скачать книгу бесплатно
Эти насмешки никогда меня не обижали, а только веселили. Мы во всём дополняли друг друга. Бывало так, что, увлечённый разговором, я, забываясь, налетал на случайные препятствия, теснил его плечом, Леонтий останавливал:
– Послушай, Пётр, ну что ты толкаешься? Смотри, мы с тобой очутились уже на другой стороне улицы.
Петром он называл меня редко, придумывая разные имена: Пека, Петрысь, Петрынь – но всё это одинаково звучало у него ласково. По дороге он, вооружившись камешком, отыскивал мишень, чаше всего это был фарфоровый стаканчик телеграфного столба, или, завидя в чужом окне среди цветов дремлющую кошку, обязательно щёлкал её по носу, что-то падало, приходилось бежать – Леонтий наредкость был метким. Играя с ребятами в казанки, он одной свинчаткой разбивал целые коны. Мне, лишённому такой способности, оставалось только собирать трофеи в общий мешок.
Большинство мальчишек нашей улицы по окончании трёхклассной школы шли в железнодорожные мастерские зарабатывать на хлеб. Ходили вечно оборванные, с разбойничьими лицами. У работавших в типографии за голенищами сапог торчала кость, необходимая в производстве – ею разрезали бумагу. Эта кость служила и оружием в уличных драках. Одно время Леонтий работал в типографии, он участвовал вместе с товарищами в ночном налёте на сады дачников. Полубеспризорный образ жизни подростков толкал их на опасные приключения.
По временам у ребят возникала вражда и по отношению к нам. Леонтий изобрёл огнестрельное оружие. К ложу, выточенному из орехового дерева, он приделал лук из обруча – тетивой; стрелой служила камышинка, начинённая порохом, со спичкой на конце. Как только спускался курок, стрела летела до встречи с препятствием, тогда порох взрывался: огонь, клубы дыма, гром до звона в ушах – всё наводило панику. Изобретение было своевременно, орава ребят становилась опасной, они подстерегали каждый наш шаг, и мы решили пустить в дело ружьё. Был риск, взрыва могло не получиться, и тогда нас ждала зверская расправа. Прихватив ружьё, мы отправились навстречу врагу. Как водится, вначале шла перебранка, угрозы, насмешки – нас старались вывести из себя. Рассчитав расстояние, Леонтий прицелился, ребята остановились. Камышинка сорвалась, и через мгновение нашим глазам представилась картина разгрома. Оглушённые взрывом, одни стояли с растерянными глупыми лицами, другие бросились бежать. Леонтий, побледнев от внутреннего волнения, взял у меня из рук вторую стрелу, но неприятель был уже побеждён. Их вожак – Коська Мекляев, дружески улыбаясь, шёл нам навстречу. Вскоре мы с Леонтием были втянуты в озорство, к счастью, окончившееся благополучно.
Вместе со всей оравой «кавказских» ребят, забрав ружьё, отправились к каменным складам. Хотелось испытать силу взрыва с большим количеством пороха. В этот летний тёплый вечер жители, отдыхая, сидели возле своих домов на лавочках. Здание полиции примыкало к городскому саду, там вечерами играл духовой оркестр. Мы не учли близости полиции. Когда последовал оглушительный взрыв, все испуганно бросились врассыпную. Вдогонку раздались крики: «Держи их!», свистки… Мы с Леонтием, в страхе перемахнув через высокий забор, очутились в городском саду, где как раз шло представление чеховского «Юбилея», играли любители. А театром мы увлекались, особенно драмой. В коммунистическом клубе мы смотрели пьесу Семёна Юшкевича «О детстве». По выходе из театра Леонтий разрыдался.
Раньше родители Леонтия жили в посёлке, в так называемой Воровой деревне. Рассказывая о себе, он делал намёки на то, о чём стыдно было говорить. Старшие моей семьи неодобрительно смотрели на нашу дружбу, он всегда это чувствовал. Его отец работал механиком на заводе, запивая, бросал семью, и тогда Леонтий с матерью перебирался к бабке и деду на Горную улицу. Своего дома у них не было: когда отец работал, они ютились в скромной квартирке об одной комнате. Деревянная двуспальная кровать занимала почти всю площадь, она была покрыта лоскутным одеялом, по-деревенски свешивался с потолка ситцевый полог. Быт наших семей в корне отличался. Чай, обед и ужин у нас собирали за столом всю семью, нарушение этого правила не мыслилось: где бы я ни был в эти часы, я торопился домой. Леонтий возмущался:
– Чёрт, Петрысь, ты что? Так уже голоден?
Сам он питался кое-как. Мать в обеденный час, бывало, скажет:
– Сынок, мне некогда, ты бы съел чего-нибудь.
Он питался всухомятку.
Мне, подростку, мать Леонтия казалась ещё молодой женщиной, я звал её тётей. Незаурядной личностью была бабка Леонтия – Аграфена Степановна, ей было в то время лет семьдесят. Несмотря на возраст, очень живая, остроумная, она была участницей всех наших замыслов. Вечно с цыгаркой во рту, босая, она деспотически управляла глухим дедом, столяром по профессии. По приказу бабки по нашим чертежам дед сделал нам по этюднику – мой цел и поныне, он побывал вместе со мной в Иране, поднимался там на минареты тегеранских мечетей, в войну мчался вместе со мной по военным дорогам Белоруссии, Польши, Восточной Пруссии, теперь, вконец одряхлевший, лежит на покое.
