
Полная версия:
Огнем и мечом
Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок. Вскоре начали падать и лошади, особенно в тяжелой коннице. Ночи были невыносимы благодаря тучам насекомых и сильному запаху смолы, сочившейся из деревьев. Так продолжалось четыре дня, на пятый день зной сделался совершенно невыносимым. Ночью лошади стали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.
– Кровь чуют! – говорили в обозе среди шляхты.
– За нами гонятся казаки! Быть битве!
Женщины начали плакать; известие это распространилось и между челядью и вызвало суматоху; телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но князь выслал людей, и они быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды, чтобы узнать, не грозит ли какая-нибудь опасность. Скшетуский, ушедший добровольцем с валахским полком, вернулся к утру и сейчас же отправился к князю.
– Что там? – спросил князь Еремия.
– Ваша светлость, леса горят.
– Подожгли?
– Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
– Он хотел сжечь нас живыми, без битвы! Позвать ко мне этих людей!
Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые тотчас сознались, что им действительно велено жечь леса и что вслед князю высланы уже войска, но идут они к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
– Леса горят!
Но князя, казалось, это совсем не беспокоило.
– Это по-басурмански, – сказал он, – но ничего! Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж.
Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перекинуться на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать лес. Высланные вперед отряды подтвердили, что так и делали. Каждый день ловили поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь ширился с неимоверной быстротой, но лишь вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было багровым. Женщины с утра до вечера пели духовные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который заволок весь горизонт, а войско подвигалось, точно в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма князь вел свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет по другой стороне Трубежа, но не знал, каковы были его силы; татары Вершула узнали лишь, что он еще далеко.
В одну из таких ночей приехал в лагерь пан Суходольский из Богенок, с того берега Десны. Это был старый служака князя, уже несколько лет поселившийся в деревне. Он тоже бежал от мужиков и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошел страшный переполох, когда на вопрос князя: «Что слышно?» – он ответил:
– Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о разгроме гетманов и о смерти короля?
Князь, сидевший на складной походной скамье перед палаткой, вскочил, как ужаленный.
– Как? Король умер?!
– Его величество отдал богу душу в Мерече, еще за неделю до корсунского погрома, – сказал Суходольский.
– Милостивый Бог не дал ему дожить до этой страшной минуты, – ответил князь. – Ужасная година настала для Речи Посполитой, – сказал он, хватаясь за голову. – Начнется теперь междущрствие, раздоры, заграничные интриги, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе карает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, которого так любили казаки и который отлично знал военное дело.
В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махнипкий и Поляновский.
– Панове, король умер!..
Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Внезапная весть точно отняла у всех язык: и лишь через несколько минут прорвалось общее горе.
– Вечная память! – произнес князь.
– Царство ему небесное!
Ксендз Муховецкий запел «Вечная память», и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая скорбь. Народу казалось, что он остался теперь без поддержки, одиноким пред лицом грозного врага и что, кроме князя, у него нет уже больше никого на свете. Взоры всех обратились к нему, и между ним и его войском возникло новое звено преданности.
В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
– Нам нужно храброго короля, и, если Бог нам поможет, мы подадим на выборах голос за королевича Карла, у которого больше воинского духу, чем у Казимира!
– Vivat Carolus rex![50] – воскликнули офицеры.
– Vivat! – повторили гусары, а за ними все войско.
Не думал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздавшиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.
XXV
После девятидневного перехода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех в город вступил пан Скшетуский со своим валахским полком; князь нарочно отправил его вперед, чтобы он мог скорее узнать что-нибудь о княжне и Заглобе. Но здесь, как и в Лубнах, никто о них ничего не знал – ни в городе, ни в замке; они исчезли бесследно, точно в воду канули, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли деваться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось одно предположение, что они перешли на другую сторону Днепра; но в таком случае они сразу очутились бы в центре мятежа, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, и от них не могло защитить Елену даже переодевание, так как дикие басурманы охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
В Скшетуском проснулось страшное подозрение, что Заглоба умышленно переправил Елену на ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун; мысль эта доводила его до сумасшествия; но пан Лонгин Подбипента, знавший Заглобу ближе, чем Скшетуский, успокаивал его.
– Милый мой, – сказал он, – брось ты эти мысли, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей немало богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он зарился на деньги, то мог бы получить их, не подставляя под петлю своей шеи.
