скачать книгу бесплатно
А во дворе за окном по-прежнему пышно цветут клумбы георгинов, взращённые любовной рукой этого скромного труженика от бухгалтерии. В наши дни, насыщенные мелким эгоизмом и грубостью, особенно чувствительна утрата этого чистого доброго сердца.
Верхний Карачан
В моих руках удостоверение в виде жалкой четвертушки линованной бумаги, она гласит о том, что в 1918 году я был преподавателем Карачанского высшего начального училища. Удостоверение заверено круглой печатью и подписями. В стране свирепствовали гражданская война, голод и разруха, но это село каким-то чудом оставалось мирным уголком. Была здесь и партийная ячейка, организованная, между прочим, сыном священника местной церкви, комитет бедноты возглавлял вечно пьяный инвалид империалистической войны, да и так называемые кулацкие семьи пока что жили спокойно, будто и не было никакой революции. Мне и моему родственнику Георгию, жителям города Борисоглебска, предложили места учителей в Верхнем Карачане. Нам нет еще и двадцати лет – Георгию с его аттестатом мужской гимназии поручаются математические науки, мне, учившемуся в художественной студии города Борисоглебска, – рисование, черчение и, для округления ставки, уроки географии.
За учителями в город присылают лошадь. Над головой изумрудное небо бабьего лета, под ногами опавший лист золотой осени. Лошадёнка еле тащится, мы тоже идём неторопливо. На возу, в чемоданах, груз премудрости: история искусств (всех времён и народов) Гнедича, тощий учебник географии Иванова и задачники Георгия. Есть и чтиво: от Чехова до Леонида Андреева. Из иностранной литературы, кроме Кнута Гамсуна и Джека Лондона, книжка о Шопенгауэре и томик «Заумной философии» Фридриха Ницше. Распростившись с лесной дорогой, едем полем.
– Теперича до Карачана рукой подать, – говорит мужичок, берясь за кнут.
Село, расположенное в котловине, открылось неожиданно блеском крестов колокольни. Подняв хвост, обрадованная лошадёнка демонстративно остановилась и ржёт от удовольствия. Повременив, наш возница берёт её под уздцы, и мы спускаемся в низину. Здесь, на обширной площади, кроме церкви ещё и трактир – довольно ветхое здание с круглым высоким порогом и навесом по всему фасаду – здесь наша квартира. Передняя комната сплошь заставлена столами и скамьями, у буфета за стойкой суетится старушонка – это хозяйка, она добродушно покрикивает на сонных дочек. В глубине трактира красная дверь в уютную комнатёнку с горячей печкой и двумя кроватями для новых жильцов. В углу икона с лампадкой и сундук с приданным дочек хозяйки. Два крохотных оконца у стола, на двери крючок.
По всему видно, молодые люди попали в райскую обстановку, их школа вне села в старом особняке господ Парфёновых; бывших владельцев загнали в подвал, вся их семья от мала до велика – последователи Льва Толстого, вегетарианцы, живут огородом. Школа на высоком фундаменте, окнами обращена в большой запущенный сад. Две огромные светлые комнаты с террасой и колоннами отведены под классы. Тесноватая учительская забита школьным инвентарём. Глобус и рыжие географические карты, имея ко мне непосредственное отношение, пугают. Первым делом знакомимся с местными учителями, их пока что двое. Кученкова Александра Васильевна, Шура, как мы звали её впоследствии, окончив в Петербурге Высшие женские курсы, преподавала русский язык. Несмотря на кулацкую семью, пользовалась на селе общей любовью. Молодая женщина, лет двадцати трёх – двадцать четырёх. Она была умна и женственна, и в то же время по-мужски курила махорку, не отказывалась от самогона. В ней всё было горячо и таинственно, вплоть до жениха, в существование которого мне не хотелось верить. Учитель пения Хитров, из местных жителей, руководил церковным хором, самоучкой играл на скрипке, при первой встрече отрекомендовался просто – Григорий. Уроки истории и естествознания пока что оставались свободными. Мне представилась возможность поехать в город с адресами возможных учителей для переговоров.
Я отправился в семью Рашевских, к Верочке, недавно окончившей гимназию. Её я знал по рассказам Георгия, учившегося с её старшим братом в гимназии. В семье Рашевских главой семьи была мать, в прошлом учительница. Я не скрыл от матери и дочки, что у меня на руках имеются и другие адреса. Карачановскую обстановку я представил ей в самом привлекательном свете. Кандидатка в учительницы стояла молча в дверях, она была очень мила, с пышной косой и ласковыми серыми глазами. На вид лет шестнадцати, миниатюрная блондинка, выглядела девочкой-подростком.
– А почему Вы остановились именно на Верочке? – лукавый вопрос родительницы заставил меня откровенно покраснеть.
Забыв всю дипломатию, я растерянно молчал.
– Ну, судя по Вам, там всё отлично! – заключила маманя и тут же дала своё согласие.
