banner banner banner
Метафизика целого и части
Метафизика целого и части
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Метафизика целого и части

скачать книгу бесплатно


Ну и, раз уж я упомянул Бога, разовьем третий сюжет. Я обратился в веру. В какую – это уже детали, главное: отныне я верую в Бога. Это событие? Еще какое. А раз событие, то о нем можно и нужно рассказать. Но что делает мое пришествие к Богу событием? Как это ни странно, условность, непрочность и попросту смехотворность моей веры. Или, иными словами, то, что Бог для меня – всего лишь большой Другой; кто-то особенный, но все равно из внешнего мира. А раз Он – из внешнего мира, внешний мир вправе знать, что я теперь в Него верую.

Опять же, как новообращенный я пока что вижу в Боге главным образом какие-то второстепенные аспекты. И именно они становятся темами моих рассказов. Казалось бы, по мере углубления моей веры должно поменяться лишь содержание моих сообщений. Их качество, а не количество. Однако если я – не лицемерный святоша, то по прошествии времени я стану все меньше рассказывать окружающим меня людям о своих отношениях с Богом. Пока не перестану совсем. Прежде всего по причине отсутствия этих самых отношений. Нет-нет, вы не на то подумали: я по-прежнему верующий, только Бог из вненаходимой сущности превратился в то, чему невозможно противопоставиться даже чтобы поговорить. Ведь мы общаемся и вообще взаимодействуем лишь с тем, что стоит напротив нас (либо ставится напротив нас нами). В моем сознании Бог переселился из внешнего мира во внутренний, а там наша разнесенность по разные стороны уже не столь существенна: мне уже не так обязательно быть его субъектом, а ему – моим объектом.

Итак, внутренние дела и почему мы о них не рассказываем. Во-первых, дело, утаиваемое от других, и внутреннее дело – это не одно и то же. Внутренним будет такое дело, для занятия которым нет ни одной сторонней причины. То есть дело, важное само по себе. Отсутствие сторонних причин означает, что, занимаясь этим делом, мы не берем в расчет внешний мир или учитываем его минимальным образом. Соответственно, это вынесение за скобки распространяется и на обитателей внешнего мира – тех самых собеседников в лице приятелей, коллег, сослуживцев, родственников или так называемой широкой общественности.

Во-вторых, мы сращены с тем, что является нашим внутренним делом. Внутреннее дело не распадается на делающего и собственно дело. Мы одно с нашим делом, если оно внутреннее. Мастер боевого искусства – это оно само, принявшее характерную стойку. Речь идет, конечно же, о моменте боя или тренировки. Когда мастер боевого искусства стоит в очереди за молоком, он – человек, стоящий в очереди за молоком. Хотя кто знает…

Мы не видим в своем внутреннем деле предмета для разговора, потому что прежде всего не видим в нем собственно предмета, объекта, «чего-то». А раз внутреннее дело не выступает для нас чем-то, то и мы не выступаем по отношению к нему кем-то – в том числе рассказчиком о нем, его описателем и т. п.

«Давайте познакомимся. Я – инженер, применяю на практике законы теплопроводности. А на досуге изучаю английский. Еще я не курю». Никто же не скажет в ответ: «А я пытаюсь освободить себя от всего привнесенного в меня извне, чтобы из чистоты откликнуться на зов бытия». Вместо этого мы говорим что-то вроде: «Я перевожу книги». Или: «О да, я тоже на досуге учу английский».

При этом мы ничего не утаиваем: желающий познакомиться с нами стремится узнать про нас именно то, что? мы такое применительно к окружающему и, в частности, непосредственно к нему.

Разумеется, желающие составить о нас представление не откажутся и от информации, которая лично для нас будет иметь сугубо внутреннее значение. Например, что мы верим в Бога. Ведь если так, то мы, стало быть, ведем себя прилично, не буяним, не мусорим, то есть неплохи, скажем, в качестве соседей по дому. Но какие сведения им точно не нужны, так это наши «внутренние дела», взятые в отрыве от своих возможных внешних проявлений.

Мы неинтересны внешнему миру взятые в те моменты нашего бытия, когда внешний мир неинтересен нам. Что, в общем-то, вполне согласуется между собой. Еще бы: ведь когда он нам неинтересен, мы ему ничего не предлагаем, мы не ставим его имени в поле «копия», отправляя письмо самому себе по своему внутреннему делу.

