banner banner banner
Государственный палач
Государственный палач
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Государственный палач

скачать книгу бесплатно


Мое сознание, или то, что называется моим внутренним, скрытым даже от меня вторым «я», которое, если доверять психоаналитикам, все-таки и есть истинное «я – он», – так вот это сверхсознательное «я» только что на моих глазах трудилось на своем обычном, привычном до рутинности рабочем месте.

Униформа вполне соответствовала роду службы – багряно-лаковый, не стесняющий размашистых рабочих движений, с пунцовыми широкими лямками комбинезон; ноги ловко пружинят в бордовых, в мягкую гармошку сапогах на устойчивом, в медную рюмку каблуке; руки по самые локти втиснуты в красные лайковые краги; выражение глаз не рассмотреть через противосолнечные, с коричнево полыхающими стеклами, забралы; венчает все это кроваво отливающее великолепие остроконечный шлем из красного обливного шевро.

Пальцы мои, изящно забранные в чужую кожу, по-свойски обыденно сжимали удлиненное, с удобной излучиной, деревянное, отполированное топорище с широким увесистым зеркальным топором – манящее отражение стали мелко окроплено алыми дрожащими звездочками.

В сновидении я который уже сезон честно трудился в поте, так сказать, лица, которое, впрочем, совершенно бесстрастно, сухо, по-актерски чисто выбрито.

А трудился я Государственным палачом.

Передо мною располагалась дубовая обширная, вымоченная пролившейся бесконечной кровью до базальтовой крепостии надсада колода – мой рабочий стол-станок.

Вместо привычных, частью обрыдлых, растрепанных листов черканной рукописи – растрепанная златокудрая женская голова, прикованная нержавеющим платиновым ошейником-обручем к станку. Все еще что-то лепечущая голова моей жены. Моей любимой, которая для меня всё, вся жизнь, весь смысл ее. Над которой я, как истинный скупец, трясусь, не доверяю никому, даже ее матери, оберегаю от подружек, от всего скверного, что творится на улицах столичных, в особенности на «голубом экране», то есть получается – оберегал…

Потому что сейчас по долгу службы занимаюсь членовредительством, то есть профессиональными неширокими, четкими, размеренными замахами отсекаю-четвертую все еще живую, вздрагивающую, смертно-утробно всхлипывающую, уже без одной руки от самого заголенного плеча и полной чувственной ножки, на месте которой ровный ало-сочный срез с алой же кровью, толчками, точно диковинный родниковый ключ, выплескиваемой на занозистый, заматерело-багряный, почти черный от-щип станка-колоды…

– Ди-и-имыча-а! а ка-ак без ноже-е… Ах, некраси-иво-о, Димыч!

И мне странно слышать от жены, что ее беспокоят такие, в сущности, пустяки в ее-то ситуации, как некрасиво, видите ли, без ножки, без ручки. Зачем они ей, мертвые окровавленные обрубки, – ей предстоит через какие-то мгновения остаться вообще без головки ее златокудрой. Странным образом однако устроен мозг этих прелестных женщин…

Отсечение, отделение превосходно ухоженной головы, со струящимися спиралями, словно только что выпущенными из искусных рук модного салонного цирюльника, живописной раздольной гривой распластавшимися по краю моего рабочего станка-плахи, предполагалось через два секущих замаха, через два профессиональных неутомимых движения.

И-и… голова-головушка моей единственной…

В эти чудовищно чудные мгновения я довольно-таки бесцеремонно был отторгнут из властных цепких лап сновиденческого бытия – разбужен золотыми кровавыми бликами недавно обновленных обоев.

Отдохнувший мозг, сердце еще переживали этот очаровательный в своей постоянности сон, а глаза уже ощупывали, примечали, жили в другой – настоящей ли? – действительности.