Мы с Леонтием подростками очень любили стихи. Большим успехом пользовались у нас произведения моего старшего брата Анатолия:
Я ушёл далёко от людей,
Затворил свои двери на крюк,
И в тиши одиночества ждал
Милых сердцу гостей, милый стук…
Особенно нам с Леонтием нравилась заключительные строки: «Отросла лишь одна борода, / Остальное угасло без пищи…»
Сближала нас общая любовь к рисованию. Мы одновременно приобрели масляные краски, ещё в школе упорно рисовали с натуры. Вырезав из журнала снимок в красках с картины художника Семирадского «Христос у Марфы и Марии», мы решились копировать его на полотне. Я ненавидел любительство и потому принялся за это дело неторопливо. Снимок оставил Леонтию. Каково было моё удивление и огорчение, когда через два-три дня Леонтий показал мне сделанную им копию. Я был поражён быстротой как фокусом. Мне была обидна до слёз такая легкомысленность. Всё у Леонтия было приблизительным, даже самый оригинал, разбитый на клеточки, потерял в моих глазах прелесть новизны. Я готов был отказаться от замысла, и только самолюбие заставило меня взяться за эту копию, мне удалось ею увлечься.
В те дни в обувном магазине Петрова на главной улице города мы случайно познакомились со старшим приказчиком – любителем живописи, он копировал главным образом пейзажи передвижников. Договорились с ним о встрече в воскресный день. С трепетом подходили к скромному домику любителя. Он встретил нас радушно, чистенький зальчик сплошь был увешан произведениями собственной кисти хозяина. Огромные рамы вначале огорошили нас, но мы с Леонтием скоро разобрались, что имеем дело с любителем чистой воды. Аккуратные, робкие труды, несмотря на очевидную любовь к искусству, не имели хорошего вкуса. В волнении автора копий всё же было много трогательного. Показав нам галерею своих копий, он, угостив чаем, усадил нас за альбом с открытками. Почти все открытки были разграфлены. Особенно он любил «Рожь» Ивана Ивановича Шишкина. Левитан с его свободой мазка отпугивал! Хозяин предложил и нам скопировать что-нибудь. Я остановился на «Осени» художника Васильева – избушка, крытая соломой с берёзками. Леонтий взял зимний пейзаж. Провожая нас, приказчик почему-то заговорил о скульптуре и никак не мог справиться с незнакомым ему словом. Получалось одно смешнее другого, что-то вроде «скупыльтора». Мы, вспоминая этого человека, говорили: «Ну, этот скусальтер!», чувствуя своё превосходство.
Справившись с копиями, мы отправились к нему вторично. Я прихватил с собой и свою копию. Восторгам любителя не было конца. Он впервые увидел работу мазками и предсказывал мне большие успехи в искусстве. Помню, как это меня окрылило. Между прочим, эта юношеская работа до сих пор цела и хранится у меня.
Два визита к этому человеку вполне исчерпали наш интерес.
В ту же пору встретился нам ещё один художник. Его высокая шляпа, длинные волосы, блуза без пояса и этюдник делали в наших глазах эту фигуру значительной. Особенно поражал нас огромный парусиновый зонт.
Искусство живописи увлекало нас всё более. Леонтию первому удаётся осуществить мечту – учиться, он едет в Пензенскую художественную школу. У нас возникает деятельная переписка. «То, что я вижу здесь ежедневно, – пишет Леонтий, – ты и представить себе не можешь. Мраморная лестница, и возле неё гипсы в натуральную величину». Он называет мне имена известных художников: Горюкина-Сорокопудова, академика Петрова. Но скоро действительность отрезвляет Леонтия, он жалуется на холод в мастерских училища, общий неуют общежития, голод и тупость товарищей. Несмотря на всё это, я продолжаю ему завидовать, готовый на все муки ради любимого искусства. Леонтий шлёт мне рецепты грунтовок полотна, советует расстаться с копиями, а заодно и мелкими кисточками. Призывает работать только с натуры. Столько было нового во всём этом!
Наконец, Леонтий даёт мне возможность очень важного для меня знакомства с художником, нашим борисоглебским земляком, Ефимовым Александром Петровичем, в то время только что окончившим Пензенскую художественную школу. С младшим братом Ефимова, Анатолием, Леонтий учится и живёт на одной квартире. Моё посещение Ефимова, знакомство и его работы приводят меня в восторг. Два небольших лесных этюда и особенно женская голова, выполненная одним тоном, врезалась в память на всю жизнь. Вскоре у нас в городе открылась художественная студия. Она собрала в свои стены множество энтузиастов, жизнь била ключом. Руководителем стал Александр Петрович Ефимов.
Холод и голод тех лет заставили Леонтия покинуть Пензу, он уехал к родителям в уютную и сытную Абрамовку, лишь изредка бывая в Борисоглебске. Останавливался Леонтий по-прежнему у деда с бабкой на «Кавказе». В эти годы на почве искусства я близко сошёлся с двоюродным братом Леонтия, Ваней Стариловым, мы чувствовали опустошённость Леонтия, утрату цели. С гитарой в руках своими грустными песенками он ещё возвращал мне прежнее тепло, но его вступление в комсомол, вынужденные эвакуации окончательно отрывают Леонтия от искусства и от нашей среды. В Абрамовке в окружении новых товарищей он, порвав с комсомолом, пьёт самогонку, распутничает и приходит в тупик. До меня доходят слова Леонтия. В письме Ване Старилову он пишет: «Вспомнишь всю свою жизнь сначала, и нет в ней ни одного отрадного пятнышка, всё только скитания по чужим углам, всё чужие куски из чужих рук и в наследство проклятый слабый характер – неврастения». Я получил письмо от Леонтия и на своё имя, он по-прежнему ласково обращается ко мне: «Здравствуй, мой славный друг Пётр, прошу тебя, приезжай к нам в Абрамовку, ты мне нужен. Сейчас мне требуется рука друга, которая возьмёт как беспомощного котёнка за шиворот и вытащит из грязи на солнышко… Пойми… приезжай!»
И вот я в Абрамовке, родители Леонтия приняли меня как родного. Внешне в их семье царит благополучие, отец бросил пить, у них наконец-то свой домик, во дворе корова, пчёлы. Леонтий мастер на все руки, со всего посёлка несут ему в починку примусы, керосинки, ходики. Показывая мне исправленный им будильник соседки, Леонтий с гордостью рассказывает его историю. Ему ласково вторит мать: «Совсем леший сопьётся». Леонтий изредка вспоминает и искусство, берётся за рисование, но скоро бросает, родители не подозревают ничего, они не видят в сыне внутреннего разлада. А мои дни в Абрамовке проходят в отдыхе, голода нет, по вечерам прогулки.