Маленькая поправка состоит в том, что если миру и интересно наше безразличие к нему, то лишь в разрезе своего внешнего проявления. Впрочем, всякий, кто активно проявляет вовне свое безразличие к внешнему миру, демонстрирует, скорее, его отрицание. А за отрицанием чего-либо стоит не что иное, как нужда в нем. Настоящее безразличие к внешнему миру, возникающее тогда, когда мы занимаемся своими внутренними делами, никак себя в этом мире не проявляет. Ведь как может проявить себя вовне то, что упраздняет саму эту область – «вовне»?

Имеется прекрасная фраза «Это вас не касается». Она как нельзя лучше относится к внутреннему делу или – шире – ко всему тому, что не имеет опосредованного значения. Скажем, если я поступил по-честному, чтобы заслужить похвалу, то мой поступок имеет опосредованное значение, а если я поступил по-честному, чтобы поступить по-честному и точка, то не имеет. Причем в данном случае «вас это не касается» не имеет никакого уничижительного оттенка. Ведь если вы не брались в расчет при совершении какого-то действия, то вам оно ничего и не даст. Стало быть, вы ровным счетом ничего не потеряете, если не проявите к нему интереса или если вас о нем не проинформируют. Короче говоря, мы не транслируем вовне свои внутренние дела не оттого, что нам жалко, не от жадности. Просто это бессмысленно.

Есть, конечно, люди, которые навязчиво заявляют свои внутренние дела во внешнее пространство. Это лицемеры и ханжи. И заявляют вовне они отнюдь не внутренние дела, а всего лишь то, что выдают за таковые.

Есть и такие, кто пытается залезть нам в душу, мотивируя это тем, что им, дескать, жутко интересно. Это мошенники и манипуляторы, пытающиеся подольститься к нам в корыстных целях. Самое интересное, что в душу лезть не надо, она незамкнута, как незамкнуты и наши внутренние дела. Соответственно, лезет в душу именно тот, кто не видит этого факта и незамкнутости чужд.

Раз уж затеяна типологизация, упомянем также и о тех, кто, собственно, стал нашим внутренним делом. В их отношении представляется важным подчеркнуть следующий момент. Точно так же, как мы не рассказываем о своих внутренних делах посторонним, мы не рассказываем о них и людям, ставшим нашим внутренним делом. Они же внутри, а не снаружи.

Однажды я побывал в гостях у семейной пары, и вы сейчас узнаете, почему это первое посещение оказалось заодно и последним. По всей квартире: на различных полочках и поверхностях, на стенном ковре, на мебели, включая, разумеется, и притягивающий магниты холодильник, – стояли либо висели фотографии этой пары с подписями «Наша любовь навеки», «Созданы друг для друга», «Любим друг друга», «Навсегда вместе», «Я и моя половинка» и дальше в этом духе. Таким образом, любовь этих двоих друг к другу была внешним делом – не только для посетителей их жилища, но и для них самих. По большому счету, говоря кому-то «я люблю тебя», мы считаем, что в средствах коммуникации еще есть смысл, хотя их предназначение – передача данных между обособленными сущностями.

Впрочем, будем отличать социальный внешний мир от внешнего мира в метафизическом смысле слова. Не следует подавать дело так, будто мы утаиваем свои внутренние дела. Было бы от чего утаивать. Мы не говорим о них. Мы не выносим их вовне. Но почему? Потому что «вовне» оказывается пустым звуком. Мы отнюдь не закупориваемся в своих внутренних делах, как джинн в бутылке. Внутреннее дело не только не обособляет: наоборот, оно приобщает к бытию, взятому в своей безграничности.

Когда актер вдруг входит в роль так, что ему становится не до зрительного зала, то зрителям остается одно из двух: либо выйти вон, либо вовлечься в происходящее как во внутреннее – не имеющее наружного преломления – дело, перестав быть сторонними свидетелями, перестав быть внешним по отношению к актерской игре миром. Только не исчезнув, но соединившись с действом на сцене. Для этого, кстати, не обязательно покидать свои кресла: мы же говорим о жизни сознания или о жизни внутри сознания.

Впрочем, подошло время признать, что само разделение дел на внешние и внутренние производится в пределах дел внешних, потому что именно внешний мир есть мир постоянного межевания. Так что многое из сказанного здесь верно лишь отчасти и требует осторожного, сдержанного обращения.