– Вы правы, – сказал Скшетуский, – но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
– Успокойся, милый. Я знаю пана Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, не очень заботился. Есть свои – истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
– Легкомысленный он человек, – сказал Скшетуский.
– Может быть, и легкомысленный, но во всяком случае ловкач, который кого угодно проведет и вывернется из всякой опасности. Как предсказал тебе по пророческому внушению ксендз Муховецкий, так и будет. Бог вернет ее тебе, ибо справедливость требует, чтобы всякая искренняя любовь была вознаграждена, – утешайся упованием, как и я утешаюсь.
Пан Лонгин сам начал тяжко вздыхать и прибавил:
– Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
И расспрашивали всех и всюду, но напрасно: их не было и следа. В замке было много шляхты, с женами и детьми, которая скрывалась от казаков. Князь уговаривал их идти с ним, предостерегая, что казаки идут следом за ним. Они сейчас не смеют ударить на войско, но весьма вероятно, что по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта точно надеялась на что-то и осталась в замке.
– Здесь, за лесами, мы в безопасности, – отвечали они князю. – Никто не придет к нам.
– Но ведь я прошел эти леса.
– Это вы, ваша светлость, а бродягам не пройти. Это не такие леса.
И они не хотели идти, продолжая упорствовать в своем ослеплении, и дорого поплатились потом за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; затем был взят приступом, а жители все до одного перерезаны. Казаки проявили невероятную жестокость, разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска для отдыха, а сам с княгиней, придворными и поклажей поехал в Брагин, находившийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось и войско. Оттуда двинулись на Бабицу, под Мозырь, и там в день праздника Тела Господня пробил час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, супруге виленского воеводы, а князь с войском – в огонь, на Украину. На последнем прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатные рыцари. Но среди дам и кавалеров не было обычной веселости, какой сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей сердце разрывалось при мысли, что через минуту придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза девиц заливались слезами, что «он» уйдет на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уйдет и, быть может, не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью, перекрестив жену и двор, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с мест, схватились за рукоятки сабель и крикнули разом:
– Победим и вернемся!
– Помоги вам Бог! – ответила княгиня.
В ответ раздались крики, от которых дрогнули стены и окна:
– Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница!
Офицеры любили ее за доброту, щедрость, великодушие и заботу об их семьях. Князь любил ее больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, как две капли воды похожи один на другого и оба выкованы из золота и стали.
И все подходили к ней и с бокалами в руках опускались на колени, а она, обнимая каждого за шею, говорила несколько ласковых слов. Скшетускому же она сказала: «Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы более всего желали бы получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери».
И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усыпанный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
Видно было, что князь был очень доволен этим; за последнее время он еще больше привязался к Скшетускому за то, что он поддержал его достоинство в Сечи и не хотел принять писем от Хмельницкого. Между тем встали из-за стола. Фрейлины, подхватив слова, сказанные княгиней Скшетускому, и приняв их за позволение, начали вынимать: кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая ему была милее всех. Понятовский подошел к Житинской, Быховец – к Боговитинской, которая нравилась ему в последнее время; Растворский – к Жуковой, рыжий Вершул – к Скоропацкой, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, только Ануся Божобогатая-Красенская, хотя и была красивее всех, стояла у окна одна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки косились и горели гневом и просьбой не делать ей такого афронта; а коварный Володыевский подошел к ней и сказал:
– Хотел бы и я просить у вас что-нибудь на память, панна Анна, но боялся, думая, что около вас будет такая толпа, что не пробиться.
Щеки Ануси запылали еще сильнее, и она ответила, не задумываясь:
– Вы желали бы получить подарок не из моих, а из других рук, но не получите: там, если и не тесно, то для вас не по росту…
Удар был двойной и направлен метко: в нем заключался, во-первых, намек на маленький рост рыцаря, а во-вторых, намек на его любовь к княжне Варваре Збараской. Пан Володыевский был сначала влюблен в старшую – Анну, но, когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто этого не подозревает. Услыхав это от панны Анны, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя и считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
– Вы тоже метите высоко, – пробормотал он, – высоко… как голова Подбипенты.
– Он действительно выше вас не только как воин, но и как кавалер, – ответила бойкая девушка. – Спасибо, что напомнили мне о нем.
И она обратилась к литвину:
– Подойдите ко мне, мосци-пане! Я тоже хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли для моего шарфа более храбрую грудь.