Уходим в рабочий клуб, где по вечерам собирается местная интеллигенция. В посёлке пусто, лишь кое-где мелькают огоньки. Перед появлением луны стоит непроглядная тьма. Я бреду вслед за Леонтием, по временам он берёт меня за руку, теплота его по-женски тонких пальцев пробуждает во мне нашу прежнюю дружбу. Клуб пуст, здание запущено, ни запоров, ни электричества. В огромные окна задувает, по полу бегут облака пыли. На любительской сцене висит мятый занавес. Суфлёрская будка схожа с конурой. В углу перед сценой во мраке чернеет рояль. Обстановка кажется фантастической.
– Ну вот, Петрысь! Мы и пришли, – по-прежнему ласково говорит Леонтий, отбрасывая крышку рояля, усаживаясь.
Ощупью, исследуя тёмные углы, натыкаюсь на стол, испытывая чувство новизны, располагаюсь. Леонтий, робко касаясь клавиш расстроенного рояля, пробует петь: «Тянутся по небу, по небу… тучи тяжёлые… тучи тяжёлые…» Нервно перебирая клавиши, Леонтий повторяет, пытаясь наладить аккомпанемент вконец расстроенного рояля. Голос у него несильный, он поёт в нос, гундосится, но с большим чувством. Некоторое время молчит, как бы вспоминая, затем поёт уверенно:
Тянутся по небу тучи тяжёлые,
Мрачно танцуют вокруг.
С грустью деревья качаются голые…
Не просыпайся, мой друг.
Жалобным гулом замерли звуки потревоженных клавиш… Мне жёстко лежать на голых досках стола, но я замер, лежу без движения, готовый слушать бесконечно эти грустные песенки – но вот снова ожил рояль, песни Леонтия, тягуче-грустные, следуют одна за другой: «Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих…» Тут весь репертуар Леонтия. Он снова поёт: «Мой милый френч… придёт пора, ты выйдешь на арену, мой старый френч, я вновь тебя надену!..» Мне хочется подняться со стола, отыскать в темноте друга, чтобы высказать ему всё, всё… ласковое… хорошее. Напомнить о нашей юности и об искусстве, и вдруг слышу озорно, неожиданно забарабанили клавиши рояля. «Зашла я в склад игрушек, где много безделушек, вечернею порою как-то раз», – бесшабашный, игривый мотив, и крышка рояля, падая, хлопнула отрезвляюще громко.
– Так вот они какие пирожки, Петрынь! Ты что, спишь?
Постель нам ещё с вечера приготовила тётя на огороде, среди душистой полыни и пчёл. От росы всё влажно, августовская ночь свежа. Луна, поднявшись ввысь, свирепствовала с необыкновенной силой. В ярком, но мертвенном свете мы казались друг другу привидениями. Предутренняя прохлада заставила нас основательнее укутаться в одеяла и плотнее прижаться друг к другу. Сердца наши были переполнены, но мы оба молчали, пока здоровый сон не разлучил нас.
На всё время моего пребывания в Абрамовке Леонтий оставил своё общество, мы проводили время вдвоём, по вечерам уходя далеко от посёлка. На озере на наших глазах была подстрелена цапля – забившись в осоку, она жалобно кричала, умирая под равнодушное бахвальство праздного охотника, как оказалось, здешнего приятеля Леонтия. Неторопливо шаг за шагом распутывал передо мной Леонтий клубок приключений, не щадя себя, раскрывая без утайки свою пока что неудавшуюся жизнь. В общем, он был вовлечён в компанию таких же неудачников, оторванных от дела, скучающих, пьющих самогонку, что и привело их к преступной мысли ограбления поселкового кассира потребиловки. Всё окончилось довольно глупо, кое-кого арестовали, теперь велось следствие, снимались допросы – нелепая обстановка! Хотя прямого участия Леонтий не принимал, мой совет ему сводился к тому, чтобы окончательно порвать связь с этими друзьями, уехать отсюда как можно скорее. Наутро мы собрались покинуть Абрамовку. Леонтий ехал в нерешительности, то ли он провожает меня, то ли едет устраиваться на работу в город Новохопёрск. Так на полдороге мы с ним и расстались, встретившись снова в Москве через много лет.
На хуторе
Одно лето в каникулы я гостил у родственников в селе Пески Воронежской области. Мой сверстник Георгий – нам было лет по четырнадцать – предложил мне отправиться с ним на хутор, где жили дед его и бабка. Мы деятельно стали готовиться. У них был старый, очень тяжёлый велосипед, но по тем временам и эта машина была редкостью. Предстоящие тридцать-сорок километров казались нам, подросткам, бог весть какой далью и усиливали интерес предстоящего путешествия. В дорогу нами всё было предусмотрено, для меня у велосипеда было устроено добавочное место позади Георгия у заднего колеса, предполагался мешок с яблоками впереди у руля. Выехать решено было как можно раньше, чтобы избежать встреч с собаками, которых в селе было множество.
После ужина, когда стемнело, занялись яблоками. У родителей Георгия был свой сад, гораздо лучше соседского, но нам хотелось чего-то необычного, приключений, а потому, обнаружив во дворе длинную полую трубу, пристроили её одним концом в самую гущу соседской территории, таким образом, как по современному конвейеру, быстро наполнили мешок яблоками. Добытые таким оригинальным способом, они казались нам вкуснее.
Улеглись мы здесь же, на открытом воздухе, и пробудились одновременно, едва видимые в темноте, дрожим от холода, все наши вещи влажны от росы. Мы таинственно шепчемся, стараясь как можно скорее бесшумно очутиться за воротами. Выбираемся на середину дороги, держась подальше от изб и изгородей. Слышится ранняя перекличка петухов, теплятся предрассветные краски летнего неба. Ужасная пыль, в ней утопают ноги и машина, дорога в глубоких колеях. Минуя пирамидальные тополя крайней усадьбы, ещё не решаемся садиться на велосипед. Впереди кладбище, со злобным урчанием покидает дорогу страшный лохматый пёс, разбуженный нами.