Начался учебный год, мой страх перед уроками географии оказался напрасным. В сельской школе царила патриархальность, авторитет учителя был непогрешим. Возраст учеников – парней и девушек – был подстать нашему. Учительницу истории и естествознания ждали с нетерпением, а когда она наконец-то явилась, от неё все были в восторге. Правда, Верочке скоро пришлось помогать, её до смешного никто не боялся. На уроках молодая учительница усаживалась где-нибудь позади класса, растворяясь среди учеников. Квартиру Верочке выделили неподалёку от нашего трактира у одиноких старушек – бывших монашек.
Между собой наши учительницы жили на редкость дружно. Верочка быстро подчинилась более опытной Александре Васильевне, самогонку пить она не смогла, но курила уже вполне самостоятельно – вместе с этим Верочка в моих глазах теряла былую привлекательность.
Осень того года была сухая, тёплая и долгая, вся обстановка способствовала нашим прогулкам с учительницами по вечерам, чаще всего мы уходили в поле, к той дороге, по которой въехали впервые в село. Там, погнавшись за Верочкой, я поскользнулся и упал, порвав на коленке новые брюки. Вгорячах я не почувствовал боли, гораздо чувствительнее оказались издёвки Георгия. Увидев меня с продранным коленом, он воскликнул:
– О, Езус Мариус! Что я скажу теперь Прасковье Андреяновне? Ты помнишь, Пётр, наказы матери беречь новые брюки?
Я сгорал от стыда и смущения, а Георгий под общий смех продолжал издеваться:
– Ты, – говорит, – смотри за ним, Вера, чтобы этот оболтус новые брюки не занашивал.
Верочка вручила мне две английские булавки, а по нашем возвращении Шура, невзирая на мои протесты, взяла злополучные брюки и утром, к урокам, катастрофа была ликвидирована. Кажется, эта прогулка наша с учительницами была последней.
Поздняя осень с неизбежными заморозками, холодными дождями, мокрым снегом отрезала нас от всего окружающего, да и занятия в школе стали требовать серьёзной подготовки. Мы замкнулись в своих стенах. По возвращении из школы нас ждал обычно готовый обед. Старушка-хозяйка была к нам весьма внимательна, сосредоточивая у нашего стола все запасы, находящиеся в её распоряжении. Буфет трактира, горячая еда, погреб и даже её дочки – всё приводилось в движение. Обстановка поощряла нас к обжорству, и мы, соревнуясь, не щадили своих животов. Я не буду описывать меню, оно не было разнообразным. Порции были немаленькие, пища тяжёлая, но не было случая, чтобы мы не доедали. Если мы появлялись почему-либо раньше обычного, нам подавали в виде закуски огромную сковороду жаркого из кусков свинины с картофелем. Это дежурное блюдо трактира неописуемо. Будучи раскалённым, оно жглось, прыгало со сковородки на стол, брызгалось, шипело, будто живое. Георгий, раздувая ноздри, как арабский конь, торжественно изрекал:
– А ну, Пётр! Не посрамим земли Русской!
От заворота кишок нас спасали два пузатых чайника с крутым кипятком и мёдом. После такой трапезы набрасывался в комнате на дверь крючок, и мы лениво разбредались по своим койкам. Однажды по возвращении из школы мы обнаружили в трактире мёртвую тишину, холодную плиту и отсутствие хозяек. Это было воспринято нами по меньшей мере как землетрясение. Не понимая, в чём дело, досадуя, мы принялись разыгрывать роль смертельно оскорблённых.
– Старуха совсем от рук отбилась, – ворчал Георгий, вращая белками глаз.
Я тоже вторил ему:
– Хороша тёща! Нечего сказать.
– Чёрта с два, – продолжал Георгий. – Придётся ей выговор закатить!
– Слушай, Георгий, давай объявим голодную забастовку, – фантазировал я.
– Да, это было бы неплохо, но уж больно сейчас жрать охота!
Но вот двери трактира захлопали, во всех углах раздались живые голоса наших хозяек, и всё пошло как обычно, нас пригласили к столу, и гнев наш растаял мгновенно.
После короткого отдыха следовали жареные семечки, за ними отправлялись обязательно вместе. Древняя старушка, соседка, – большая мастерица по этой части. Пристроившись к горячей печке, утопая в лузге, мы читали что-либо по очереди.
В часы обеда трактир закрывался, но за вечерним чаем к нашему столику подсаживались посетители, особенно докучал нам шумоватый во хмелю председатель комбеда, нам никогда не удавалось видеть его трезвым. Он любил спорить и своих противников убеждал костылём, с которым никогда не расставался. Нас с Георгием он звал почему-то коллегами, рассказывал свою пьяную биографию, соблазнял самогонкой. В сумерки в нашей комнатке зажигалась керосиновая лампа с бумажным абажуром, и мы деятельно готовились к урокам.