Знание – не всегда сила

1

Извелся человек от своих страхов и, придя к умудренному старцу, признался: «Меня очень страшит перспектива влачить бедное существование. Постоянно переживаю, что дела мои могут пойти плохо и я окажусь в объятиях нищеты».

Старец задумался, но вскоре лицо его посветлело. Он нашел нужные слова, и их глубокий смысл приятно взволновал его: «А ты, наоборот, не бойся. Если не боишься бедности, как поймает она тебя в свои сети? Если нищета не уязвляет тебя в сердце твоем, она над тобой не властна».

Человек почувствовал облегчение. На душе потеплело: «Ура! От нищеты и бедности есть спасение! Я просто не буду их бояться, и они меня минуют!»

Однако попытка не бояться бедности в расчете на то, что она таким образом тебя обойдет, не удалась. Если бесстрашие продиктовано страхом, то это ненадолго: страху быстро надоест находиться на задворках, и он снова выступит вперед. Поэтому вскоре к мудрецу постучался все тот же посетитель. С той же жалобой.

Почтенный и многоопытный старец снова задумался. Первоначальная интуиция уже не казалась ему столь блестящей. Новое соображение было таким: «Чтобы не бояться нищеты, нужно не считать ее проблемой. Ты свободен от страха бедности лишь в том случае, если такая жизненная коллизия, как бедность, для тебя несущественна. Другими словами, если бедности для тебя нет. Нет прежде всего не где-то вовне, а в твоем внутреннем мире – как чего-то, что тебя определяет. И, кстати, даже если ты окажешься в нищете, но при этом нищеты как явления не будет в твоем сознании, ты в ней не задержишься. А если и задержишься, так только сугубо внешним, непринципиальным образом. И это не будет тебя тревожить.

В общем, – подвел он итог вслух, – тебе нужно понять, что бедность – это вообще не проблема. Да и не существует ее, этой твоей бедности. Бедность – это условность, выдумка, на которой вообще не нужно зацикливаться».

Посетитель благодарно поклонился и готов был уже выйти. Но остановился: «Простите ради Бога, но чтобы закрепить в моей голове понимание, поясните, пожалуйста, свой тезис о том, что бедности не существует, еще раз». Рассудительный старец на секунду почувствовал гнев, но, быстро с ним справившись, удовлетворил просьбу пришедшего. Тем более что он любил это дело – порассуждать. Однако мало того, что пояснения, судя по всему, не действовали на посетителя, – сам мудрец под конец своих рассуждений уже сомневался том, что нет никакой бедности.

(На всякий случай: философский отказ считать бедность проблемой и невнимание к проблеме бедности как социального феномена со стороны, скажем, властей – совершенно разные вещи.)

В общем, так и не удалось мудрому старцу помочь несчастному. Но дело даже не в том, что тот так и не смог убедиться: бедность – не проблема. Убедиться в этом нельзя. Свободный от страха бедности – это вовсе не тот, кто знает или понимает, что бедность – не проблема. Да, бедность не проблема, но чтобы соответствовать тому, что это – так, не нужно этого знать или понимать.

Если бедность не представляет собой проблемы совершенно, то ее нет, она – ничто. Разжимаешь ладони, где должна была скрываться бедность (концепт бедности), а там – пусто, ничего нет. Нет никакой бедности, чтобы знать, что она – не проблема или что ее – нет. В свою очередь, в знании (мысли) о том, что она не представляет собой проблемы, бедность имеется. А раз имеется, то непременно и представляет собой проблему. И будет представлять, какие доказательства ее непроблемности ни приведи.

Про то, чего не существует и не может существовать, не нужно знать, что оно над тобой не властно. Если человек настолько сосредоточен на другом, что теоретическая или реальная перспектива личной бедности не находит в нем никакого отклика, то информация об отсутствии такой проблемы, как бедность, его только смутит или позабавит. В свою очередь, во внутреннем мире носителя такой информации проблема бедности, наоборот, будет тем, на чем он сосредоточен.

Знание про то, чего нет (и не должно быть), что его не существует, представляет собой псевдознание. Соответственно, понимание, что бедность – это несущественный и даже несуществующий аспект бытия, ни в коей мере не может стать избавлением от страха перед бедностью. Потому что это не понимание, а его рефлексивная имитация.

