Читать книгу Познание и творчество. Очерки о культуре (Тимофей Шерудило) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Познание и творчество. Очерки о культуре
Познание и творчество. Очерки о культуреПолная версия
Оценить:
Познание и творчество. Очерки о культуре

5

Полная версия:

Познание и творчество. Очерки о культуре

Герцен охотно противопоставлял ученого и монаха. Так поступает и наше время. Наука сопрягается в современных умах с «трезвыми фактами», религия – с «вымыслом», отталкиванием от истины. Истина и «факты» таким образом уравниваются, однако уравнение это ложное. Достаточно хоть немного помыслить, чтобы увидеть разницу: истина вне нас и независима от нас; факты (мне доводилось уже это говорить) в значительной мере состоят из наших мнений. Ученому вообще приходится гораздо больше иметь дело с представлениями, чем с фактами – в отличие, скажем, от плотника. Чем выше по пути обобщений, тем дальше от «простых и несомненных» истин. Человеческий ум, однако, желает во всём именно простоты и несомненности. Ученый – не исключение, он тоже человек, как бы ни хотелось науке это оспорить и выйти в область «сверхчеловеческого»… Глубокой истине он, как правило, предпочитает простую. «Простая истина», как подсказывает нам житейский опыт, есть ложь – если не во всех случаях, то во многих.

Духовная жизнь имеет свои соблазны, о которых многие знают, в том числе те, кто не имеет никакого понятия о духе. Кто не знает о грехах поэтов – удивительно даже, как много этих «знающих» по сравнению с числом тех, кому известны смысл и величие поэзии. О соблазнах религиозного пути, о самообманах и заблуждениях, известно и тем, кто ни разу в жизни не задумался о собственной душе и о Боге. Но есть соблазны и у науки, причем соблазны тайные, о которых мало кто знает – так сильна вера в неподкупную и чистую, трезвую и всепроницающую мысль… Есть не только страсти поэтов, не только страсти верующих душ – есть еще и страсти ума.

Ни о каких глубоких и, так сказать, сокрушительных «тайных грехах» я говорить, впрочем, не собираюсь. Науке свойственно всё то же, что и человеческой природе, над которой она думает возвыситься – без достаточных, правда, оснований. Главным образом – излишнее доверие к самой себе, своим приемам исследования, гордость ума. Вместо старинного, трезвого «Ignoramus et ignorabimus» 3 (о важнейших, последних тайнах) мы слышим от ученого наших дней слова об «истине», добытой из «фактов». Мир съеживается до размеров нашего представления о нем, причем, повторюсь, каждое новое мнение считается «окончательной истиной», основанной на «незыблемых фактах». Но каков бы ни был наш чувственный и умственный опыт, он не может исчерпать мироздания. Сколько бы ни длилось наше познание, в мире всё равно останется неизмеримо, непредставимо большой X, загадочная величина, опытному познанию не поддающаяся.

А что же «факты»? Их никто не отменяет. Призна́ем, однако, что истолкование составляет половину факта, а в некоторых случаях и подпирает милую нам теорию за отсутствием удобных, то есть подтверждающих эту теорию наблюдений. Признаем и то, что факты о мире и факты о человеке накапливаются двумя независимыми рядами, и желание суммировать один ряд, отбросив значения из второго, ведет лишь к получению заведомо ложного итога. Тот ненавистный Герцену «монах» имел достойный внимания ряд сведений о человеческой душе – вполне сравнимый (а на взгляд многих, более важный), с таким же рядом сведений, полученным химиком или астрономом. Более важный – потому что, имея обоснованное суждение о человеке, можно и звезды взвешивать; а не имея такого суждения, и взвешиванием звезд лучше не заниматься, чтобы не впасть в неисправимые и опасные ошибки…

Ведь страсти ума – а мы говорим именно о них – таковы, что искажают и суждения о тех вещах, в которых мы себя считаем непогрешимыми или, по меньшей мере, стоящими на твердой почве.

XVII. Культура: вперед и вверх

Мы часто произносим слово «культура», но редко пытаемся определить, что же мы называем этим словом. Это одна из тех вещей, существование которых несомненно, а определение трудно. Особенно важно было бы уяснить, что такое «культура», именно нам, современникам великого голода, недостатка высших побуждений, проявляющегося повсюду.