– Пётр! Вурдалаки! – иронически восклицает Георгий, и я понимающе улыбаюсь, ведь мы уже третьеклассники.
И всё же, минуя многочисленные кресты, оба облегчённо вздыхаем. Теперь только бы мчаться вперёд, но основная дорога предстала вдруг множеством поворотов во все стороны. Совещаемся, выбрав самую наезженную колею, и в дальнейшем следуем этому правилу. Громыхая, как телега, наш велосипед пока что едет на нас, по очереди ведём его за руль. Своим приглушённым, но приятным голосом Георгий запевает бодрую песню, я безголосо вторю.
В поле перед нашими глазами открывается эффектный восход солнца, огненный шар быстро поднимается над горизонтом, уменьшаясь в объёме, теряет краски, решаемся ехать. Георгий за рулём, я занимаю своё место, и вот мы мчимся, поднимая чудовищный столб пыли. Узел с яблоками громко стучит о раму велосипеда, превращая его в подобие мотоцикла. Постепенно резкий запах бензина и жжёной резины хватает за горло. Машиной уничтожена вся поэзия дороги, она в рытвинах. Чтобы избежать аварии, требуется внимательность. Сбоку появляются гурты овец, нам навстречу, высунув языки, несутся страшные овчарки – особая порода собак, о которой мы наслышались неприятных вещей. Георгий, втянув голову в плечи, усиленно жмёт на педали, а я весь съёживаюсь. Открытые пасти собак совсем рядом, но техника спасёт! После гонки и пережитого страха нам жарко, оба мокрые от пота. Вспомнив о яблоках, делаем остановку. Солнце уже высоко, у ног голубеют короткие тени, мы меняемся местами. В моих руках нет твёрдости, от малейшего препятствия на дороге руль поворачивается, мешок с яблоками, уменьшенный наполовину, бьёт по коленям, мотается во все стороны, да и мой пассажир, нарочно вихляясь, создаёт каверзы, так что в результате, растеряв педали, валюсь на сторону.
Езда у нас чередуется с пешим хождением, песни сменяются молчанием. Столб пыли впереди, затем вырисовывается арба с впряжёнными в неё волами, на возу, разомлев от жары, дремлют два хохла. Наш велосипед, запрыгав по кочкам, задребезжал, волы испуганно бросились в сторону от дороги, в рожь. Седоки, вскочив на ноги, кричат своё: «Цоб цабе!» – и, размахивая длиннейшим бичом, пребольно ожигают меня сзади. Подскочив, я сильно толкаю Георгия, и мой опытный шофёр еле удерживает равновесие. Скрытые пылью, стремительно исчезаем из глаз изумлённых хохлов.
Поля арбузов, гороха, подсолнухов заставляют нас делать остановки, хочется всего отведать. Вокруг ни души, наслаждаемся полной свободой. Но вот и человек у шалаша, старичок, весь такой светлый, ласковый. Он занят производством деревянных изделий: посуда, ложки, лапти из лыка. На костерке полевая каша, он щедро угощает нас сотовым мёдом.
– Дедушка! Далеко ли река Кардаил? Хутора? – спрашивает Георгий.
– Хутора-то сынок недалеча, да вот вода в Кардаиле больно студёная.
Оказалось, старичок и лет своих не помнит.
– В городу никогда не бывал, а тут вот у меня и родня вся… Царство им Небесное! – перекрестившись, он указал в сторону, где в прохладной тени торчали верхушки крестов.
С высоты нашей учёности удивляемся этому человеку, нам, начитавшимся книг о путешествиях, кажется неправдоподобной такая осёдлость. Старик долго смотрел нам вслед, пока мы не исчезли за поворотом дороги, а она пошла под уклон, чувствовалось, что мы близки уже к цели.
Скоро перед нами размалёванной картой открылись цветущая долина, одинокие хутора в огородах, садах. По всему пространству, петляя тут и там, сверкал на солнце Кардаил. Милая, студёная речушка! Сколько детской радости, забав и маленьких огорчений унесла она в своих быстрых водах. Уничтожая остатки яблок, мы любовались долиной.
В одном из этих хуторов, где-то там, умная бабка Георгия ведёт большое хозяйство, управляя заодно и недалёким простодушным дедом Семёном Васильевичем. Стадо в сто коров во главе со свирепым быком и двумя пастушатами – Гришкой и Захаркой – нашими будущими приятелями. В маленьком уютном домике с закрытыми снаружи ставнями, а внутри впридачу занавешенными от солнца одеялами, в ароматах кухни – сметаны, масла и парного молока – суетится у печки рябая кухарка Дарья, разгоняя тряпкой тучи мух. Здесь же огород, с обилием всякой всячины высится крытая соломой рига, блестит на солнце озерко, полное золотистых карасей. Тут же стоят амбары, набитые всяческим добром, и всюду заросли вкусной поздники. Поистине земной рай!
Спустившись в эту долину, мы увидели деда, он стоял среди подсолнухов, прикрыв глаза от солнца рукой и глядя в нашу сторону. Вначале мы оба приняли эту фигуру за чучело, какие обычно ставят на огородах от воробьёв. Толстый, красный, в широкой синей рубахе с паклей седых волос на голове. Он долго стоял неподвижно бесформенным пугалом, пока мы не подошли вплотную.
– Фу ты! Никак Егор? – ворчливо встретил нас дед и повёл внука с его велосипедом в дом, к бабке, не обращая на меня никакого внимания.
На кухне гостей встретили радостно и сама бабка, и кухарка Дарья, обе засуетились возле печки, желая угостить нас на славу.