Трактир не имел двора и удобств. Неподалёку хозяйкой был куплен пустырь, охраняемый цепной собакой. Туда-то в любую погоду мы по надобности совершали ежедневные прогулки. Наши организмы работали с удивительной точностью, как отрегулированные автоматы, случайное расстройство постигало всегда обоих.
В особо сильные морозы мы спали на одной койке, набожными хозяйками зажигалась лампада, и мы, сумерничая, предавались фантазиям. На стене у нас были снимки с картин Третьяковской галереи издательства «Кнебель». Общей симпатией у нас пользовался портрет княжны Долгоруковой в кружевном чепчике, с чудесными глазами работы художника Кипренского. Учительницам, тем более простоватым дочкам нашей хозяйки, трудно было соперничать с этой гордой аристократкой.
В часы досуга мы ещё и рисовали. У меня был опыт художественной студии и некоторый профессиональный курс, так что, редко удовлетворяясь работой, я часто повторял, Георгий попросту копировал что-нибудь, стремясь к тщательности работы и чистоте. Это создавало ему общее признание окружающих к посрамлению мятущегося учителя рисования. По вечерам, когда оканчивался шум трактира, к дочкам хозяйки собирались подруги, почти у всех этих девиц были хорошие голоса, пелись главным образом украинские песни, концерты устраивались у наших дверей. Нами владело непонятное упрямство, мы боялись нарушить добровольное затворничество, хотя порой нам очень хотелось взглянуть на этих «птичек». По соседству с трактиром жил вдовец – бухгалтер сельпо. Его знало всё село и звало просто Леонидыч. Пожилой, добрый и необыкновенно общительный человек, к тому же на свою беду ужасно влюбчивый – кажется, не было в селе ни одной девицы, которой он бы не делал очередного предложения. Несмотря на эту странность, он был душою карачанского общества. Равнодушие учителей выводило из себя всю эту компанию.
Однажды Леонидыч был направлен к нам в качестве разведчика, мы встретили гостя очень любезно, усадили, я продолжал читать вслух скучнейшие страницы первого тома Гнедича о Египте: «Странные стебли папируса послужили, вероятно, прообразом…» и так далее. Леонидыч, угостившись у нас жареными семечками, беспокойно ёрзал на табуретке, поглядывая на дверь, не решаясь прервать чтение. Мы же с Георгием, будто не замечая беспокойства гостя, продолжали читать: «Иногда к нему прислонялось нечто вроде кариатиды, самый фуст либо украшался каннелюрами, либо расписывался иероглифами». Георгий, добавляя масла в огонь, попросил повторить это интересное место. Убедившись в нашей занятости, Леонидыч откровенно позёвывал, извинялся и исчезал, создавая нам за дверью ореол высокой учёности.
Николин день! Никогда не будет так искрится и скрипеть под ногами снег, как это было в ту далёкую карачанскую зиму. Сохранилась моя карикатура с надписью: «Профессора математических и изобразительных наук по дороге в школу». Фигура Георгия изображена в наушниках от мороза, с прямыми плечами под линейку, сапоги бутылками и огромная кепка – всё в характере. Себя я изобразил с маленькой, сильно запрокинутой головой и опущенными плечами.
К весне совершенно неожиданно изменилась вся обстановка. В мирную жизнь Карачана ворвалась буря Гражданской войны. Село заняли казаки, само собой окончилось и наше затворничество, исчезли уют и беспечность, грубый пинок солдатским сапогом в дверь сорвал крючок, застав Георгия за бритьём. Вояки устроили в нашей комнате настоящую парикмахерскую с очередью. Последний «клиент», приведя себя в порядок, не задумываясь, положил бритву в карман.
Полувоенный костюм, галифе брюк, вся выправка Георгия наводила казаков на мысль забрать его с собой. На меня они как-то не обратили внимания. Хромой председатель комбеда, ещё накануне почуяв недоброе, успел скрыться.
Работа в школе прервалась. Война проходила на наших глазах. Поражало бесстрашие казаков: под градом пуль, спешившись, они спокойно курили махорку, а по бугру вдали виднелись фигурки красноармейцев с пулёметами.
Воспользовавшись временным затишьем, мы с Георгием отправились на село к нашему учителю пения за молоком, кстати, думая послушать его игру на скрипке. Война устроила нам «концерт» на половине дороги, застав в проулке между плетней. Вначале над нашими головами рвалась картечь, осыпая нас осколками. Бабы метались как угорелые, загоняя скотину, закрывая ставни. Нас нагнал конный казачий отряд, загородив весь белый свет. Впереди в чёрной бурке и папахе набекрень офицер, размахивая нагайкой, устраивает допрос. Попираемые грудью лошади, стоим с Георгием бок о бок, вдавившись в плетень. Морда лошади обдаёт мои очки пеной, я слепну. Оснащая речь бранью, офицер кричит:
– Откуда?
Отвечаем:
– Из дома.
Грозный окрик:
– Куда?
– Домой.
– Кто такие?
– Учителя! – отвечаем растерянно.