Для того, кто не страшится бедности, такой проблемы, как бедность, нет настолько, что он даже не знает о том, что нет такой проблемы. В этом-то и проявляется ее, этой проблемы, отсутствие. Он не знает об этой проблеме ничего – в этом и выражается его над ней победа. Допустим, вы сделали открытие: бедность – не проблема. И записали это в дневник. Однако ежели вам однажды будет ниспослано перестать бояться бедности, вы, перелистывая свои заметки, первым подивитесь нелепости собственного открытия: «Бедность не проблема? О чем, черт побери, речь?» И выбросите дневник, испещренный подобного рода «прозрениями».

Вопреки подсказкам рефлексии, неверно говорить, будто тот, для кого бедность – проблема, пребывает в неведении относительно того, что она – в действительности – не проблема. Не существует такой фактуры, такой истины, что бедность – не проблема. Ведь она не проблема именно в том смысле, что никакой такой бедности и нет. Поэтому дело не в том, чтобы он заменил свое неведение на знание, но в том, чтобы он сам был заменен – на кого-то другого, а лучше всего – вообще на никого, на «не кого-то» (для такового уж точно не существует ни бедности, ни богатства).

В чем проявляется небытие того, чего не просто нет, а быть не может и не должно? В небытии и его субъекта. По-настоящему нет только того, по отношению к чему никого нет тоже. В том числе поэтому нельзя понять, что бедности – не существует. Тот, для кого бедность есть – есть. В свою очередь тот, для кого ее нет, – невозможен. Стало быть, задача не в том, чтобы я что-то понял про несуществующее, а в том, чтобы я тоже – не существовал. Относительно этого несуществующего. Впрочем, задача ли это? Целенаправленными действиями себя утверждают, усиливают, а не прекращают.

2

Бедности (проблемы бедности) нет для того, кого нет и в том смысле, что он не живет собой, не держится за свою отдельность. Иначе говоря, дело не в том, что человека страшит бедность, а в том, что он – эгоист. В преодолении нуждается эгоизм, а не страх нищеты. Нищета – пустое еще и в том смысле, что дело не в этом.

Проблема страха перед бедностью исчезнет, когда человек перестанет замыкаться на себе как на мнимом средоточии жизни. Что примечательно, он даже не заметит исчезновения этой проблемы, не отметит: «Ага, меня больше не пугает то, из-за чего я столько лет изводился!» Как будто этих лет и не было. Как будто они были сном, обмороком. И что там было – уже неважно. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов.

«Меня очень пугает перспектива оказаться в нищете. Как мне справиться с этим страхом?» Что можно на это ответить? «Тебе – никак». Впрочем, это будет довольно невежливой репликой. Поэтому лучше, наверное, промолчать или сказать что-то вроде: «Да, это, конечно, сложный вопрос». Или: «Сам над этим думаю, но пока что ничего не надумал».

«Но почему бы не ответить так: ваша проблема не в том, что вы боитесь бедности, а в том, что вы – эгоист?»

Так ответить нельзя и подавно. Дело в том, что вышеприведенные рассуждения об эгоизме и его преодолении были чистой воды спекуляцией. На самом деле, эгоизм и свобода от него не могут быть предметом анализа, источником знаний, поводом для размышлений. Вообще, знать и думать можно только внутри эгоизма. И потом, ни у кого нет права побуждать другого к преодолению эгоизма. Это чересчур радикальное событие, слишком решительный шаг. Вы сами-то его сделали? К тому же он делается по ту сторону рациональности, то есть вообще не столько делается, сколько происходит – сам собой. Или не происходит.

А еще эгоизм не преодолевается ради чего-то. Да, страх перед бедностью прекратит терзать того, кто перестанет быть эгоистом. Но это, так сказать, побочный эффект, который не стоит выводить на первый план именно в силу его побочности. Свободный от эгоизма не для того свободен от эгоизма, чтобы чего-то не бояться. Не может быть никакой внешней цели для того, чтобы прекратиться в качестве эгоиста. Свобода от эгоизма – это что-то вроде цели-в-себе. И следовательно, она выбирается, предпочитается, возникает сама собой. Без актора. Без принятия решения. Без анализа и выводов. Делающееся-не-ради-внешней-цели делаем не мы. Вообще не кто-либо.