Несмотря на долгую прожитую жизнь, дед Георгия был наивен и чудоковат, как ребёнок. Недолго думая, он решил отправиться вместе с нами на реку – нам необходимо было отмыться от пыли. Оставив деда на берегу, мы, спрятавшись в камышах, вымазались с головы до ног в чёрный ил и в таком виде заявились к нему. Успев раздеться и войти в воду по колено, дед стоял неподвижно в раздумье, как и раньше в огороде среди подсолнухов, но, увидя нас, подбиравшихся к нему со страшными рожами и кривляниями, испуганно воскликнул: «Свят! Свят!» – и бросился к берегу, осеняя себя крёстным знамением. После за столом дед жаловался бабке:
– Они, мать, вот что удумали: прикинулись чертями и пужали меня.
– Сидишь ты под святыми иконами, а выражаешься как?! – останавливала бабка муженька.
– Да ведь как же? – не унимался дед. – Нажрались этой бздники и весь берег мне запакостили.
Он не стеснялся в выражениях, заставляя бабку то ругаться, то краснеть, а то совсем покидать стол.
Вкусных хуторских пышек, нарезанных в виде квадратиков, вовек не забыть! Слоёные, рассыпчатые от сдобы, они имели какой-то особый привкус мёда и сметаны одновременно и таяли во рту. После чая, прямо из-за стола мы тащились вслед за дедом осматривать его хозяйство. Увидев в амбаре кожаное седло, мы упросили деда устроить нам верховую езду, и вот гости по очереди уже гарцуют, чувствуя себя на худом и высоком мерине как верхом на колокольне. Дед, зная заранее, что бабка будет недовольна, уходит от нас подальше, с интересом наблюдая издали за наездниками. Наши скачки окончились скандалом, седло по приказанию бабки прячется под замок, и хотя дед клялся и божился в своей непричастности к этой выдумке, ему сделано было внушение. Дед, в свою очередь, ворчал на гостей: «Вот навязались на мою голову, сорванцы!»
В комнате на стене висели старое охотничье ружьё и патронташ, оставленные здесь старшим братом Георгия. Дед всякий раз, проходя мимо ружья, суеверно крестился, но, между прочим, сам напомнил Георгию о ружье, и мы открыли охоту на голубей. Если верхом на лошади я имел опыт и некоторое преимущество перед Георгием, то тут обнаружилась моя полная неспособность к огнестрельному оружию. Юному снайперу удалось почти с одного выстрела развалить бабкину трубу на крыше дома. К счастью, опустел патронташ, и ружьё благополучно вернулось на своё место.
Молоко на кухне катастрофически прокисало от жары, спасали два сепаратора, установленные в особой комнатёнке. Молоко превращали в масло. Производством занимались женщины: дед был слишком ленив. Некоторое время увлекались этим и мы. Как только молоко, сгущаясь, постепенно превращалось в кусочки жирного масла, мы с Георгием открывали перестрелку, посылая друг в друга липкие шарики при помощи щелчка. От пахтанья нас скоро освободили, и мы без сожаления покинули удручающее своим однообразием производство.
Как-то под вечер дед, выспавшись и выпив квасу, подобрел и велел пастушатам приготовить бредень. Озерко было неглубокое, с илистым дном, но такого обилия рыбы я никогда после не встречал. Уху ели всем хутором два дня и даже отвезли часть в станицу Михайловская, куда оба, дед и бабка, прихватив нас с Георгием, ездили за арбузами. Посадив нас на козлы впереди себя, дед всю дорогу издевался над сердитой супругой, пользуясь тем, что теперь ей некуда скрыться.
– Фу ты! Ребята! Кто-то из вас того! – говорил он отплёвываясь.
Бабка, выругав его старым дураком, сидела всю дорогу нахохлившись.
Отдав пастушатам свои гербы со школьных фуражек, мы быстро подружились с ними. Свой медный герб с буквами «В. Н. У.» (высшее начальное училище) я отдал Захарке, а серебряный герб гимназиста с фуражки Георгия достался Гришке – оба были довольны, как бы превратились в наших оруженосцев.
Дед и бабка, забрав молочную продукцию, уехали на несколько дней к своим наследникам в село Пески, оставив нас хозяевами хутора. С утра на весь день уходили мы к риге, играя с пастушатами. Гришка с Захаркой совсем забросили свои обязанности, покинутые коровы разбредались куда хотели. Для всех, кроме Дарьи, наступили праздники. Кухарка по-прежнему крутилась на кухне целыми днями, а мы выполняли тысячу замыслов, порой весьма жестоких. Пастушата научили нас ловить воробьёв и голубей на риге. Закрывались огромные её двери, но при этом отбивалась внизу одна доска, снаружи к этому отверстию пристраивался бредень с огромной мотней. Находясь внутри риги, мы поднимали невероятный шум, бросали вверх ветки, комья земли – всё, что придётся. Бедные птички, а их там было множество, в панике устремлялись в единственное отверстие, попадая в наш бредень, после чего мы выходили наружу, и пастушата, вооружённые ножичками, обезглавливали пленников. Набитый доверху глиняный горшок кипел, и мы, преодолевая брезгливость, набивали себе желудки, подражая героям Майн Рида, стараясь во всём не отставать от пастушат. Видимо, в природе человека с детских лет заложена звериная жестокость. Стыдно вспоминать теперь, с каким интересом наблюдали мы за расправой пастушат. Гора отрезанных головок с навеки закрывшимися глазками жертв не вызывала в нас ничего иного, кроме озорного любопытства. Пастушата, уничтожая воробьёв, руководствовались поверьем, что, когда распинали Христа, эти птички подтаскивали палачам гвозди.