– Ах, мать вашу! – взревел всадник.
Лошадь под ним взвилась на дыбы, разговаривать было некогда, рвалась шрапнель, вертанув на нас ещё раз нагайкой, пришпорив лошадь, офицер умчался. Бородачи, бросив свирепый взгляд в нашу сторону, ускакали вслед за своим командиром. Под треск шрапнели отряд, торопясь, ураганом промчался вперёд, оставив за собой на снегу свежий след крови. Всё свершилось так молниеносно, что мы не успели даже испугаться, понять, чему подвергались.
В доме Александры Васильевны Кученковой расположился штаб белых, офицерство генерала Гусельщикова. Шура заявилась к нам возбуждённая:
– Вот, ребятушки, и насмотрелась я, полковник там один… красавец мужчина! Борода чёрная, лицо матовое, французским языком владеет, на моём пианино играл, танцует…
Было видно её увлечение. Она сообщила:
– Белая армия движется на Борисоглебск, а сам полковник собирается в отпуск к семье, к детям.
Моё рисование было прервано, Гражданскую войну я считал досадным осложнением на моём пути к искусству. Вскоре начались февральские метели, заносы, школа возобновила занятия. С невероятной трудностью добирались мы в школу по сугробам. В поле встретилась подвода, гроб, накрытый дерюгой, торчал в санях, на нём согнувшись сидел казак, за спиной винтовка, башлык, лошадь бежала трусцой, и скоро всё исчезло, растаяло, как дым… А в школе Шура рассказала нам о гибели этого красавца полковника, собиравшегося в отпуск к семье. Он был убит под Борисоглебском.
В село возвратилась советская власть, а вместе с ней хромой председатель комбеда. Он чувствовал себя героем, сидя в трактире, буйствовал пуще прежнего. Обстановка в селе заметно преобразилась, мирные беседы мужичков на хозяйственные темы сменились политикой и раздорами. Между тем морозы прекратились, весна вступала в свои права.
История искусств Гнедича с её желобками и каннелюрами египетских колонн была убрана на дно чемодана, на нашем столике появилась тощая книжонка немецкого философа-пессимиста Артура Шопенгауэра, она увлекла нас не на шутку, послужив практическим руководством в наших отношениях с учительницами. Узнав из предисловия, что Шопенгауэр был ненавистником женщин, мы оба решили последовать советам философа. Когда один из нас уставал читать, любопытная книжка переходила в руки другого. Георгий, цитируя Шопенгауэра, изрекал голосом оракула:
– Ещё менее они способны удивить мир учёным творением. Женщина во всех отношениях – второй, более слабый, пол.
Ну, хватит: теперь нам всё было ясно. Сообща решили прекратить разговоры с учительницами, объявить им, так сказать, молчаливый бойкот. Наутро в учительской нас душил смех, но мы старались выполнять задуманное. Георгий, открыв шкап с учебными пособиями, сосредоточенно вертел, рассматривая, геометрические тела. Сердито насупившись, с указкой в руках я молчаливо путешествовал по Африке. Учительницам оба отвечали неопределённым мычанием. Ещё не понимая нашего поведения, они осыпали нас вопросами, но, почувствовав, наконец, себя оскорблёнными, оставили нас в покое. Эта комедия не могла продолжаться долго, она вредила занятиям и скоро наскучила. Мы решили обнародовать учительницам мнение философа на их счёт. Мир восстановился быстро, мы всё свалили на голову Шопенгауэра. Этот день в учительской был, кажется, самым шумным и весёлым. Впервые все учителя из школы в село возвращались вместе. Всю дорогу острили, дурачились, на разные лады высмеивая «великого пессимиста». Удивила нас Шура, под конец она воскликнула:
– А что, ребятушки, пожалуй, Шопенгауэр-то был прав. Я вполне с ним согласна!
Верочка, возмущённая философом, обозвав его дураком, всё ещё ерепенилась, утверждая, что этот противный старый холостяк подрался однажды на кухне со своей кухаркой, вот отсюда и вся его философия. С этого дня нашему затворничеству пришёл конец. В тот же вечер, прихватив с собой книжонку Шопенгауэра, мы собрались у Верочки, но читать, к общему удовольствию, нам не пришлось – в лампе монашек выгорел керосин, при свете лампадки пили чай из монастырского сервиза. Теперь наша дверь в трактире совсем не закрывалась, мы пустились в другую крайность – отбросив затворничество, стали гулять по всей ночи, возвращаясь под утро в свой трактир поодиночке. Вместе с этим нарушилось и привычное расписание дня. Аппетиты наши росли, а меню и порции хозяйкой заметно сокращались, не совпадали и прогулки наши перед сном на подсобную территорию. Собака в эти дни совсем лишилась голоса.