В известном смысле зацикленность на себе уходит сама. Или сама приходит незацикленность на себе. А потому разговоры об этой трансформации очень сильно смахивают на досужие домыслы. Это связано еще и с тем, что происходящее само собой «происходит» по ту сторону происшествий, оно невместимо в формат события – даже сверхсобытия. Когда что-то само собой исчезает – исчезает ничто, то, чего и не было, то есть не происходит события исчезновения чего-либо. Когда что-то само собой появляется, то оно появляется как бывшее всегда и абсолютно естественное, занимающее собой все (часть никогда не появится сама собой), – то есть не возникает события появления равно как и события присутствия чего-либо. Разве что-то есть, когда есть наличествующее всегда, повсюду и в качестве само собой разумеющегося?

3

На этом предполагалось закончить, однако, как оказалось, в этом месте возникает хорошая возможность перекинуть мостик к несколько иной теме. И грех ею не воспользоваться.

Итак, имеется ряд схожих намерений-вопросов, а именно: как мне измениться в лучшую сторону? как побороть в себе корыстолюбие? как стать более нравственным и духовно развитым человеком? Собственно, мостик в том, что такие вопросы невозможны. Для их наличия просто нет причин.

«Как мне стать благороднее и честнее?» – может спросить только тот, кто движим к изменению какой-то внешней целью. Ведь если благородство и честность привлекли его сами по себе, то он уже – не снаружи их. В то, что заинтересовало нас само по себе, мы тотчас вовлекаемся.

«Хочу перестать быть эгоистом». Видимо, человеку сообщили о каких-то сторонних эффектах такой трансформации. Ведь если ему ведома сущностная сторона неэгоистического бытия, то, собственно говоря, процесс уже пошел, причем рефлексирующее и желающее «я» этому процессу далеко не руководитель и даже не контролер.

«Подскажите, как мне сделаться нравственнее?» Бросьте. Никто никогда не собирается стать нравственнее. Таких желаний – если, конечно, это не притворство – не бывает.

Когда «что» важнее, чем «как»

Поскольку средства коммуникации ненадежны в силу ненадежности самой коммуникации, да и переселить из одной головы в другую можно разве что последние сплетни (сущностное передавать не надо: если оно есть во мне, у него есть прямой доступ и ко всем, кто рядом со мной), мы можем слышать от ближних заявления наподобие следующего: «Не так важно, ЧТО ты сказал, куда важнее, КАК ты сказал это».

Однако в случае с бытием все обстоит наоборот: неважно «как», важно «что».

К примеру, кому-то грустно. Но что есть эта грусть, если не то, КАК в данном случае проявляется бытие? Вы бы хотели причаститься к бытию через радость? Стало быть, для вас важна форма – то, как бытие проявлено. Но подобно тому, как нет формы у бесконечного, нет ее и у бытия. Форма однозначно важна, если мы имеем дело с тем, что имеет пределы. Но если мы «имеем дело» с беспредельным, совершенно неважно, каким образом – через грусть или через радость.

Допустим, кто-то радуется, потому что тот, кого он любит, находится рядом. Допустим, кто-то грустит, потому что с тем, кого любит, разлучен. Но разве эти радость и грусть не два способа любовь испытывать, проживать? Что такое страдание от разлуки с любимым и радость, связанная с его присутствием, как не два проявления одного и того же? В обоих случаях проявляется то, как дорог тебе этот человек. Твоя к нему любовь.

«И все-таки переживание любви в виде радости по случаю того, что любимый человек – рядом, лучше грусти, вызванной отсутствием любимого существа поблизости». Спорить с этим тяжело. Однако возможно. Если я из способов, какими проявляется моя любовь к кому-то, выбираю наиболее для себя комфортный, то я в этот момент занят больше собой, нежели тем, кого будто бы люблю.

Есть люди, о любви мечтающие. «Пусть в мою жизнь придет любовь!» – буквально заклинают иные из нас. Однако предложи им любовь в форме боли, они сразу запротестуют: нет, не об этом были их мечты. Но разве не десятое дело «как», если происходящее – любовь?

Мы имеем два состояния. И через одно, и через другое проявляет себя любовь. А это, в сущности, единственное, что важно. Если через какое-то из них любовь не проявляется, тогда действительно предпочтительней другое – то, в котором любовь присутствует. Конечно, гедонистическое начало в нас может противиться тому, что бытие или любовь приобщают нас к себе в том числе через боль или тяготы. Да и с точки зрения культурных клише это непривычно.