Что же такое «культура»? Может быть, это просто совокупность умственных отправлений? Не отнести ли к «культуре» всякий обычай, находящий закрепление не в вещи, а в слове и образе? В этом случае можно было бы говорить и о «культуре мукомолов и пивоваров», и о «культуре мытья рук перед едой», и даже о «культуре вальса или тустепа». Некоторые в наши дни так и поступают, однако определяемая столь широко «культура» теряет всякие очертания. «Культурой» становится и всё, и ничего. Чтобы найти нечто более определенное, нужно искать на другом пути.

Попробуем искать сократически, методом вопросов и ответов. Попросим помощи у самого Сократа:

«– Когда мы утверждаем нечто, как приверженцы некоей культуры, делаем ли мы это под влиянием своих страстей?

– Нет, Сократ, но под влиянием иных побуждений.

– Каких же именно побуждений? Знаем ли мы заранее, что хорошо и что истинно, и то, что нам по сердцу, называем добрым и истинным?

– Нет, Сократ. Мы только чувствуем, что считает «хорошим» наша душа, но к истине движемся как бы ощупью, в зависимости от приобретаемого опыта.

– Считаем ли мы хорошим то, что легко и приятно и удобно для нас? Или то, что поможет победить наших врагов? Или то, что помогает снискать общую любовь?

– Нет, Сократ. Мы были бы подобны детям, если бы сладкое, или приятное, или желательное – вроде обретения друзей или победы над врагами – могло внушать нам наши мнения.

– Не значит ли это, что культура, хотя и зависит от наших пожеланий, страхов или привязанностей, в конечном счете основана на вещах от нас независимых? И что, приобщаясь культуре, мы делаемся общниками если не самих Добра или Правды, то чего-то такого, что ближе к Добру и Правде, чем мы сами?

– Правда, Сократ, ты хорошо рассудил!»

Так и примем, что культура не ведет нас на небо, но приобщает некоторым высотам, следовательно – стоит выше привычек ума или слова. Не искусство ли имел в виду наш мудрый собеседник? Искусство несомненно причастно высшему; его задача – пробуждение души; «добрые мысли» и «добрые нравы» нередко питаются искусством…

А труд писателя – высокий, тихий, непрерывный, протекающий (вопреки общему мнению) вовсе не за письменным столом, но везде и повсюду, под небом каждого дня? Каждый день мы пытаемся поймать бесконечно летящие над нашими головами мысли, поток же их не имеет конца, своеволен, беззаконен… «Поиск метафор», «мастерство слова» – всё это слабые и неудачные определения труда, состоящего в вылавливании слов из невидимого золотого ручья. В се́ти литературы, как и в се́ти рыбарей, добыча приходит сама – нужно только не оставлять усилий. Если мы обленимся, поток мыслей не иссякнет, но пройдет стороной…

Многое можно сказать о золотом труде ловца слов. В этом труде очень много от страсти; не мы им владеем, а он нас направляет, и можно даже сказать о писательстве, что оно – как грех, оно – как слух, оно – как любовь. Здесь платоновский Эрос говорит с нашей душой, и за наше направленное внимание дает нам неожиданные дары – к добру или к худу.

Мудрая женщина Диотима (согласно Платону) говорила: «Всякого, входящего в здание Философии, ожидает великая и опасная любовь». Это относится не только к философии. Всякое творчество вовлекает творящего в великую и опасную любовную связь, которая и обещает нашей душе несметные богатства, и угрожает ее благу одновременно. Душа ведь, как таковая, удобопревратна к добру и ко злу. Душа может слушать Бога; душа может любоваться собой; и в любом случае она будет светить нам «как полная луна» (как говорил Ходасевич).

Обращаясь к душе, мы поднимаемся над морем помыслов, устремлений, страхов – к более чистому, более ясному образу нас самих, и не более того. Душа не образ Божий: душа только идеальный образ меня самого. Поклонение душе – еще один вид идолопоклонства, это грех поэтов. Даже для порока они находят пленительное и идеальное выражение, потому что говорят, собственно, не о пороке, но о душевных склонностях, которые в нашем мире привели их к пороку.