Подбипента вытаращил глаза, не веря своим ушам, но наконец опустился на колени так, что даже пол затрещал.
Ануся перевязала шарф, а потом ее маленькие ручки совершенно исчезли под русыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье и бормотанье; слыша это, пан Володыевский сказал, обращаясь к Мигурскому:
– Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед.
Потом он отошел, разозлившись, так как почувствовал укол жала Ануси, которую когда-то любил.
Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час весь княжеский двор двинулся в Туров, а войска – к Припяти.
Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, пан Лонгин обратился к Скшетускому:
– Вот, братец, несчастье!
– Что случилось? – спросил поручик.
– Да вот эти известия с Украины.
– Какие?
– Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой в Крым.
– Ну так что же? Не будешь же ты плакать об этом.
– Напротив, братец… Ведь ты сам говорил, что мне надо срезать три головы, не казацких, а басурманских, а если татары ушли, то где же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны! Ах как нужны!
Скшетуский, несмотря на свою печаль, улыбнулся и ответил:
– Я догадываюсь, в чем дело: видел, как тебя сегодня посвящали в рыцари. Пан Лонгин развел руками:
– Что скрывать, братец, я полюбил ее, брат, полюбил… Экое несчастье…
– Но не печалься, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурман у тебя будет больше, чем комаров над головой.
И действительно, целые тучи комаров носились над людьми и лошадьми, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:
Сватал шляхтич дочку, Дал ей дегтю бочку Да грибов веночек, Да вьюнов горшочек.
Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но и огромные панские поместья.
Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить собственным глазам. И там бывали кое-где болота и леса, но здесь весь край казался им сплошной топью. Ночь была погожая, светлая, и при свете луны нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только кочки чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая хлюпала под ногами лошадей и под колесами. Вурцель приходил в отчаяние.
– Странный поход, – говорил он, – под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает вода.
Действительно, земля не могла служить здесь твердой опорой ногам, гнулась, тряслась и точно хотела расступиться и поглотить тех, кто двигался по ней.
Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязкому руслу. Мостов нигде не было, через несколько дней начались туманы и дожди; люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, гнал, велел рубить целые леса, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он не щадит собственных сил и с утра до ночи не сходит с коня и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а потому пехоте и драгунам Володыевского пришлось самим ташить пушки. Лучшие полки, такие, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде и голоде, по воде, во время которого воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не решался вести здесь войска весной, при разливе вод. К счастью, поход не был ни разу задержан каким-нибудь нападением. Народ был тихий, спокойный, не думал о бунте, и хотя казаки впоследствии подстрекали его, он не примкнул к мятежу. Вот и теперь он смотрел сонными глазами на проходившие мимо полчища рыцарей, которые выступали из лесу как призраки и проходили как во сне. Давал проводников и исполнял покорно все требования. Видя эту покорность, князь строго запретил солдатам своеволие, и за ним не раздавалось ни проклятий, ни жалоб, ни рыданий, а, напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой:
– Вже вин добрый! – говорили они тихо.
Наконец, после двадцатидневных нечеловеческих усилий княжеские войска вступили во взбунтовавшуюся страну. «Ерема идет!» – раздалось по всей Украине – от Диких Полей до Чигирина и Ягорлыка, «Ерема идет!» – раздавалось по городам и деревням, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь толпами бежала на юг, как стадо волков при звуках охотничьих рогов; блуждающий татарин-грабитель соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь; в уцелевших еще замках и церквах звонили в колокола и пели: «Тебе, Бога, хвалим!»
А этот грозный лев лег у порога восставшего края и отдыхал. Собирался с силами.
XXVI
Между тем Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуни, отступил к Белой Церкви и там основал свою главную квартиру. Орда расположилась по другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству. Напрасно беспокоился пан Лонгин Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Пан Скшетуский был прав, предвидя, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но и не двигался к Чигирину. Даже больше – к нему со всех сторон подходили новые чамбулы. Пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами невольников и свыше двенадцати тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких – прежде заклятые враги Запорожья и казачества, а сегодня братья и союзники.
Наконец, прибыл и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих друзей Запорожья страдала не только вся Украина, страдала не только шляхта, но и весь малорусский народ, у которого жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен мужчин, женщин и детей. В эти времена убийств, пожаров, резни единственным спасением для мужика являлось бегство к Хмельницкому. Там из жертвы он превращался в разбойника и сам опустошал свою землю, зато не подвергалась опасности его жизнь.
