, если бы он последовал совету Саковича. Да и сам староста ошмянский хотя и не очень верил в Бога, но снов и чар боялся так же и потому поколебался в своих советах.
Второй причиной, удерживавшей князя Богуслава, было то, что в Таурогах гостила «валашка» со своей падчерицей. «Валашкой» звали жену князя Януша Радзивилла. Дама эта, будучи родом из страны, где нравы женщин были не очень строги, и сама не была очень строгой, пожалуй, даже слишком снисходительно относилась к интрижкам своих придворных и фрейлин, но не могла бы стерпеть, чтобы у нее под боком будущий муж ее падчерицы совершил подобное преступление.
Но и потом, когда, следуя уговорам Саковича и согласно воле князя-воеводы виленского, «валашка» вместе с княжной уехала в Курляндию, Богуслав не решился на этот шаг… Он боялся страшного шума, который в таком случае поднялся бы во всей Литве. Биллевичи, люди богатые и влиятельные, не преминули бы преследовать его судом, а закон карал подобные преступления лишением имущества, чести и жизни.
Правда, Радзивиллы были очень могущественны и могли попирать законы, но если бы победа в войне со шведами осталась за Яном Казимиром, тогда молодой князь мог и без того попасть в очень скверное положение, в котором ему бы не помогло ни его могущество, ни друзья, ни сторонники. А теперь уже трудно было предвидеть, чем кончится война, так как силы Яна Казимира росли с каждым днем, а силы Карла таяли и средства истощались.
Князь Богуслав, человек горячий, но вместе с тем и политик, считался с положением вещей. Его жег огонь страсти, но ум подсказывал сдержаться, суеверный страх обуздывал порывы крови; в то же время он заболел. Накопилось много важных и спешных дел, которые могли повлиять на исход войны и смертельно истерзали и истомили душу князя.
Но неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы не самолюбие Богуслава. Этот человек был чрезвычайно высокого мнения о себе. Он считал себя несравненным дипломатом, великим полководцем, великим рыцарем и непобедимым покорителем женских сердец. Неужели ему прибегать к силе и одурманивающим средствам, ему, который возил с собой железный ящик, полный любовных писем от разных знаменитых заграничных дам? Неужели его богатство, его титул, его могущество, почти равное королевскому, его имя, красота и светскость могут быть недостаточны для покорения одной неопытной девушки?
Притом насколько значительнее будет торжество, насколько значительнее будет наслаждение, когда сопротивление девушки ослабеет, когда она сама, добровольно, с бьющимся, как у пойманной птички, сердцем, с пылающим лицом и подернутыми мглою глазами упадет в его объятия.
Дрожь пронизывала Богуслава при мысли об этой минуте. Князь все надеялся, что эта минута наступит, сгорал от нетерпения. Иногда ему казалось, что она уже близка, иногда наоборот, и тогда он кричал, что горит, но не переставал работать.
Прежде всего он окружил девушку необыкновенным вниманием, чтобы она чувствовала к нему признательность и считала добрым человеком; он понимал, что чувство благодарности и дружбы – это мягкий и теплый огонек, который потом надо только раздуть, чтобы он вспыхнул пожаром. Частые свидания их должны были этому способствовать, а чтобы это случилось вернее, князь избегал всякой назойливости, чтобы не подорвать доверия и не испугать.
Между тем каждый взгляд, каждое прикосновение руки, каждое слово было заранее обдумано и должно было быть каплей, долбящей камень. Все, что он делал для Александры, можно было объяснить гостеприимством хозяина, тем невинным, дружеским влечением, которое одно существо питает к другому, и в то же время все это делалось так, точно делалось из любви. Граница была умышленно затушевана и неясна, чтобы потом можно было перейти ее незаметно и чтобы девушка поскорее заблудилась в этих дебрях, где каждая форма могла что-нибудь означать, но могла и ничего не означать. Игра эта не согласовывалась с врожденной горячностью Богуслава, но он сдерживал себя, так как думал, что только она может привести к цели, и вместе с тем находил в ней такое же наслаждение, какое находит паук, ткущий паутину, коварный птицелов, расставляющий сети, или охотник, терпеливо и неутомимо выслеживающий зверя. Князя забавляла его собственная проницательность, утонченность и ловкость, которую он приобрел при французском дворе.
В то же время он обращался с панной Александрой, как с удельной княжной, но так, что опять-таки ей нелегко было угадать, делает ли он это исключительно для нее, или это вытекает из его светскости и любезности к прекрасному полу.
Правда, она играла главную роль на всех балах, зрелищах, во всех кавалькадах и охотах, но это выходило как-то само собой: после отъезда жены князя Януша в Курляндию она действительно была самой знатной из всех дам, живущих в Таурогах. Хотя в Тауроги, как пограничную местность, съехалось много шляхтянок изо всей Жмуди, чтобы под опекой князя найти защиту от шведов, но сами они отдавали первенство панне Биллевич, как представительнице самого старинного рода. И хотя вся Речь Посполитая обливалась кровью, празднествам не было конца. Можно было подумать, что это королевский двор приехал сюда для отдыха и забав.
Богуслав распоряжался, как самодержавный монарх, не только в Таурогах, но и во всей соседней Пруссии, где бывал частым гостем и где все было к его услугам. Города доставляли ему денег в долг и солдат, прусская шляхта охотно съезжалась на пиры, карусели и охоты. Князь воскресил даже в честь своей дамы уже забытые тогда рыцарские турниры.
Однажды он сам принял в них деятельное участие и, одетый в серебряные латы, опоясанный голубой лентой, которою должна была его опоясать панна Александра, он свалил с коня четырех известнейших прусских рыцарей, пятого Кетлинга и шестого Саковича, хотя тот обладал такой необыкновенной силой, что, схватив за колеса карету, останавливал ее на ходу. И какой восторг вызвал в толпе зрителей тот момент, когда серебряный рыцарь, став на одно колено перед своей дамой, принял из ее рук венок победы. Гремели оглушительные крики, развевались платки, склонялись знамена, а он поднял забрало и смотрел на ее вспыхнувшее лицо своими прекрасными глазами, прижимая к губам ее руку.
В другой раз, когда на арене разъяренный медведь дрался с собаками и растерзал почти всех, князь, одетый только в легкий испанский костюм, бросился на медведя с рогатиной и заколол не только страшного зверя, но и своего копьеносца, который, думая, что князь в опасности, подскочил к нему, непрошеный, на помощь.
Панна Александра, внучка старого воина, воспитанная на воинских традициях, на культе крови и рыцарских доблестей, при виде подвигов Богуслава не могла устоять против изумления и даже некоторого преклонения, так как ее приучили с детства считать чуть ли не главным достоинством мужчины – мужество.
Между тем князь ежедневно являл доказательства почти нечеловеческой отваги, и ежедневно в честь Оленьки. Собравшиеся гости, расточая князю такие похвалы, которыми могло бы удовлетвориться и божество, невольно в Разговорах должны были соединять ее имя с именем Богуслава. Он молчал, но глазами говорил ей то, чего не смели сказать уста… Ее окружали чары.