Не поворачивая головы, я залюбовался повадкой типичного домашнего существа, я затаращился на муху, на рядовую средней упитанности муху, пригревшуюся на золотом пауке обоев в еще холодных, длинных, но каких-то до странности торопливых лучах утреннего, не задрапированного облаками дневного светила.

По всей видимости, моя домашняя муха уже не спала, но дремала, как-то зябко поводя пленками-крылышками, шевеля брюшком, – она ждала моего честного, полноценного пробуждения.

Я не могу отучить себя от одной достаточно скверной, неприличной привычки – по утрам я непременно, точно фанатик-физкультурник, пробуждаюсь в совершенно немыслимую рань. Еще даже профессиональные дворники лишь нервно ворочаются, ожидая тренированным нутром грома будильника, а моя дурная голова, вместо того чтобы позволить натруженному, хронически недосыпающему мозгу вдосталь понежиться в каком-нибудь очередном торжественном сновидении, подает какие-то нелепые солдатские сирены-побудки…

Но случается, что я не подчиняюсь своей натуре и после побудки некоторое время бессмысленно бдю, изучаю какую-нибудь занятную мелочь, вроде той же самой мухи, или фантазирую на тему глупых теней, что притихшие сидят себе по углам, и затем, мягко-безвольной вещью, проваливаюсь в какую-то малознакомую, малозадорную, сновиденческую дрянь, которая невообразимо тянется, тянется…

И, разумеется, после такого ненатурального, вроде бы ненасильственного, «тянучего», полноценного восьми-, девятичасового лежания я встаю полнейшим идиотом. То есть с полнейшим отсутствием аппетита, как физиологического, так и вообще к жизни, которая за окном вовсю уже шумит, и каркает, и чирикает, и гундосит механическими носами. В голове сплошная дамская дурная мигрень, вдобавок физиономия отлежалая, опухшая и раздражительная на весь Божий гудящий мир.

Зато как же обожает моя жена это старинное жмуркино упражнение – почивать, и причем в любое время суток. А если утром ее ничем не потревожить, она проявляется в сладкой томной истоме вплоть до обеда.

Свой сон эта редкая женщина бережет, точно самый натуральный изумруд.

Она лелеет его, точно львица своего недотепу-львенка. Не дай Бог в ее личный выходной потревожить ее сонный покой каким-то пустяком, по глупой неосторожности, – маленький, но едкий скандал вам, то есть, разумеется, мне, обеспечен.

Представьте, что вам вздумалось без разрешения львицы полюлюлькать ее любимого рыжего колобка – на подобный безрассудный подвиг и отец семейства не решится: ему все-таки дорога своя усатая физиономия.

Почему так много и подробно о снах, своем и жены?

Как недавно выяснилось, сон в нашей семейной жизни – это нечто большее, чем просто обыкновенная малоподвижная поза, которую принимаем ежедневно, потому что так принято испокон веку. Как бы дурная привычка организма. Правда, ученые доктора с ученым видом что-то на ученом же языке твердят: мол, мозгу нужен отдых, нервные клетки не восстанавливаются, иммунная система без подзарядки сном расшатывается, делается малоустойчивой к инфекциям – короче, ученый скучный вздор.

То есть, выражаясь изящно, моему нехрупкому организму противопоказано залеживаться, излишне нежить свою плоть.

В настоящую минуту мои окончательно прозревшие глаза оставили милую детскую привычку созерцать милое домашнее существо – в моем случае русскую муху-дуру, – вместе с головою они поворотились несколько вбок, вправо. Там на расстоянии вытянутой руки лежало и занималось своим обычным утренним делом – женским сном – другое, более прирученное домашнее животное – моя законная половина, моя жена.

Сейчас эта женщина в точности напоминала натуральную прикормленную элитной породы и окраса кошку. В сладком, зазывном, чувственном клубке, едва слышно посапывая своими чудными, резными, трепетными прорезями-ноздрями. Одним словом, альбиносная сладкая пантера.