«Непривычно – это ладно. Это еще и тяжело – любить через страдание». Лучше сказать, этот вариант любви взрослее. Жизни в удовольствиях явно недостает зрелости, тогда как в неотвергаемом, проживаемом страдании проявляют себя и мужество, и сила, и достоинство, и глубина. Да и сама любовь через него подчас раскрывается полнее. Любовь как боль еще и более созвучна с нашей смертной земной долей и куда менее надуманна по сравнению с картинами безоблачных идиллий. В безудержном счастье заложена такая степень слепоты, что предаваться ему могут лишь одномерные, плоские существа. Зато любовное страдание, напротив, наделяет объемом, то есть превращает человека действительно в человека.

К тому же даже в самой тяжелой душевной боли, если она оказывается проявлением любви, пусть подспудно, но содержится и радость – неочевидная на беглый взгляд, зато очень и очень основательная.

Любовь не была бы любовью и не имела бы такого сверхзначения, если бы не воплощала собой преодоление фрагментарности, другими словами, не утверждала бы цельности как правды – как того, что только и может претендовать на статус реальности. В этом смысле тоже абсолютно все равно, каким образом это утверждение цельности проявилось – перефразируя поговорку, от цельности цельности не ищут.

Жаркий летний день, жужжание насекомых, буйство флоры. Свирепая февральская метель. Что это, как не две крайности одной природы, равнозначные с точки зрения ее экспрессии? В обоих случаях она показывает свой норов, свои удивительные возможности. Наконец, в обоих случаях что-то есть, что-то происходит. А всегда, когда происходит хоть что-то, происходит и бытие как таковое. И всегда, когда есть хоть что-то, за ним стоит, из-за него выглядывает, проступает и перетягивает на себя взгляд бесконечное, которое, раз уж оно бесконечно, ни за чем не стоит, ни из-за чьей спины не выглядывает и ничьего взгляда к себе не приковывает, оказываясь всем, что есть. Как только бесконечное проглянуло сквозь что-то конечное, наша фокусировка смещается. Ведь коль скоро есть бесконечное, никакого параллельного с ним конечного, разумеется, нет.

Определить одно из сопоставленных выше времен года как более предпочтительное можно только условно. Скажем, относительно теплокровного существа. Но для подлинного созерцателя или художника каждый из сюжетов равно достоин внимания или запечатления. Каждый из сюжетов дает пищу для вдохновения, служит его источником.

Через радость, печаль мы одинаково соприкасаемся с бытием, которое слишком (до бесконечности) огромно, чтобы обращать внимание еще и на то, КАК бытие пришло с нами в соприкосновение; которое слишком огромно, чтобы с ним было кому соприкасаться. Какая разница, весело тебе или грустно, если вдруг оказалось, что никакого тебя и нет, если все места заняты чем-то таким, чему тесно в любых границах?

Да, с точки зрения существа, которому приятней радоваться, чем печалиться, первое лучше, нежели второе. Но зачем идти у этого существа на поводу? Тем более если это существо имеет существенные расхождения с реальностью. Не отбросить ли в сторону это стремление к приятности, превращающее единое – в разное, случайное – в значимое, объективно равнозначное – в хорошее и плохое, прекрасное и ужасное? Стоит ли учитывать капризы этого мимолетного существа, коль скоро потакание им отворачивает от действительно достойного, непреходящего зрелища – жизни как таковой, не ассоциированной ни с кем и ни с чем конкретно; жизни, которая больше, чем зрелище, поскольку зритель зрелища тоже живой, а значит то, что он видит, не вся жизнь.

Кто отвлекся от своей ограниченности (в силу которой ему предпочтительны тепло либо, наоборот, холод), тому явно будет безразлично, КАК проявляется бытие; его захватывает не способ выражения, а выражаемое, потому как ничего кроме него нет – в том числе каких-то там способов выражения.

Возможно, у кого-то судьба сложилась так, что ему больше выпадали поводы грустить, в то время как его соседу – поводы веселиться; ну так что же? Они, условно говоря, оба ели одну пищу. Коль скоро речь идет о такой «пище», как бытие, дело вовсе не в оттенках вкуса. Неважно, какой кусочек ты отщипнул, важно, что в этом кусочке оно, бытие, есть. А оно есть в каждом кусочке. Более того, никаких кусочков нет, все кусочки – одно. Начинаясь как сладкое или горькое, бытие уже в то же мгновение превращает сладость или горечь в фикцию, ничтожнейший факт, никчемное обстоятельство.