На свадьбу Григория мы были приглашены шаферами. Нам пришлось обрядиться в белые перчатки и на потеху всему селу нести венцы над головами новобрачных от самой церкви до дома жениха. За пиршественным столом все гости, кроме учителей, управлялись руками, обходясь без ножей и вилок. Самогонку по всему селу гнали свободно. Нам впервые пришлось принять «боевое крещение». Под утро мы отправились со своими учительницами в школьный сад. Ночь была необыкновенная. Таинственные тени деревьев, серп луны, тишина. Каким-то образом очутился наедине с Верочкой. Сидя на каких-то брёвнах, мы, обнявшись, слушали песни девок на селе, но чувствовал я себя глупцом. Меня охладил первый поцелуй с привкусом махорки. Роман с Верочкой не состоялся.
Леонидыч, страстный любитель общества и театра, радостно приветствовал нашу новую политику открытых дверей. Он затеял любительский спектакль, была выбрана пьеса «Шельменко-денщик», осталось распределить роли. Георгию дали роль дядюшки-холостяка – военного в отставке; роль молодого повесы, его племянника, досталась мне. У Леонидыча главная роль денщика, он был неподражаем и подлинно талантлив! В первом действии чудаковатый дядюшка рассказывает о днях своей молодости, хвастаясь, он крутит ус, игриво звякает шпорами и, топнув каблуком, вдруг кричит, хватаясь за больную ногу: «Ах, проклятая старость!» Молодёжь хохочет, и громче других я – «ветреный беспечный его племянник».
Среди невинных развлечений неожиданно, как снег на голову, на учителей сваливается военная повестка – вызов в мобилизационный отдел города Новохопёрска. Начались сборы в дорогу. Возле нас сразу объединились все женские сердца. Был, конечно, привлечён и Леонидыч, который, руководствуясь опытом своей жизни, вручил нам адрес военного врача, советуя действовать энергично, добиваясь полного освобождения. Девчата, со своей стороны, собрали приличную сумму денег керенками. Нашу телегу буквально завалили продуктами. И вот настал день проводов.
Выехали в сумерки. Карачанские сады были в полном цвету, пьянила своим ароматом черёмуха. Тёплая влажная ночь привела в действие все свои чары. Невидимые нашим глазам певцы-соловьи, как безумные, рассыпали трели. У придорожных гнилых пней в лесу, под самыми колёсами, в лунной тени, мерцали огоньками светлячки. Фосфором светились сырые гнилушки. Девчата во главе с Леонидычем шли за подводой вслед, потом телега, жалобно скрипнув колесами, остановилась. Совершился поцелуйный обряд, нам с Георгием повесили на шею амулеты, что-то вроде маленьких иконок из перламутра. До сих пор хранится у меня эта реликвия, кажущаяся теперь охлаждённому сердцу простой пуговицей. Необъяснимая торжественная грусть снизошла на нас в ту минуту. Но вот, клячонка, отведав кнута, понеслась вскачь. Теряя всякую благопристойность, мы сидели молча, прильнув друг к другу, слушая прощальную песню девчат – она звенела на вдогонку, хватая за сердце. Мы были молоды, и, еле сдерживая стыдливые слёзы, вконец утомлённые, крепко заснули.
Враг
А я стою один меж них
В ужасном пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других…
Максимилиан Волошин
Тысяча девятьсот девятнадцатый год, Гражданская война в разгаре. Наш город Борисоглебск уже который раз переходил из рук в руки. Победа красных и белых одинаково сопровождалась эвакуацией, разрухой и голодом. Перемена власти совершалась мгновенно. Утром жители видели на улицах добродушных красноармейцев, занятых походной кухней, а к вечеру натыкались уже на чубатых бородачей, бродивших с нагайками в поисках евреев и коммунистов. Раздираемое междоусобицей мирное население невольно вовлекалось в эту жестокую борьбу, нередко одна семья являлась представительницей двух враждебных лагерей. Немало было и таких, которые со страхом отсиживались в погребах, а ворота держали на запоре. Власть красных, как только она возвращалась в город, проявлялась деловито: вначале объявлялась регистрация гражданского населения, затем налаживалась работа транспорта и советских учреждений. Вводились хлебные и продуктовые карточки, открывались библиотека, школы, больница и, в последнюю очередь, зрелищные предприятия, сопровождаемые митингами, проверкой документов. Господство обаятельных белых начиналось расстрелами евреев и партийных работников, не успевших скрыться. Их трупы свозились в обширные дворы больницы и городской каланчи. Видимая через забор с улицы гора пострадавших росла с каждым днём, приводя в ужас прохожих. Вместе с этим на базаре оживала свободная торговля, а в городском саду открывалось гуляние с музыкой до позднего часа, создавалась видимость общего благополучия. Офицерство белых своим внешним блеском привлекало молодёжь, успешно вербуя её в свои ряды.