В эти дни отсутствия деда и бабки мы после ужина укладывались спать вместе с Дарьей и пастушатами на открытой террасе. Предварительно, пользуясь темнотой, фантазируем, рассказывая о заживо погребённых, о случаях пробуждения в гробу, о лунатиках. Порой делалось страшно и самим рассказчикам. Кухарка Дарья со своей стороны, слушая нас, не оставалась в долгу, сообщая о ведьмах, домовых. Наконец пастушата и сама Дарья, утомлённые за день работой, засыпали, тогда мы с Георгием, облачившись в белые простыни, подражая древним, уходили в рожь. Так было хорошо в этот предрассветный час! В наши юные сердца нисходила романтика, следовали обоюдные откровения. Георгий умел напустить тумана, рассказывая красочно, немногословно, с чувством делая паузы. Понижая голос до шёпота, рассказывал мне о своём первом романе с девочкой из польской семьи. Какой таинственной, безграничной представлялась нам тогда жизнь. Но меркла в небе луна, в начавшемся рассвете грядущего дня нам становилось немного стыдно взаимных признаний. Простыни, влажные от росы, теряли свою поэтичность, и мы устремлялись к террасе, где сон валил нас с ног. Пастушата и Дарья давно уже на работе, а мы дрыхнем, пока волнующие запахи кухни, все её чудеса не пробудят в нас волчьего аппетита.
Летний день велик, рабы озорства, исследуем бабкин сундук с запасами многих лет: тут и медовые пряники, твёрдые палочки с жёсткими краями пока их не положить в рот, после чего они мгновенно тают. Платки, платья, все наряды бабки нас не интересуют, а вот на самом дне сундука хранятся высокие банки с мармеладом и леденцами. От тепла и времени этот ландрин превратился в сплошную массу и мы, отрубив себе по солидному куску, предаёмся чтению.
По возвращении деда и бабки Георгий, выкупавшись в Кардаиле, неожиданно заболевает. Для меня потянулись скучные, томительные дни. Всё чаще стали перепадать дожди, начались печальные сборы в дорогу. Для больного внука наняли возчика, соорудили специальную колоду на колёсах, он лежал в ней, как в гробу, на повозке и велосипед, а я бреду пешком позади в грустном одиночестве. В поле меня развлекают то зайцы, то дичь, особенно много дроф. Возчик равнодушно гонит их с дороги, лениво размахивая кнутом, а они важно, неторопливо шествуют, как домашние гуси. Хутор еще долго маячил перед моими глазами, то вовсе исчезая, то появляясь вновь, напоминая о себе верхушкой риги и блеском Кардаила. Последний поворот дороги, и всё скрылось. Не исчезли лишь образы обитателей хутора, но мысли, переменив направление, устремились вперёд, напомнив мне о конце каникул, и вот я уже весь во власти предстоящего учебного года.
Зять
Посвящая памяти доброго Михаила Алексеевича Арсентьева
Тысяча девятьсот шестнадцатый год, моя старшая сестра Раиса служит в земстве, она молода, интересна, всё улыбается ей. В больших синих конвертах получает письма с фронта – там её любовь. По протекции поступаю и я писцом в земство, чтобы заработать себе на дорогу в Москву; увлечённый искусством, лелею мысль продолжить образование по окончании художественной студии в родном городе Борисоглебске. Возвращаясь после работы из земства вместе с сестрой, мы беседуем о том, о сём, она неожиданно задаёт мне вопрос:
– Скажи, Пётр, кто тебе нравится из мужчин в земстве?
Увлечённый своим рисованием – угольками и красками, я не подозреваю, что это не просто вопрос из любопытства, и, не подумав, простодушно отвечаю:
– Все так одинаково скучны, искусства не понимают и, к тому же, нехорошо ведут себя, харкают, плюют на пол. Другое дело – наш руководитель в студии…
Сколько ни старалась сестра сбить меня с любимого конька, повернуть разговор на земство, где мы с ней работали, я никак не мог понять, куда она клонит, и упрямо возвращался к любимой теме об искусстве. Наконец, она, видимо, потеряв терпение, ставит мне вопрос ребром, нравится ли мне её начальник по отделу народного образования Михаил Алексеевич Арсентьев. Передо мной возникает солидная фигура, как мне тогда казалось пожилого, мужчины (ему было тридцать лет). Лысина во всю голову, основательный нос.
– Что ж, так себе! – безразлично заявляю я, не замечая её обиды, удивляясь, почему её это занимает, и перевожу разговор на синие конверты: что-то они стали не так часты. Сестра окончательно умолкает.
После этой беседы я невольно начал присматриваться к мужчинам в земстве. В самом деле, этот начальник моей сестры как будто неплохой человек. Глядя на его классическую лысину, начинаю мысленно рисовать её – какая богатая натура! Вскоре эта личность заявляется к нам в дом, знакомится с родителями, и за чашкой чая узнаю, что Михаил Алексеевич Арсентьев делает предложение сестре. У него не так давно умерла первая жена, оставив ему двух малышей, мальчика и девочку, и что особенно поражает меня, как и всех в нашем доме, что сестра согласна, она принимает предложение. «Ну, хорошо! – рассуждал я сам с собой. – Пожилой человек, вдовец, дети, но тогда как же понимать эти письма с фронта, синие большие конверты, любовь? Непонятно!» Это событие осталось загадкой для всех.
Тысяча девятьсот семнадцатый год. Революция! Свобода… После общего ликования в городе начались разбои, убийства, разгром и пожар спиртоводочного завода. Страшное зрелище! Но я с товарищами тайком от родителей убегаю смотреть эту картину. Ближайшие улицы к заводу устланы телами опьянённых, среди них и женщины, водовозы города и крестьяне окрестных деревень ухитряются возить спирт в бочках, городское население вёдрами, всё обезумело! На самой территории завода ужасающие сцены. Люди по телам бесстрашно лезут в кипящие котлы. Нам удалось заглянуть в один: там на дне плавали кишки человека. Обезумевшие люди черпали эту смесь и стремились выбежать во двор, объятые пламенем горящего спирта. Обалдевший от спиртного матрос, вооружённый двумя бутылками, свирепо охранял горы ящиков с водкой.
Дома я застал всех за праздничным столом. Отец уже был навеселе. У нас гость – жених сестры. Он сидит с ней рядом, состоялась их помолвка, а вскоре и свадьба, после чего Раиса покинула родительский дом. В моём обиходе появились неведомые дотоле слова: тесть, тёща – это отец и мать, я – шурин, брат жены, а сам Михаил Алексеевич, муж сестры, стал зятем. Ему я был обязан расшифровкой этих понятий. Он был внимателен ко мне, серьёзно принимал меня за взрослого и этим покорил окончательно.