Несчастный край! Когда в нем вспыхнул мятеж, его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь над ним навис меч Еремии Вишневецкого. Кто только мог, все бежали к Хмельницкому, даже шляхта, ибо другого выхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не сразу двинулся в глубь Речи Посполитой, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.
И в его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев, обученных военному делу, были готовы, чернь разделена на полки, полковниками которых были назначены кошевые атаманы; а чтобы приучить отдельные отряды к войне, их посылали брать замки. Народ этот был по природе воинственным, очень способным к военному делу и, благодаря татарским нашествиям, освоившимся с кровавым делом войны. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, вырезали всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому, на пороге его замка, отрубил голову его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у «ляхов» и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и требовали, чтобы Хмельницкий вместо того, чтобы пьянствовать и заниматься гаданьем, вел их к Варшаве и не давал бы ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля, требуя, чтобы он вел ее на ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную стихию, но стихия эта тянула и его самого к неведомому будущему, на которое он смотрел мрачными глазами, стараясь угадать его своей встревоженной душой. Он один лишь знал, сколько сил таилось под кажущимся бессилием Речи Посполитой. Он вызвал бунт, одержал победу под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска, – а дальше что?
Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, перед которым все дрожали, задавал им все один и тот же вопрос: «Что же дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, перебьет ваших жен и детей и двинется за нами со всей шляхтой, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем, если не в бою, то на колах. На татарскую помощь рассчитывать нечего, – сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или предадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарам, а не только нам даст отпор, а за это время в самом сердце Речи Посполитой соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте…» Но полковники молчали.
– Что же вы замолкли и не неволите меня идти на Варшаву? Если вы не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всего запорожского казачества.
Оставалось одно: переговоры. Хмельницкий прекрасно знал, что этим путем можно многого добиться от Речи Посполитой, он рассчитывал, что сейм скорее пойдет на уступки, чем на войну, которая будет продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король[51] с канцлером и другими вельможами. Партия эта хотела остановить неимоверный рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими в случае внешней войны. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на гетманскую булаву из рук самого короля и на бесчисленные уступки казачеству; потому-то он так долго и оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, ибо знал, что переговоры Речь Посполитая начнет только с сильным врагом, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собой мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником был бы уже не он, Хмельницкий, а князь, и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого уже по приказанию сейма и короля; тогда настал бы последний час не только Вишневецкого, но и других магнатов.
Вот какие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: достаточно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Речь Посполитая его союз с татарами? Не слишком ли расширился бунт, можно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Если даже он заключит мир, то не будут ли мятежники мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное. Если бы взрыв был слабее, с ним бы не начали переговоров, но так как он принял громадные размеры, то переговоры могут оказаться запоздавшими.
В эти минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил напролет дни и ночи; тогда между полковниками и чернью распространялась весть: «Гетман пьет!» Его примеру следовали и полковники; дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.
В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, попавший в плен под Корсунью и ставший теперь секретарем гетмана. Он стал без всякой церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.
– А это что за черт? – спросил Хмельницкий.
– Проснитесь, пане гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвел.
– Эй, – крикнул он казаку, сидевшему у порога, – подать шапку и булаву!.. Кто и от кого? – обратился он к Выховскому.
– Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от воеводы брацлавского.
– От Киселя?
– Точно так.
– Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой! – проговорил, крестясь, Хмельницкий.
Лицо его просияло и оживилось: начались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия, прямо противоположные мирному посольству Киселя. Ему доложили, что князь Вишневецкий, дав отдохнуть войску, измученному походом через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, высланный под командой Скшетуского, уничтожил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, поместье князей Збаражских, и сровнял все с землею. Об этом штурме и взятии Погребигда рассказывали страшные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: «Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть», – и что солдаты охотно исполняли этот приказ, так что в городе не осталось ни одной живой души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорили также, что казакам выкалывали глаза, жгли на медленном огне. Бунт сразу прекратился во всей округе. Жители или бежали к Хмельницкому, или встречали лубенского князя на коленях, с хлебом-солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды все были уничтожены, а в лесах, как твердили беглецы с Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой Церкви, под носом многотысячной армии Хмельницкого. Узнав об этом, он зарычал, как лев. С одной стороны – переговоры о мире, с другой – меч. Двинуться на князя – значило отказаться от переговоров. Оставалась одна только надежда – на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тутай-бея.