По городу белые размещали раненых, главным образом, офицерство. В нашем зальчике тоже лежал раненый офицер, мой тёзка, Пётр Иванович, ещё достаточно молодой человек с красивым мужественным лицом в поэтической шевелюре. Вначале он был убеждённым врагом советской власти и боролся в рядах Деникинской армии вполне сознательно. Происходил он из зажиточной семьи, неглупый. Пётр Иванович впоследствии понял свою ошибку. Его прямая, честная натура с примесью романтизма на каждом шагу сталкивалась с откровенным шкурничеством среди офицерства и полным безразличием к судьбе родины. Петра Ивановича разочарование не заставило сразу отказаться от дальнейшей борьбы, он будто сознательно устремлялся навстречу своей неизбежной гибели. Ранение его было тяжёлым, пуля, задев горло и дыхательные органы, вышла между лопаток. Почти потеряв голос, раненый хрипел, задыхался, ему был необходим полный покой.
В эти дни к нам в дом частенько заходил мой двоюродный брат Александр, совсем ещё молодой человек, добрый, но довольно легкомысленный, лишённый каких бы то ни было убеждений. Эта встреча оказалась для Александра роковой. Прельщённый золотыми погонами офицера, он записался добровольцем в белую армию Деникина. Между тем, белые под напором Красной Армии готовились к новой эвакуации.
Та августовская ночь была черным-черна, под городом уже слышались подозрительные раскаты грома. Встав через силу, раненый офицер ещё с вечера ушёл в штаб белых вместе с новоиспечённым добровольцем. Среди ночи меня разбудило рыдание матери моего двоюродного брата Александра, она просила сопровождать её в поисках сына.
Вынужденная эвакуация белых взбудоражила весь город, в мещанских домиках возникали робкие огоньки, по улице слышалось нервное хлопанье калиток и злобная перекличка разбуженных собак. Пробираясь к центру города, мы с тёткой Сашей шли почти ощупью. Штаб белых помещался в красивом особняке. Его распахнутые теперь настежь окна и двери были зловеще залиты ярким светом электричества. Повсюду торопливо сновали военные, слышалась ругань и непрерывные звонки телефона, во всей обстановке чувствовалась паника. Не решаясь проникнуть внутрь здания, мы расположились против входной двери в канаве. Зорко всматриваясь в фигуры военных, мы ждали появления Петра Ивановича и Александра, готовые броситься навстречу. Прождав довольно долго, мы, наконец, увидели нашего раненого. Хриплым голосом, жестами и мимикой он торопливо объяснил нам, что Александр давно на станции, а сам тут же исчез. Зарево над лесом разгоралось всё сильней, оттуда уже слышалась беспорядочная стрельба. По дороге к станции гуськом тянулись подводы, мы с тёткой Сашей отправились вслед. В канавах сбоку дороги стонали тяжелораненые, слышались их громкие крики и жалобы. В толпе среди подвод мы вдруг услышали знакомый хриплый голос Петра Ивановича. Выхватив из кобуры свой револьвер, он размахивал им, требуя немедленно освободить подводу для раненых. В телеге сидели молодые женщины, видимо, жёны офицеров. Восхищённому действиями Петра Ивановича, мне не хотелось терять его из виду, но тётка Саша, вцепившись в меня, тянула вперёд к станции. Там мы узнали, что офицерский вагон отправлен в Поворино, а на путях у станции стоял товарняк с тяжело раненными солдатами. Отверстия открытых вагонов чернели ямами, там копошилось, стонало какое-то месиво…
Оставив тётку Сашу на перроне, я заглянул в один из вагонов. Увидев меня, раненый солдат попытался оторвать голову от пола, но его огромная железная каска перевесила, он рухнул навзничь. В эту минуту издали послышался свисток, вагоны, качнувшись, заскрипели, лязгая буферами, колёса лениво покатились вперед. Торопливо спрыгнув на платформу, я увидел тётку Сашу, она судорожно хваталась за скобы вагонов, стараясь не отставать, всё ещё надеясь разыскать сына. Состав, постепенно набрав скорость, свалил её с ног и потащил. У самого края платформы, еле разжав руки, она рухнула, видимо, потеряв сознание. Станция опустела, я стоял в растерянности, зная, что нам нужно было уходить как можно скорее. Наконец, поднявшись с моей помощью, тётка Саша тоскливо осмотрелась и покорно поплелась вслед за мной. Учитывая обстановку, мы обходили людные улицы. Вокруг царила жуткая тишина. В предрассветном небе, бледнея, гасли звёзды. Всё предвещало хорошую ясную погоду.
С уходом белых нормальная жизнь в городе налаживалась. Втайне, с великой осторожностью, возвращались в свои семьи молодые люди, по-глупости вступившие в ряды добровольцев. Слухи об Александре, давно оплаканном тёткой Сашей, каким-то образом доходили к ней: сын её умер неподалёку от Борисоглебска в военном лагере. Мы в своей семье, конечно, не раз вспоминали нашего раненого офицера, и вот, совсем неожиданно, заявилась к нам молодая женщина, отрекомендовавшаяся вдовой Петра Ивановича, от неё мы узнали следующее. Встретились они и сошлись в Ростове-на-Дону. Решив, наконец, покинуть ряды белой армии, Пётр Иванович скрывался у неё до тех пор, пока не услышал, что комендатура красных расстреливает пленных, его бывших товарищей офицеров. Ночью Пётр Иванович ушёл из дома в комендатуру и там объявился – его расстреляли. Такова печальная судьба этого честного, рыцарски благородного человека.