Поклонение собственной душе ведет к демонизму своего рода – к сознательной и ясной возвышенности, полной одушевленности, прозрачности внутренней жизни без склонения перед высшей силой или, при почтении к этой Силе, к постоянным мольбам о прощении без желания перемениться. Демон ведь совсем не бездушное существо; он дальше от животного, чем рядовой человек; его отличие в нежелании подчиниться высшему, в желании безграничной свободы. Таков путь поэтов, и Пушкин, и Достоевский следовали этому пути – пусть и каялись, пусть и молили о прощении.

Трудность культуры, понимаемой исключительно как «устремление к высокому и прекрасному», именно в том, что культурному человеку как никакому другому свойственна раздвоенность между знанием доброго и деланием дурного. Такая культура включает в себя множество разнообразных ощущений, а также способность свободного восприятия – т. е. такого, которое не порабощает личность новому, только что испытанному умственному или чувственному аромату – и, в конечном счете, не препятствует разрушению личности, но только защищает ее от грубых соблазнов, делая более уязвимой для соблазнов тончайших.

Есть нечто и выше искусства – нечто благое и сложное, что мы тоже называем «культурой». Не знаю только, как выразить его. Скажу так: есть некая разновидность умственной жизни (самая дорогая моему сердцу), которая не стои́т без самоумаления, без смирения ума, без мысли о судии, который вне нас и не зависит от нас. Сама наука сохраняет смирение и почтение к истине до тех только пор, пока сохраняет духовную выправку, полученную в христианские века. Научное малодушие, – т. е. готовность прилгнуть ради любимой теории; опорочить противника вместо того, чтобы победить его в споре, – тем больше, чем больше расстояние между совестью ученого и христианской совестью. (Возможно, впрочем, что выражение «христианская совесть» есть тавтология – ведь именно религия Библии научила нас стыдиться.)

Эта культура, стоящая на христианском (или, говоря шире, религиозном) основании, уходит от нас. Она сочетала высокое развитие личности и смиренную готовность умалиться перед истиной (о смирении перед истиной всю жизнь твердил Герцен, ненавистник Церкви, но христианин по душевной выправке). Однако культура – не дар Богу, и не дар Божий; культура – дар нам самим от нас самих, при всей божественности способностей, которые мы в нее вкладываем. В то же время у культуры (с той же оговоркой: «высшей» или «истинной» культуры) мало общего с «самовыражением». Она требует если не «объективности», то всё же признания известных ценностей и правил разыскания истины. В ней нет одиночества или «круга избранных»; в культурном творчестве речь идет не обо «мне» или «моем кружке», но о наших мыслях при свете определенных неподвижных светил.

Эта культура сродни религии в том смысле, что (как и религия) учит видеть судию нашим чаяниям и поступкам вне нас. Как бы ни было смутно понятие «истинной культурности», оно неотделимо от тонкости суждений, условие которой в смирении. Громкость голоса, желание победы любой ценой, гордыня и презрение к противнику – черты личности невозделанной. Культуры нет без признания несоизмеримости нашей личности – и истины, которую мы ищем, находим и защищаем. Среди многих видов самообмана есть, разумеется, и ложная культура, питаемая гордостью, суесловием, громким голосом и уверенностью в том, что истина вся, без остатка, принадлежит нам.

Определяющую особенность высшей или «истинной» культуры можно было бы выразить словами: воспитание ума. Без этого воспитания, придающего суждениям верность без притязательности, нет той высшей, самой светлой, самой облагораживающей части культуры, к которой я старался подвести читателя. Если мы условимся называть «культурой» только эту часть умственной жизни, возвышенную и возвышающую, связанную с совестью и благородством, мы увидим неожиданные вещи.

А именно: мы увидим, что значительная часть искусства и львиная доля науки не имеет отношения к предмету нашего разговора – «истинной» или «высшей» культуре: они требуют только технических навыков, не предъявляя никаких требований нашей личности, ее нравственности или воле, причем если искусство вненравственно, то наука прямо безнравственна. Я говорю это, не желая их оскорбить, но ради ясности и точности определений.