Мы всегда почиваем в одной комнате-спальне, на одном семейном широченном, точно розовая атласная лужайка, ложе. Разумеется, у каждого свое атласное легчайшее одеяло. Это роскошное спальное и любовное лежбище, я точно знаю, в иную обыкновенную малогабаритную квартиру и боком не встанет – такая вот у нас обширная, нерядовая опочивальня. Как раз по моей сновиденческой должности.

Мой взгляд передвинулся ниже. Из-под розового гарнитурного пододеяльника как-то излишне по-семейному доверчиво выпросталось круглое, родное, орехового загара колено. Колено моей жены, моей законной кошки.

Великолепный, а для кого-то чрезвычайно лакомый, недосягаемый кусок беззащитной женской плоти. И тут же в памяти услужливо воскрес эпизод моего старинного служебного сновидения – там я казнил свою возлюбленную суженую.

Слышишь, ребенок, а сумел бы, смог в этой пошлой настоящей действительности отделить это арахисовое колено вместе с остальной, еще более пленительной, частью тела, там, где из удушливо душистого паха льется высокое шелковистое податливое бедро?

В настоящей, как бы живой, жизни я это самое не худое колено вместе с гладким холеным бедром-ляжкой иногда чрезвычайно плотски вожделел. Попросту говоря, щупал, мял, перетирал с одной сугубо практической мужицкой целью – позволить разрядку своему организму, – так уж природа положила. А я не люблю идти против естества.

В настоящей жизни я эту холеную, всегда доступную мне женщину, молодую, не молоденькую, а именно молодую женщину, н е н а в и д е л.

Потому что в настоящей немифической жизни жизнь всегда намного страшнее и нелепее, чем любое как бы кошмарное сновидение, в котором я по долгу службы четвертовал приговоренную высшим судом – казнил любимую женщину, свою жену.

В этой сновиденческой жизни я твердо знал, что я от этой женщины без ума, она вся моя жизнь, вся моя отрада. Она всегда находила для меня, усталого от почетной государственной работы, самое нужное и ласковое успокоительное слово. А по скверным, ненастным, ненавистным утрам спускала меня на грешную землю из объятий старины Морфея легчайшими пуховыми губами, игривыми родными ресницами, шаловливым дыханием-дуновением и всегда же миниатюрной чашкой бразильского крепчайшего кофе, дымящегося, испускающего терпкий изысканный фимиам, один глоток которого возвращал мне всю мою волю, волю к жизни, волю к обладанию этой нежнейшей тигрицей.

Да, эта сновиденческая женщина пробуждала во мне всегда – Волю к Жизни…

И я расчленял эту женщину со всем присущим мне хладнокровием и профессионализмом.

Тяжелый серебряный, в алых праздничных бликах, топор ловко и пружинисто ходил в моих лайковых красных руках – мне кажется ему (топору) нравилась его непыльная правительственная служба.

И я в точности помню свое ощущение в этом дивном нынешнем сне. Ощущение своей органичной артистической роли-работы.

Я напрочь не замечал ни телевизионных (шла прямая трансляция) мониторов-кентавров, ни ослепляющих солнц-прожекторов, – я просто красиво буднично работал.

Во мне не копошились жалкие человеческие чувства: ненависть, месть – или, напротив, как бы более близкое мне сострадание, жалость к поверженной, прикованной, частью расчлененной любимой и любящей женщине.

Я работал, потому что я был Государственный палач.

Как ни странно, но в сновидениях я всегда занимаюсь нужным, важным, государственным. В последние годы служу Главным Государственным палачом. А в настоящей скучной и пошлой действительности я всего лишь…

В этой дневной жизни я детский известный беллетрист.

Этюд второй

«Именем Священной Демократической Империи приговаривается к высшей и мудрой мере наказания через четвертование гражданка Татьяна Гаврилова, которая отныне лишается всех прав и привилегий. Приговор обжалованию не подлежит. Исполнение надлежит привести в течение суток со дня подписания приговора всеми членами Присяжного Демократического Суда. Казнить принародно, путем прямого телевизионного транслирования».