Комсомолка
Город Борисоглебск, весна 1920 года. В свои 19 лет я беспартийный, «шкраб» (работаю в советской школе учителем рисования). В стране разруха, голод, гражданская война. Только что подавлено унтер-офицерское восстание, в окрестностях орудуют остатки банды Антонова. Государственные мероприятия продразвёрстки бросают крестьян в объятия авантюристов. Исполком спешно организует отряды комсомольцев, создаёт агитбригады, направляя в район. По распределению школьного совета командируюсь и я, как наиболее молодой в коллективе. С этой новостью являюсь домой, родители в отчаянии, отец ворчит:
– Нужно было сразу отказаться, а он ещё и радуется, дуралей!
Плачет мать, собирая в дорогу. Пряча от родителей довольную улыбку, молча готовлю в дорогу краски, альбом, еду в качестве художника-декоратора. В нашей группе пять подвод, комсомольцы-агитаторы, любители-артисты обоего пола, соответствующая литература, оружие для охраны и скудное продовольствие. Маршрут Чегорак – Богана – Малая Грибановка. Конечный пункт – село Уварово, центр борьбы, бандитских налётов и всяческих неожиданностей. Мой приятель Борис Карасик, худенький, небольшого роста еврей, едет в качестве суфлёра и дублёра на все несложные роли.
В дороге Борис, сидя в телеге рядом со мной, неприязненно наблюдает за огненно-рыжим парикмахером, недавно сменившим свою профессию на роль кайзера Вильгельма, в которой он незаменим. С резким, неприятным голосом веснушчатый «джентльмен» (любимое слово парикмахера) в настоящую минуту выступал в своей обычной жизненной роли крайнего нахала и волокиты. Две девицы благосклонно внимали вновь испечённому артисту. Пышная блондинка Нина Финкельштейн, дочь бывших буржуев города, и миниатюрная пухленькая красавица Роза Флексер, еврейка, имевшая милый голосок и тьму поклонников среди бывших гимназистов города. Третья девушка, чрезвычайно строгого вида, совершенно незнакомая, подчёркнуто держалась особняком. Высокая, коротко стриженная, с красным платочком на голове, в военной гимнастерке защитного цвета и вдобавок в мужских сапогах – видимо, комсомолка. Не обращая внимания на болтовню парикмахера, она по временам энергично соскакивала с телеги и шла рядом. Тогда, вопреки всем несуразностям её костюма, обнаруживалась прямая стройная фигура. С нами ехал ещё один, уже пожилой, человек, бывший певчий, по виду тихий, скромный, обладатель лирического тенора и серых бархатных глаз. По его печальному виду и частым вздохам можно было догадаться, что он завидует молодости и удачливости парикмахера. В самом деле! К певчему девушки были совершенно равнодушны.
Подводы растряслись по дороге, то исчезая в облаках пыли, то вновь сближаясь. Скоро на горизонте появился легендарный Чегорак, близкий мне с детства по рассказам и до сих пор неизвестный. Я, было, оживился, принимаясь за свой альбом, но наш возница как нарочно хлестнул лошадёнку, и она понеслась вдоль деревни, минуя крохотную церковку, плохонькое, но крытое железом здание сельсовета, возглавляемое красным флагом, и амбар потребиловки с повалившейся на сторону вывеской. Организаторы торопились, путь от Чегорака к Богане был уже небезопасен.
Вечерело, когда мы въехали в лес. Пыль улеглась, появилась прохлада. Все были утомлены, молчали, не унывал лишь наш рыжий «джентльмен». Желая блеснуть актёрским талантом перед девицами, он повторял вслух свою роль кайзера, смешно выкрикивая слова, от сильной тряски горохом рассыпавшиеся по дороге.
– Я собрал вас, господа, – на мотив оперетты всем известного «Ивана Павлова», – я собрал вас всех сюда, всех сюда, сюда!
При этом он, рискуя совершить нежелательный полёт, ловил пальцами то кончики воображаемых усов, то край телеги, гримасничая и страшно вращая глазами.
В Богану въехали поздно, нас встретил одинокий лай собаки, кое-где по селу ещё мелькали тусклые огоньки. Остановив лошадей среди площади, организаторы отправились разыскивать сельсовет. Разместили нас по избам подводами, как ехали. Сонная хозяйка зажгла лампу, устлала пол соломой, бросила овчины под голову и удалилась, предоставив непрошенным гостям располагаться как им угодно. Словоохотливый парикмахер стал, было, во всеуслышание отпускать остроты с намёками на общее «колхозное одеяло», комсомолка умно и зло одёрнула его, тогда он шёпотом стал рассказывать анекдоты девицам, в ответ слышались их кокетливые смешки. Я невольно проникся уважением к нашей суровой спутнице комсомолке и втайне любовался ею, но она, по-прежнему не обращая на нашу компанию внимания, держалась особняком. Борис Карасик, свернувшись калачиком, спал. Сокрушённо вздыхая, улёгся и бывший певчий.