Что значит «судить нравственно»? Это значит «судить дерево по плодам его», добрые они или злые. Намерения деятеля в расчет не берутся. Но разве искусство или науку мы судим не по их плодам? А как же книги, картины, изобретения и усовершенствования? Их измеряем мы или мерилом красоты, или мерилом пользы – в любом случае далеким от меры добра и зла. Говоря это, я не предлагаю упразднить библиотеки и закрыть типографии (как кое-кем предлагалось прежде), но только указываю на то, что значительная часть умственной деятельности не предъявляет к личности других требований, кроме технических, и, следовательно, никуда ее не ведет.

Условие же развития личности в том, чтобы предъявлять к ней сегодня требования, превосходящие те, которые к ней предъявлялись вчера. Именно по такому трудному, но счастливому пути нас прежде вела высшая культура, от которой ныне осталось так мало. «Кто не собирает, тот расточает», это общеизвестная истина, и без неумолчных требований к личности направленных, а не от личности исходящих, нет пути вперед и вверх.

Разумеется, как сказал бы Сократ, «эта истина покажется безумием всякому, кроме того, кто ищет блага для своей души».


XVIII. Дурно уединившиеся

Иногда лучше уйти в себя, чем оставаться среди людей. Ницше говорит, что теряет себя в толпе, и возвращается в пустыню, чтобы снова себя найти 4, а Лев Толстой ему вторит: как хороши укоры и стыд; они загоняют в себя – если есть, куда 5. Толстой правильно делает уточнение. Уединение никогда не было полезно всем людям (хотя и не делается от этого бесполезным для всех). Мудрецы, святые и пророки, иногда даже поэты – все выходили из пустыни, из внешнего или внутреннего уединения. Может показаться, что поэтов я вспомнил напрасно: они, как известно, люди легкомысленные, потерянные или близкие к потере себя… Но среди всего сонма поэтов есть и те, о которых сказано:


«Исполнен мыслями златыми,

Непонимаемый никем,

Перед распутьями земными

Проходишь ты, уныл и нем».


Они по праву следуют за святыми, пророками и мудрецами.

Уединение, однако, бывает разным. Одни и в затворе ощущают себя частью мирового целого. Другие – дурно уединившиеся – находят только «темную деревенскую баню с пауками», по Свидригайлову; дом без окон; ночь без звезд. Болезненно то уединение, которое не обогащает. В «пустыне» внутренний голос, как правило, громче. Если же уединенный писатель меряет шагами пустынный дом своей души, и не видит ни образа, не слышит ни звука, то не следовало ему оставаться одному. Оставшись один, такой человек с холодным пылом восклицает: «Я же говорил: ничего нет. Тишина и темнота!»

Обычная черта этих «дурно уединенных» – внутренний холод, неспособность любить, безразличие или вражда к «идее Бога». Не скажу,что корень атеизма в неумении любить, т. е. исключительно в нем, но неспособность к любви – часть общей душевной ущербности, свойственной таким людям. Эта ущербность всегда почему-то связана с крайней уверенностью в себе, в естественности, «нормальности» своей душевной жизни…

Атеизм тоже основывается на внутреннем опыте: опыте безблагодатности, отъединения, холода и темноты. Плод этого опыта – безблагодатная вера, точнее, неверие. Даже вдохновение отрицается, потому что разрушает картину холодного, мертвенного мира. Безблагодатные люди не боятся сказать, что и Пушкину было горько, неприятно и постыло писать; что умственный труд сух и холоден; что вдохновение выдумано… Так говорил неугомонный, но совершенно безблагодатный Лев Шестов; так говорила Лидия Гинзбург… Почему эти люди столько сил тратят, чтобы убедить себя и других в том, будто вдохновение – сладкая ложь? По-видимому, с единственной целью утешиться, хотя и странным образом: не нам – так и никому.

Их вера в холодное мироздание, в конечном счете, не имеет другого основания, кроме собственного душевного оцепенения. Всё остальное двусмысленно, доступно перетолкованию, слишком шатко, чтобы поддержать их холодный пыл.

XIX. Непобедимая сложность

«Пусть государство там как хочет, а мне всего дороже моя совесть, и я палец о палец не ударю ради этого государства».