И в страдании, и в удовольствии важно именно то, что они имеют отношение к бытию, а не мимолетные, условные ощущения приятности или неприятности. Жалеть о том, что в твоей жизни было мало удовольствий, можно лишь в том случае, если бы только через удовольствие проявлялось бытие. Но оно проявляется через все: через любое состояние, любую эмоцию, всякий опыт. Через любой акт зрения, слуха, обоняния, осязания. Когда мы смотрим на ледяную пустыню замерзшего озера или когда видим залитое солнцем зеленое поле – в обоих случаях обнаруживает себя бездонное и неисчерпаемое, единственное и единое. Ради единения с которым, собственно, и стремятся увидеть, услышать – воспринять – нечто приятное или веселящее, в то время как единение с ним возможно через всякое видение, слышание и иное восприятие, а потому стремиться совершенно никуда не нужно, поскольку вот прямо сейчас ты что-то видишь, слышишь, воспринимаешь. Разве, что, пожалуй, лучше не находиться в четырех стенах.

Представим, что есть кто-то бесконечно нам близкий и дорогой, но мы с ним в разлуке, причем в очень долгой разлуке, когда даже не знаем, где он и жив ли вообще. И вот оказалось возможным получить от него сигнал. И, допустим, нас неким образом извещают, что этот сигнал будет в виде острого приступа зубной боли. Мы садимся, ждем. Некоторое время ничего не происходит, но затем вдруг в районе верхней челюсти справа нас пронзает сильная боль. И мы радуемся этой боли как самому приятному из ощущений.

А ведь вообще-то, всякое настроение, всякое состояние, которое к нам приходит, на нас накатывает, – это тот же самый сигнал от бытия; и вовсе даже не сигнал, а просто его, бытия, присутствие в качестве единственного, что есть.

В случае с бытием «что» важнее «как». Данный посыл нуждается если не в замене, то в исправлении. Ведь когда уж точно неважно «как»? Когда «как» можно не брать в расчет, словно его и нет? В случаях, когда отсутствует и «что». К примеру, неважно, как обстоит ничто. Все равно как, потому что ничего и нет. С бытием – сходный сюжет. Потому и неважно, КАК проявлено бытие, что бытие больше, чем любое «что-то» или «нечто». Безграничное и воплощающее собой полноту не является «чем-то», а потому без разницы, как, в какой форме оно выступает. Тем более, что оно и не выступает ни в какой из форм. Всему негде выступать чем-то (в том числе всем).

Неважно, что есть, когда то, что есть, – всё, что есть. А если неважно «что», то и подавно неважно «как».

Неважно «как», когда «что» перевешивает; но перевешивает «как» только такое «что», которое, скорее, ближе к ничто, точнее к «не чему-то». Если «что» важнее «как», так только оттого, что никакое оно не «что»…

Кому достаются лавры

Поговорим о славе. О том, на что от нее рассчитывают, когда к ней стремятся, и почему эти расчеты напрасны.

Сразу поставим вопрос ребром: какой должна быть слава, устраивающая даже самого тщеславного человека? Наверное, такой, которая на века, и чтобы быть в почете у как можно большего числа людей.

Однако вообразим следующую ситуацию: человека, скажем автора произведения, действительно вспоминают на протяжении веков, каждый день и множество людей, но, правда, не сохранилось ни одной его фотографии. Или, скажем, до потомков дошла его фамилия, но вот имя потерялось. Или не осталось даже ни имени, ни фамилии, а только прозвище, да и то данное позднее, после его смерти.

Предположим, он написал книгу и она сохранилась, однако имя автора не уцелело. И его назвали, скажем, Грозный, потому как основная интонация его произведений была довольно-таки суровой.

Теперь представим, что автор после смерти оказался на небесах и оттуда взирает на продолжающуюся историю человечества. И видит, в частности, как люди из века в век ежедневно вспоминают какого-то Грозного, цитируют его книгу, восхищаются ею. Будет ли этот небожитель чувствовать, что говорят именно о нем? На первый взгляд – да, однако на деле все не так очевидно.

Ведь он – Петр Петрович Петров, при жизни Грозным его не называл никто. Да, книгу, которую теперь подписывают Грозным, написал двести лет назад он, Петров. Но разве в его адрес раздаются дифирамбы? Они раздаются в адрес Грозного. Хвалебные слова уходят по направлению к Грозному, пусть это всего лишь выдуманное лицо, но они не уходят по направлению к Петрову.