День, проведённый в новой обстановке, обилие впечатлений действовали возбуждающе, не спалось! Когда лампа погасла, за окном тут же возник таинственный лунный свет.
– «Ха!» – сказала графиня, – острил неугомонный парикмахер, отравляя воздух на редкость вонючей махоркой. – Леди и джентльмены, прошу прощения.
Борис Карасик, перевёртываясь на другой бок, сонным голосом деловито пробурчал:
– Уважаемый! Пора закрывать парикмахерскую.
Девушки дружно хихикали, певчий хмыкнул, и скоро все успокоились. Комсомолка, устроившаяся отдельно у печки, бесшумно белым пятном поднялась из мрака, освобождаясь от верхней одежды. На фоне холодного окна лишь на миг мелькнул её призрачный силуэт, и тут же всё растаяло. Засыпая, я испытывал какую-то непонятную радость, будто увиденное только что в окне имело отдалённое отношение ко мне. Наутро всё обнажилось, разгоняя романтику, проснувшиеся товарищи застенчиво приводили себя в порядок. Наскоро перекусив, мы снова тронулись в путь.
Дорога была уже не та, что накануне, всё говорило здесь о недавних событиях. Трупы лошадей, гниение вызывали тревогу. Брошенные повозки, ямы приходилось объезжать. Обгорелые пни, одинокие случайные выстрелы в стороне настораживали. Ехали неторопливо, от прежней беспечности не осталось и следа. В воскресенье прибыли в Уварово, население встретило холодно. Смущали их разговоры о бандитских налётах, о расправе с агитаторами. Выбрав место у церкви на площади, стали сооружать помост. Предстоял митинг и выступление агитационной бригады. Кроме любопытных деревенских ребятишек никто не показывался. Это было плохим признаком. Комсомольцы в целях привлечения населения разбрелись по селу. Агитационная бригада готовилась к выступлению. Разведя яркий анилин, я принялся за афиши. Время шло незаметно. Из-за малого количества собравшихся задержался митинг. Молодёжь и та подходила неторопливо, с опаской. Под общий гогот какой-то подгулявший мужичок, забравшись на наш помост, заорал вдруг истошным голосом, открывая самодеятельность:
– Ленин Троцкому сказал: «Пойдём, Лёва, на базар, купим лошадь карию, накормим пролетарию».
Мужичок после каждого куплета плясал вприсядку, награждая себя аплодисментами. Комсомольцы еле уняли куплетиста. На шум стал, наконец, собираться народ. Торжественный свет керосиновых ламп, мои яркие плакаты, музыка победили косность. Молодёжь заняла всё пространство перед сценой, появились и пожилые со своими скамьями, табуретками, женщины с детьми на руках. Комсомолка не выходила у меня из головы; стоя в толпе, неподалеку от сцены, я тщетно отыскивал её глазами. Заканчивался митинг, последний оратор бросал в толпу заключительные слова:
– Да здравствует наша партия, товарищи!
Перед самым носом докладчика снова появился пьяный мужичок.
– Дура она твоя партия! – кричал он оратору.
Под общий смех его уводят спать. Митинг окончился, стоя спели Интернационал, поднялся занавес. Керосиновые лампы, установленные в ряд, наподобие софита, ярко горели, освещая сцену и отбрасывая вглубь чудовищные тени. Три карикатурные фигуры на трёх высоких ящиках с чёткими надписями: «Интервенты!». Посредине немецкий кайзер Вильгельм в бутафорском костюме, на голове каска пожарного с блестящим золотым орлом из бумаги, сапоги с высокими голенищами, шпоры, белые перчатки до локтей и огромные рыжие усы, направленные концами вверх, к носу. Парикмахер был неподражаем, глаза его, сильно подведённые гримом, лезли из орбит. Справа от этой фигуры сидел, сгорбившись, император Австрии Франц-Иосиф, дряхлый, с непрерывно трясущимися руками и лысой головой в огромных бакенбардах. По другую сторону от кайзера – маленький, тощий и вертлявый французский генерал, в этой фигуре легко можно было узнать Бориса Карасика, но пожилого певчего я обнаружил лишь после того, как Франц-Иосиф в ответ на реплику пропел свою фразу приятным тенорком. Возвышаясь на ящике громадой, расставив локти и колени, по-волчьи сверкая белками глаз, кайзер, широко раскрыв пасть, чётко, с расстановкой пел, обращаясь то к одному партнёру, то к другому:
– Я собрал вас, господа, чтоб Россию погубить, чтоб Советы задушить… да!