Л. Н. Толстой (неточно)


«Не надо мне ни вашего романовского государства, ни патриотизма!»

Н. С. Лесков


Мы редко задумываемся, насколько упростилась жизнь со времен XIX столетия. Такое утверждение кажется безумным, если подумать о служащих нам машинах, которые смотрелись бы слишком неправдоподобно даже в фантастическом романе прежних времен. Однако машины стали сложнее, а жизнь – проще, и это относится ко всем областям человеческих отношений, включая общественную жизнь, науки и искусства.

Нелишне вспомнить, что во второй половине XIX века были люди, мечтавшие именно о таком упрощении, известные под именем «нигилистов». Конечно, в слово «нигилист» первоначально вкладывалось только отрицание господствующих ценностей, но настоящий нигилизм этим не исчерпывается. Уже Базаров не просто отвергает ценности, он ставит на место одних ценностей другие.

Всякий отрицатель такого рода задает нам (если не себе самому) важный вопрос: незыблемы ли наши ценности? Что из них можно отбросить без ущерба для человеческой души; что нужно оставить?

Когда-то весь свод наших ценностей считался неприкосновенным. Сейчас мы понимаем, что твердо лишь его основание; всё, что выше – плод поисков и ошибок, плод (что касается опыта духа и совести) раскаяний и божественных наказаний. За последние века мы вырастили целое дерево таких частных и производных ценностей, ценностей искусства и науки, говоря одним словом – культуры. Первоначально оно росло в тени Церкви, но скоро было пересажено на неосвященную почву.

Чем отличается культура от Заповедей? Во-первых, конечно, своей подвижностью. Другое различие более тонкое и может быть выражено так: если Заповеди учат тому, как жить праведно, то культура говорит, как жить сложно. Сложность – естественная потребность духа, которую нельзя устранить, но можно только подавить. Эта широта и сложность – неизбежный плод духовного развития – всегда была камнем преткновения для еретиков. 6

И вот в наши дни, видя удобопревратность «умения жить сложно» как к добру, так и к злу, многие соблазнились: «живя просто, наши предки были нравственны, как о них рассказывают; живя сложно, мы и простой заповеди исполнить не умеем. Не в культуре ли зло?»

У нас в России это проповедовали Лев Толстой, и иные, меньшие. То, что накопило человечество за долгую свою жизнь, они объявили сором, ненужными отбросами. Истина же проста, и для нее все ухищрения литературной, общественной или ученой жизни излишни. Для нее не нужно ни государства, ни школы, ни типографий. Если миру это не нравится, неудобно, или, наконец, если ему это вредит – что же, пусть мир погибнет. Проповедь такого рода особенно успешна и опасна была у нас на Руси, где и саму-то сложность не так уж давно приходилось вводить дубинкой…

С тем, что большинство из нас называет христианством, такое учение неизбежно должно было разойтись, потому что Церковь давно уже приняла культуру и государство в качестве орудий. Культуру – как орудие духовной и умственной жизни; государство – как орудие охранения наименьшего нравственного порядка. Надо признать, что оба эти орудия не только не износились со временем, но всё более заострились и захотели всё большей самостоятельности, которую не так давно (по историческим меркам) и получили, получив же – устремились к безразличному, самодостаточному существованию, каждое – прочь от собственных первоначальных целей.

Возмущение против мира сего есть возмущение против его сложности, и Толстой напал на самый нерв современной жизни, требуя упрощения, то есть отказа от культуры во всех ее видах. Предлагая выбросить книжки (за исключением «идейных»), отказаться от образования (за исключением того, какое нужно для того, чтобы пилить дрова и изготовлять сапоги), и упразднить брак как «сатанинский соблазн», он и его сторонники, кажется мне, требовали устранить трудности вместо того, чтобы преодолевать их, и сами средства преодоления трудностей (образованность, книги) уже собирались положить в общий костер и поджечь…