Новобрачные зажили отлично. У них была уютная квартира в отдельном доме. Сестра сказалась прекрасной матерью сиротам и хорошей хозяйкой в доме. Установилась традиция по субботам собираться у них. Первым делом усаживались играть в карты или лото, игра шла «по маленькой», хозяин предусмотрительно заготовлял разменную кассу из новеньких бумажных рублей и серебра. Особо накрывался хорошо сервированный стол. Михаил Алексеевич был мастером устраивать буфет. Заливная рыба, шпроты, копчёная колбаса, кильки, миндальное печенье, наконец, пышные пироги к молодой хозяйке привлекали глаза, особенно обанкротившихся игроков. Блеск затейливых графинов, посуды, бокалов, стол сверкал особенной чистотой белоснежных скатертей. Двадцать одно сменилось наполеоном. Всё радовало гостей, особенно молодёжь. Шли медовые дни, месяцы, годы, рождались дети, семья росла… Чёрт возьми! Как это было хорошо!
Передо мной стояла, как и у других, первая рюмка вина, сам Михаил Алексеевич, пододвигая закуску, утверждал меня в качестве взрослого.
– Пётр Иванович! – говорил он, глазами указывая на рюмку.
Я по привычке боязливо оглядываюсь на родительницу – не видит ли она меня в новой роли? Да, я окончательно покорён был зятем, и стал он для меня, впрочем, как и для каждого члена нашей семьи, своим, близким человеком. Вот теперь я мог бы ответить уверенно на туманные вопросы сестры насчёт мужчин в земстве. Михаил Алексеевич Арсентьев – прекрасный человек.
После смерти нашего отца Михаил Алексеевич становится главой нашей семьи, без него не обходится ни одно мероприятие; на мой день рождения он делает мне капитальный подарок – вручает увесистый чернильный прибор. Внимание зятя к молодому человеку, каким я тогда был, окончательно покоряет.
В земстве я работал в отделе социального обеспечения, новый родственник переводит меня в свой отдел народного образования. Обуреваемый жаждой искусства, я изрисовывал обратную сторону деловых бумаг, пользуясь бесплатной натурой, делал наброски с посетителей. Подшиваемые к делу листочки могли составить целый альбом, но в результате я запутывал отчётность порученного мне дела. По временам «начальство» делает мне ласковые выговоры, журит, но, в общем, всё сходит с рук благополучно. Предложение ехать учителем в село Верхний Карачан спасёт меня и Михаила Алексеевича с его делами, которые я разнообразил как умел.
В тяжёлые дни голодовок сестра и зять выручают нашу семью. Визиты к ним не обходятся только угощениями; накормив родственника, его снабдят чем-нибудь на дорожку. Делалось это всегда с тактом, сердечно. Несмотря на это, мы однажды с младшим братом Борисом (впоследствии их зятем), засидевшись дотемна, не удержались от воровства, нарыли у них на огороде котелок молодого картофеля. Осуществляя этот дьявольский план, я презирал себя, но голод, как говорится, не тётка! Пережив трудное время, мы с Борисом чистосердечно признались Михаилу Алексеевичу в своих проделках.
Приезжает Тимофей, приятель из села Карачана, ещё удаётся составить ему протекцию. Это добродушное существо (конечно, из рисующих) – сама целина! Он временно поселяется у Михаила Алексеевича. Ежедневная возня с подчинёнными в земстве переносится таким образом в домашнюю обстановку. Вечерами у них можно было наблюдать такую картину: заботливое начальство устраивало Тимофею постель на полу, а тот, беспечно заложив ногу за ногу, покуривал табачок хозяина.
Мечта моя осуществляется. Я в Москве, учусь в художественной школе. Еду на родину в свои первые каникулы, везу матери «в подарок» кучу грязного белья, стоптанную обувь, одежду, требующую основательного ремонта. Быстро мелькают праздничные дни, снова забота об отъезде. Преодолевая невероятные препятствия, достаю плацкартный билет, не обходится без помощи Михаила Алексеевича. Они с сестрой приходят провожать меня в этот вечер. Долго играем в карты, засиживаемся. Шутка ли? Уезжаю на весь год! Пора спать: через 2–3 часа уже идти на станцию. Поцелуйный обряд – и я погружаюсь в сладчайший сон. Часы, как бы сознавая, что их игнорируют, отбивают семь, затем восемь, стрелки подобрались к девятке – чудесный сон продолжается. Караул! Пробудившись наконец, я готов был сойти с ума. Вскочив с кровати, бросался из угла в угол. Родительские стены показались тюрьмой, левая нога упрямо лезла в правый ботинок. Перед глазами всё прыгало, хотелось снова броситься на кровать и укрыться с головой, чтобы превратить этот кошмар в сновидение. Мать, младшие брат и сестра метались вместе со мной как угорелые, действительность была жестока. Я проспал поезд. Мой билет с плацкартой превратился в ничто. Неугомонное сознание рисует мне вдобавок скорый поезд в Москву, мчащийся на всех парах. Безвкусным показался мне мамашин чай в это несчастное утро. Я готов был биться башкой о стену, но обстановка требовала действий. До сих пор помню чувство, с которым я отправился… Куда же? Да опять к нашему доброму Михаилу Алексеевичу! Открыв мне двери, он стоял молча, глядя на меня как на приведение или выходца с того света. Очки у него полезли на лоб, вся фигура изображала вопрос, но, видя мою растерянность и крайнее смущение, он всё моментально понял и раскрыл мне свои родственные объятия. К вечеру этого дня моя оплошность была исправлена. Успокоившись, в каком-то блаженном состоянии побрёл я на реку. Чувство небывалой полноты охватило меня, благодарность судьбе за все её проделки. Всё существующее прекрасно! Не проспи я поезд – каким бы бедняком я мчался теперь в столицу. Счастливцем, как Адам в раю, лежал я обнажённый на берегу Вороны, глядя на задумчивый дубовый лес, на это ласковое, по-осеннему зеленоватое небо.