Этот витиевато официальный торжественный текст с небольшими рекламными паузами сочился из всевозможных приемников прямо в уши добропорядочных обывателей империи целый субботний день.

А в сегодняшний воскресный почти все как один примерно сидели перед телеэкранами и послушно и жадно наблюдали, оценивали мое искусное ремесло. Чтобы не пропустить ни единого мгновения, ни единого вздоха-стона прелестной клятвопреступницы, законопослушные телезрители расположили перед телевизором различные чайные сласти, сдобные и печеные вещицы, тонкогорлые кофейники, блескучие пачки сигарет, сигары в деревянных шкатулках, трубочный табак, иные запасливые нажарили подсолнечных духовитых семечек, выставили шипучие и алкогольные напитки.

Одним словом, телеобыватели со всеми отдохновенными удобствами угомонились перед воскресным правительственным телеэкраном, порою нудно родительски выпроваживая совсем юных любознательных граждан Священной Демократической Империи – как бы детоньку кошмары, как бы того…

Безусловно, никто из этих милых, пекущихся о душевном здоровье своих маленьких домочадцев не знал и уж тем более не догадывался, что человеческий женский обрубок, обильно сочащийся кровью, – моя единственная любимая женщина, жена, еще каким-то непостижимым образом живая, но уже с мертвенной тусклой пленкой в распахнутых остекленелых газах, едва понятно лепечущая испекшимся, искусанным ртом о какой-то своей некрасоте тела, но все равно что-то лепечущая, лепечущая…

Да, вот что значит телевизионное искусство – в один прекрасный прохладно-осенний вечер стал я телезвездой.

Телезвезда-палач, по-моему, чрезвычайно звучно и престижно.

Смотреть на профессиональную, достаточно нелегкую работу палача-исполнителя при старой коммунистической власти рядовому обывателю запрещалось, а это, по моему мнению, грубое попирание его личной свободы.

Хотя, разумеется, публичная казнь может какую-нибудь слабую неустойчивую душу спровоцировать на нервный, психический срыв, истерику и прочие дамские штучки – ну, так выключи, не смотри свой личный телеприемник.

А в воспитательном плане смертное наказание при всем честном народе весьма многообещающий устрашающий эффект создает в обывательском сознании.

А в чувственном, патологическом аспекте опять же врачующий эффект, освобождающий больную плоть от дурной энергии. Одна интересная угнетенная дама впоследствии признавалась в письме на телевидение – во время телепросмотра ритуальной казни ее зажатое тело сотрясалось раз за разом при лицезрении кровавого зрелища. Никакой мужчина еще не доставлял ей подобной чувственной радости, она почти исцелилась… О, как же был великолепен этот молодой, весь в алом, палач!

Следовательно, старина Фрейд не ошибался в своих умозрениях насчет человеческой дурно-похотливой болезненной натуры…

Утренняя золотая рапира своим бодрым острием уперлась в беззвучно спящее доверчивое лицо моей настоящей дневной жены. Не открывая глаз, она зашевелилась, затем повернулась ко мне спиной, а солнечному безжалостному клинку подставила ухо, свое слегка отлежалое, алеющее в чарующем сливочном волосяном завитке ушко, которое отчего-то вспенило во мне сонную кровь-дурь, которая одновременно же прилипла к голове, выдавая мое жеребячье нетерпение к этому плотскому холму, плавно-утонченно нисходящему к талии…

– Не вздумай будить. Получишь… – вдруг коснулась моего слуха совершенно трезвая, без обязательной сонной хрипотцы тирада моей нелюбимой жены. – Встанешь – открой форточку. Я сплю.