Книгу написал Петров, Петр Петрович Петров, если уж блюсти точность. Но его ли – родившегося в таком-то году в таком-то городе, учившегося там-то и умершего тогда-то – чествуют, когда чествуют автора написанной им книги, коль скоро сведений о ее авторе у потомков нет практически никаких? Они чествуют некоего Грозного.

Разовьем ситуацию дальше. Допустим, рукопись Петрова выдал за свою другой человек. Допустим, Грозный – это действительно жившее на свете лицо. Иван Иванович Грозный. Так вот, когда потомки превозносят родившегося там-то и тогда-то и умершего тогда-то и там-то Грозного, то Петр Петрович, глядящий на все это с небес, по идее должен переживать досаду, а отнюдь не чувствовать себя признанным, оцененным и т. п. Ведь пускай книгу написал он, лавры достались другому человеку.

Но что, что должно сохраниться от Петра Петровича для потомков, чтобы их восхищение доставалось именно ему? Наверное, его подробная биография, его фотографии в разные периоды жизни, сведения о том, как он одевался, чем питался, сколько часов спал, кого любил, какой пастой чистил зубы. Или про пасту лишнее? Но ведь чем полнее картина, тем гарантированнее слава будет относиться именно к Петрову. Если упущена хоть одна деталь, есть риск, что Петр Петрович не сможет ощутить, будто восхищение потомков всякий раз относится именно к нему.

Но ведь это невозможно! Не то что потомки – даже современники не знают о ком бы то ни было всего. А из этого следует почти что убийственный вывод: когда кто-то восхищается, допустим, мной как автором таких-то строк, он восхищается кем-то другим.

Перед моими глазами – фото писателя Джойса. Но точно ли, глядя на это лицо, я смотрю именно на Джойса? Ведь даже между внешностью и ее обладателем – огромная дистанция. «Великий роман, молодец автор», – похвалил я Джойса за «Улисса». Но кого я похвалил? Хотя о Джойсе известно достаточно много, все равно я хвалю не конкретного имярека, а явление в литературе.

Продолжим разработку гипотетических сценариев, чтобы вникнуть в вопрос еще глубже. Предположим, человек, написавший книгу, взял псевдоним. Книга издана и произвела большой фурор. Еще при жизни автора. Вышла она, правда, в другой стране (доводим ситуацию до крайности, чтобы проблема была максимально выпуклой). На родине автора такого текста не напечатали бы ни за что. И он просто послал его за границу, не указав обратного адреса – вообще ничего о себе не указав. И вот он наблюдает по доходящим до него обрывочным сообщениям, как там, в другом мире, его книга пользуется невероятным успехом.

Между тем соотечественники ничего не подозревают. Скажем, сосед автора книги считает его неудачником и бездельником. Он же не знает, что тот написал книгу, получившую признание. Так каким чувствовать себя писателю – оцененным или неоцененным?

«Не имеет значения мнение невежественного соседа, коль скоро есть положительная рецензия литературоведа Семенова». Хороший довод! И правильный. Мнением некомпетентного человека вполне можно и даже нужно пренебречь. Но, опять же, всего лишь один хвалебный отзыв – это достаточное признание? Или таких семеновых должно быть больше? Сколько? Не меньше десяти? Или не меньше сотни?

Впрочем, вернемся к более простому вопросу. Итак, моя книга пользуется популярностью, однако никто кроме меня не знает, что написал ее именно я. Устроит ли такое положение тщеславного человека? Очевидно, нет. Ведь тщеславный – это, другими словами, мечтающий о славе. Однако коль скоро он, по сути, пропадает в безвестности, успех одной лишь книги, к которому не присовокуплено еще и успеха ее автора – это явно не то, на что он рассчитывал.

Кстати говоря, а кого бы вполне устроил такой вариант – когда признание получил один лишь текст, но не его настоящий, конкретный, живущий по такому-то адресу автор?

Таковыми видятся как минимум двое. Скажем, кому-то нет дела до массового признания, до шумихи и т. п. Ему достаточно просто знать, что он – гений. И успех его книги, пусть и изданной под псевдонимом, помог бы ему в этом удостовериться. Впрочем, такой человек – из одного ряда со своим тщеславным собратом: у обоих – гипертрофированное «эго», или, выражаясь медицинским языком, мания величия.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 10 форматов)