Когда эта самая судьба привела меня на Арбат, 51 в женское общежитие первого М. Г., где я встретил Катю, я восторжённо писал на родину в Борисоглебск о своём чувстве. Михаил Алексеевич прислал мне солидное письмо с почерком, по которому можно было учиться чистописанию: «Петя, женщина – существо слабое, беззащитное. Оно…» – и так далее в этом роде. Я немного позабавился чеховской, юмористической форме определения женщины, но в глубине души был с ним согласен и бесконечно благодарен своему корреспонденту.
Позже, устроившись с Катей в своей квартире, мы встречали Михаила Алексеевича, приезжавшего в Москву со своим отчётом в министерство, не один раз. Заявлялся он, громоздкий, привычно добрый, извлекались родительские пышки, отечественный гусь, оплывший жиром. Вечерами мы все трое собирались под зелёным абажуром в кухоньке у плиты. Из жаровни извлекался противень с очаровательным землячком в окружении гречневой каши и картофеля. В эти вечера мы засиживались за полночь, играя в карты, беседуя о днях былых и даже устраивая концерты.
Михаил Алексеевич любил игру в карты, преимущественно в «шесть листов» или в «подкидные», как говорил он. Карты были для него не отдыхом, как для большинства, а напряжённой работой внимания и больших волнений, особенно в тех случаях, если партнёром оказывался шутник вроде меня. Тогда, насытившись игрой, мне удавалось ловко рассовывать карты по карманам. Он, обнаружив эти проделки, сердился, огорчался и ворчал: «Родимец тебя забери…» или «Греха сколько!» За игрой он знал все карты партнёра и противников. Выпутывался из самых трудных обстоятельств, но играл всегда честно.
Однажды в его приезд к нам мой ученик прислал пригласительный билет на два лица: был просмотр нового фильма в Доме писателей на улице Воровского. Против воли увлёк Михаила Алексеевича на этот вечер. Он только что купил новые галоши в Мосторге, и мы всю дорогу говорим с ним об этой удаче, любуясь его галошами. В раздевалке, к великому его огорчению, эти галоши спёрли. Чувствуя всю неуместность охватившего меня веселья, я впадаю в форменную истерику, хохочу как безумный.
В другой приезд к нам Михаила Алексеевича Катя достаёт нам билеты на «Интервенцию» в театр имени Вахтангова. Я снова соблазняю его: «Живём-то рядом». Постановка ему не понравилась так, что он порывался уйти в середине действия. Отныне само слов «интервенция» стало у него ругательным. Пьеса эта с преобладанием крикливых лозунгов, обилием кумача не могла его удовлетворить.
– Орут истошным голосом, – говорил он. – «Интервенция!», прости господи, греха сколько.
Дни и ночи сидел Михаил Алексеевич со своими отчётами и докладными записками. Он как-то привёз из Борисоглебска маленькие отцовы счёты, они до сих пор хранятся у нас. В случайной карикатуре я так и изобразил его в облаках дыма с блестящей лысиной, сидящим за столом как бог Савоаф со счётами вместо скрижалей. Папиросы всех сортов, табак, махорка, окурки окружают его. При проводах я в виде шутки прятал во все карманы его пиджака и бумажник записки, приготовленные заранее. Дома, встретив «столичного муженька», читают: «Дорогой папашка! Не забывай своего тигрёнка» или «Славно мы с тобой дербалызнули, плакали казённые денежки!» Я сочинил шуточную поэму, посвящённую Михаилу Алексеевичу, она начиналась словами: «Джамбул степей борисоглебских, пою на счётах сладкозвучных, что дважды два не будет пять…» В моём шуточном историческом очерке я живописую Михаила Алексеевича таким образом: «Шествие замыкалось громоздкой, совершенно квадратной фигурой рыцаря в скромных доспехах. Плащ из чёртовой кожи и пенковая трубка, которой он немилосердно отравлял воздух, самому жадному взору создавала непроницаемую завесу. Невидимые в этом чаду рубцы и шрамы, солидный нос (по-русски картошкой) и развитые челюсти, свидетельствуя о былых схватках в турнирах и пирах, придавали этой фигуре ореол уверенности и чрезмерного покоя». Все эти вещи развлекали его, он никогда не обижался. Сам же он, вспоминая старину, любил рассказывать одну и ту же историю, которая со временем превратилась в несложную биографию, включив в себя всё яркое, чем одарила его молодость. «Вот когда я служил в мастерских на железной дороге», – так обычно неторопливо начинал Михаил Алексеевич, раскуривая свою папиросу или свёртывая из газеты козью ножку. Перед усыплённым слушателем проходит картина за картиной: городское училище, рыбная ловля, мать-покойница, наконец, он подходит к самому значительному пункту повествования – какой был завтрак в мастерской за медный пятак «в то золотое время». Заключительная глава о паровозной детали, которую подменяют ему товарищи, чтобы пропить, снова приводит его в волнение.
Михаил Алексеевич был страстный рыбак, преимущественно на хлыста. Засучив брюки по колено, а чаще совсем без штанов он мог стоять в воде целыми днями.
Михаил Алексеевич был семьянин, сестру мою звал в шутку Раидия. Будучи лет на десять старше её, он быстро терял молодость. Последние годы его были омрачены какими-то неясными нам издалека интимными осложнениями в семье. Война с её тревогами о детях, годы непрерывных забот, голод, бессонные ночи честного труда и, наконец, инвалидность, и вот совсем недавняя смерть.
Нам, не видевшим его в последние годы, трудно представить себе его больным, немощным. Всё кажется сидит он в облаках фимиама табачных плантаций всего мира, заваленный бухгалтерскими книгами, отчётами, щёлкая рукой на счётах, очки сдвинуты на обширный лоб, откуда-то сверху неясным бормотанием шлёт ему свои заклинания периферийное радио, и ему сладко дремлется. «Родимец тебя забери, – шепчет он, пробуждаясь, прислушиваясь. – Греха сколько!» И с новой папиросой во рту принимается за прерванную работу.