Мое жеребячье дыхание после этих прагматических слов вошло в свое обычное негалопное русло. Дурной кровоток перестал помидорить мое лицо, и я поймал себя на мысли, что думаю, размышляю, точно вновь присутствую в самом сновидении в почетной должности профессионального экзекутора. Вернее, продолжаю сопереживать своему сновиденческому персонажу, который во всех своих кровожадных проявлениях, профессиональных ухватках в точности я сам, все равно что моя дневная зеркальная копия. Копия моей скрытой истинной душевной жизни. Она даже более настоящая, чем я в действительности.

Все-таки в этой жизни я всегда скрываю свою природную кровожадность, свое любопытство, и вместе с тем я искренне сентиментален и чистую горькую слезу могу испустить, шагая вместе с удивительным бессребреником, героем Кнута Гамсуна, шагая по равнодушным, беспечным и удивительным улицам Христиании, потому что сам испытал на своей тонкой шкуре, на своем желудке, что такое, когда тебя знать не знают, не верят в твои бесценные талантливые мозги и при этом даже диетическая мышиная овсянка вся изведена, вылизан и кисель-клейстер из нее, а сам в бесчисленных долгах, точно в заплатах нищего-бомжа, разве что есть комната своя коммунальная с соседкой-алкоголичкой и тощими дерзкими тараканами…

То есть в жизни, которая вне сновидений, я все-таки всегда фальшив, неискренен, дипломатичен до омерзения. Потому что мое поведение во всех своих привычках подразумевает общепринятый (кем-то?!) этикет, нормы так называемого поведения-послушания, за которыми я с удовольствием прячусь от самого себя во всякий час.

Подумать только, который год живу-существую с красивой умной женщиной, которая мне нужна, точнее, необходима для естественных проявлений моей плоти, а попросту говоря, для похотливой бесплодной случки.

А впрочем, эта чудесная человеческая самка уже давно по-настоящему не тревожит, не будоражит мою чувствительную и чувственную натуру своими изящно-гибельными формами, своей призывно располагающей попой, которой она так плотоядно умеет шевелить под тонким пряным одеялом.

И поэтому приходится изощрять-будить свое заскучавшее, приевшееся воображение в каких-то немыслимых сексуальных фантазиях, чтобы все-таки не обидеть ее, ее игру в плотскую страсть, видимо, иногда и настоящую.

И, разумеется, она пробуждается, эта обыденная семейная сексуальная энергия, холодная, слепая, бесчувственная, механистическая.

Вон, пожалуйста, присмотрел ее сонное ухо, защищенное лишь воздушной прядью, и, черт знает, вдруг проникся чувственностью, аж лицо обожгло… С какой, спрашивается, стати потянуло? Ведь покажись, мелькни она другой, по-настоящему соблазнительной частью тела, теплым ореховым бедром, коленом, что минуту назад холодилось на свободе, – никаких пикантных эмоций, одни тяжкие философические раздумья о бренности жизни… той самой домашней мухи, что отогревалась на острие солнечного утреннего клинка.

В самом деле, почему муха, которая есть Божья тварь, менее интересна, менее нужна Богу?

Есть подозрение, что эта на вид непримечательная муха и есть венец Божьего замысла, а совсем не это превратно похотливое существо, которое лежит в постели уже целую вечность и лелеет в себе совершенно глупую ненависть к женщине, которая его, как порядочного послушного мужа, попросила открыть форточку, чтоб поспать еще в жалкий выходной час-другой в чистой, проветренной атмосфере…

А может, нужно ее убить? Зачем этой женщине жить и мучиться самым дрянным женским вопросом: долго я буду ее любить?..

Прямо так, по-девчоночьи въедливо, пристала как-то после рутинного семейного совокупления!

– Скажи, только честно-пречестно: ты меня не бросишь? Ты будешь меня любить всю жизнь, даже совсем старенькую и в морщинках, и… Я сразу умру без тебя! Мы лучше умрем вместе, договорились, да?