Впрочем, ход мыслей Толстого и иных отрицателей довольно прозрачен. Видя, что мы живем сложно, но не до́лжно, они требуют убрать сложность, в надежде, что под ней засияет праведность. Однако всё сложное— только орудие в руке духа. Само по себе оно безразлично. Нравственное уклонение – в человеке, а не в его орудиях. Мы хотим разбить орудия, потому что напроказила наша рука. Однако… «Культура безнравственна», твердит один из наших отрицателей. «Всякая литература развратна, кроме той, что служит честным идеям», вторит другой. «Опасаюсь поэзии, потому что по своему существу она безнравственна», добавляет наша покойная современница. И наконец: «Наше дело не от мира сего, а мир пусть погибнет». Но если мир и погибнет, на его месте начнется новый, и нам снова предстанет выбор: участвовать в его делах или «самосовершенствоваться» с закрытыми глазами, предоставляя глупым или злым людям делать то, что им нравится.

Отрицатели любили говорить, что в этом и состоит «истинное христианство». Однако, когда они утверждают, что «так по Евангелию следует», нельзя не ответить, что Евангелие шире нашего разумения и учит тому, в частности, что об одном предмете может быть более одной истины; не говоря уже о заповеди: «кто разрушит, назовется наименьшим; но кто сотворит и научит…», которая забыта ими с самого начала. (Для недоумевающих прибавлю, что смысл этой заповеди в безусловном оправдании созидания и осуждении разрушения.)

Кроме того, этого рода людей отличает избыток своеобразно понимаемого «духа» при недостатке милосердия – черта ветхозаветная, но никак не христианская. Резкость пророков легко объясняется возбуждением человека, который единственный знает истину. Но этих пророков устранил Новый Завет. Христос знал истину, и был при том милосерд. К тому же современных пророков должна смягчать и мысль о собственном недостоинстве, которой у них не видно; видны же страсти, направляемые к вопросам духа. Отсюда заметное глазу противоречие между обликами Лескова и Льва Толстого – и их учениями. Они, если так можно сказать, проповедовали не от полноты собственного духа, а находясь в постоянном с этим духом борении.

Главное же в том, что «искусство жить сложно», с таким пылом противопоставляемое «простой жизни по Заповедям», неизменно присуще человеку, и упорно восстает после каждого уничтожения. Сложность нам жизненно необходима. Здоровая душа тянется к сложному, его создает и им питается, и всякий успех «упростителей» – на время. Что говорить! «Упростители» у нас в России имели громкую и, казалось бы, окончательную победу. Я говорю о несчастном 17-м годе. И что же? Вышло не по их желаниям, а по словам Ходасевича:


А всё-таки порой на небо

Посмотрит смирный человек, —

И одиночество взыграет,

И душу гордость окрылит:

Он неравенство оценит

И дерзновенья пожелает…

Так нынче травка прорастает

Сквозь трещины гранитных плит.


Непобедимая сложность человеческой жизни, со всеми своими заслугами и пороками, проросла и через гранит.

XX. О мысли и слоге

Вопрос: «что такое хороший слог?», влечет за собой другой вопрос: «Зачем и для кого мы пишем?» Невозможно судить о слоге самом по себе, отвлеченном, независимом от целей и смысла литературы. Ведь слог самостоятельной ценности не имеет и действует только как посредник между читателем и мыслью, как проводник мысли в том же значении, в каком металл – проводник электрического тока.

Плохой писатель – не тот, кто не владеет слогом, но тот, кто умеет складывать слова, не имея мыслей. Есть и другие его разновидности, но эта, наверное, худшая. Труд такого писателя очень похож на настоящий, но за ним ничего не стоит, тогда как ценность истинной литературы не в буквах и словах, а в том, что за ними. Хороший слог, какой бы то ни было слог хорош только тогда, когда ему есть что сообщить читателю.

Не утилитарный ли это взгляд на литературу? Сходство лишь внешнее. Утилитарный (или «идейный») взгляд требует от литературы служения неким внешним ценностям («идеям»), по отношению к которым книга – только средство. Я же говорю, что у литературы есть внутренняя ценность, и эта внутренняя ценность – мысль. Оба эти взгляда похожи только в том, что противостоят нигилизму, который утверждает, что никаких целей и ценностей быть не может, и задача книги только в том, чтобы доставить читателю приятный отдых.

bannerbanner