Ничего не поделаешь, придется взять этот дневной грех на душу. Ненавидеть эту женщину так долго я не сумею. Я обыкновенным образом сойду с ума, превращусь в полноценного неврастеника и психопата. Все мое существо готово и морально, и… Нужно выбрать способ. Разумеется, не такой торжественный, как в сновидениях. Все-таки я немного еще муж. Попроще и покороче есть способы. Сейчас такое любопытное тревожное время, что никому ни до кого нет дела. Уехала, развелись, потому что надоели друг другу, стали смертельными врагами. Или очаровала иностранного коммивояжера и укатила на Запад, надоело жить и гордиться этой страной, с ее дикими ордами патриотов. Никто даже не удивится. Еще бы, такие женщины на дороге не валяются… Молодец баба, скажут, что бросила этого сочинителя и недотепу. И всё.

И можно начать жить в ином свободном измерении. Только ни в коем случае не позволить окрутить себя. Зажить свободной жизнью русского бездельника и бессребреника. Сынищу сплавить к теще-наседке. Купить квартирку и сдавать ее в аренду. Найти валютных жильцов. Собственно, какая разница – главное, будут всегда деньги. И жить…

Не роскошествовать, не бросаться деньгами. А то взять и сочинить какую-нибудь занятную коммерческую криминальную вещицу. Во всех достоверных подробностях, в живых лицах, с психологией не выдуманной, книжной, а полнокровной, страшной, честной, безоглядной.

Это будет злободневный мелодраматический роман о двух сердцах человеческих и какой-то странной болезненной прихоти одного сердца, которое поставило себе целью жизни уничтожить другое, непосвященное в жуткий замысел и оттого всегда открытое, доверчивое, мягкое в постоянной нежности и любви к сердцу-убийце.

А логика убийства чрезвычайно проста и удобна для самооправдания, для психологии действия убийцы: убивать нужно сейчас, пока твое любовное чувство еще живое, естественное, не приправленное суррогатом привычки поповского милосердия, никчемной немужской жалости. Потому что убийца все-таки незаурядное человеческое существо, которому не все равно, с кем жить и как жить.

Убийца с самого зарождения своей неземной любви страшился нелепой жалкой кончины своего космического чувства. Он был просвещенный юноша, он знал из великих книг, из великих примеров авторитетов мира сего, что рано или поздно, а чаще всего совсем неожиданно эта волшебная звездная болезнь оборачивается страшным и неприглядным выздоровлением в ледяной мертвой пустыне. Что иной раз возвращенному, выброшенному на земную практическую твердь остается лишь одно радикальное средство – покончить счеты с предательской пошлой жизнью как можно скорее, чтобы с ним не приключилось еще более худшее, более омерзительное приключение: сойти с ума…

Следовательно, нужно упредить действием тот черный случай, который все равно же всегда идет следом, крадется, выжидая самого удобного, самого подлого момента…

Убийца воспитал себя очень здравомыслящим юношей – все прелестное, чистое, незагаженное, что существует в этой земной жизни, не раздается всем поровну, по какой-то мифической справедливости, только сам, приложивши собственные нервы, мысли, физический пот, сумеешь достигнуть желаемой свободы духа, его сладостного спокойствия. Никакой посторонний проводник не сумеет увлечь тебя на истинный путь в поднебесье, в страну, в которой живет и ждет тебя твое настоящее гордое сверх-Я.

Я – есть сверхбог. Я выше любых ничтожных земных религий, выдуманных жалкими, жеманными человеческими умами. Юноша увлекался просветителями-нигилистами и с прилежанием читал сочинения Философа, поэта и нарцисса – Фридриха Ницше.

Этюд третий

День мой начинается обычно с пробуждения ото сна. С пробуждением от светлого благоухающего средневекового сновидения. С тщательного и бессмысленного лицезрения округлых плотских форм родной жены. Форм совершенно не дряблых, а, напротив, упругих, таящих притягательную извечную женскую силу очарования и известного искусительного греха. Однако волнительных импульсов, которые являются всегда прелюдией моей греховной страсти, сегодня мне явно недостает – холодная омерзительная рассудочность и никаких игривых помыслов.

Налицо медицинский диагноз: выраженная психопатия. Слава богу, без побочных соматических, так сказать, проявлений.

Если говорить нормальным языком, а не на фальшивом наукообразном сленге, настроение паршивое, вставать не хочется, спать и любоваться на свое любимое палаческое ремесло вообще противно.

Даже застрелиться и то лень.

Одним словом, я полностью сжился с незабываемым милым образом Ильи Ильича, русского помещика, имеющего родовитые дворянские корни и славную русскую деревню Обломовку, которой заправляет староста – ленивая и недотепистая душа, – и шлет он своему барину вместо положенных тысяч какие-то совершенно идиотские послания, в которых жалобится и канючит… Этого бы любимчика да на конюшню, да выдрать из его обширной спины-плиты добрый и жирный ремень, чтоб впредь знал, как беспокоить барина всякими пустяками насчет недоимок и прочих засух и моров.

Впрочем, застрелиться я бы сумел. Выбрался бы на утиную охоту, наприглашал всяческих приятелей-сволочей и дуплетом разрядил в эту дружную, спаянную общими сволочными интересами кучку волчью картечь…

А еще совсем недавно меня удивляли эти наркотические очереди у газетных киосков – невиданные дотошные очереди за жареными газетными «утками» и сплетнями. На устах обывателей какое-то типичное жэковское словцо – п е р е с т р о й к а, зато как же с этим строительным термином носятся, переживают, гудят, точно взбесившиеся фиолетовые навозные мухи. Партийные конференции, съезды-сборища каких-то народных избранников. Словесные поносные речи-реки. А приходишь в продуктовый отдел столичного супермаркета – вместо синего задушенного куренка одни названия продуктов, срисованные на пластик, неприступные халдейские физиономии продавщиц, а на потрескавшемся кафеле раздавленный изможденный труп обрусевшего таракана…

И вдруг новейшее идиотское словосочетание: гуманитарная помощь. Сосиски в красочных жестянках в сладком мертвом соусе – по вкусу, цвету и запаху натуральная мертвечина.

И тут же какие-то визитные карточки, талоны на самое необходимое, повседневное.

И муссирование старого-престарого слова, но с новеньким, как бы свеженьким подлатанным наштукатуренным подтекстом – д е м о к р а т и я.

То есть когда к власти путем выборных кабинок пробираются честные-пречестные люди, которые отныне будут не командовать государством, экономикой и трудящимися массами, а введут под белые западные рученьки рыночные отношения, которые самые что ни на есть справедливые, гуманные, а кто не пожелает проникнуться рыночным духом, добровольно вольется в дружные ряды изгоев-бездельников-безработных. Довольно сосать социалистическую пустышку, пора, господа, переходить на сникерсы, «смирновку» и прочую человеческую цивилизованную пищу.

Я же и по сей день остаюсь на позиции гордой аполитичности, я всегда сам по себе.

Я всего лишь зритель, который имеет некоторую странную особенность: я чаще, то есть почти всегда, сопереживаю убогим, обиженным, слабейшим. Так уж устроен мой индивидуальный сопереживательный аппарат-орган, видимо, несколько по-дамски.

К победителям, особенно явным, я равнодушен, точнее, спокойно-созерцателен.

Побежденные же вызывают отчасти даже жалость, даже непрошеные слезы вызывают.

Но все равно, даже в момент сопливого соучастия, я не в стане разбитых и униженных, – я всегда в рядах публики, я всегда наедине.

Видимо, я больше эстетствую, чем проникаюсь истинным чувством сострадания, актерствую как бы.