banner banner banner
Исход
Исход
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Исход

скачать книгу бесплатно

– Danke, – сказал мужичок-старичок, когда контролер отвалил с поджатыми губами и полной фуражкой негодования.

– Не за что, – ответил ему Бауэр по-русски, – а зачем Вы журнал-то выбросили, если по-честному?

– Дак вон, – обрадовался попутчик земляку, – прочитал я в этом журнале ихнем: сусликов они требуют спасать! Деньги собирают на какую-то красную книгу для сусликов. Общество спасения сусликов, понимаешь ты! Да я этих сусликов своими руками, по двадцать штук… они мой хлеб жрали! Самого меня никто не спасал… сволочи! А им сусликов спасать надо!

– Да, но Вы же здесь, в Германии, – деликатно напомнил Бауэр, – спасли ведь Вас, получается…

– А, – махнул рукой старик, – теперь уже поздно. Шкура моя – вот она. А народ мой где? Нету!

– Ну, за это у других контролеров спрашивать надо, не у этих здесь, – махнул рукой Аугуст Бауэр в сторону востока.

– Тоже правда, – тяжело вздохнул старик, – все виноваты! Сойдем выпьем чего-нибудь? У меня пенсия хорошая. А ты откуда? Не джамбульский ли? Где-то я тебя видел. А я – из Джамбула… А еще раньше – с правого берега, из Карл-Маркс-Штадта…

В Германии старый Аугуст Бауэр, сидя на берегу Рейна и наблюдая за чередой барж, идущих вверх и вниз по течению, обретет привычку размышлять о сути вещей, о России, о Германии, о загадочной роли человека, отведенной ему природой и Богом, и об эволюции, и о деградации – обо всем. И еще раз констатирует однажды, что Россию больше не узнает, не понимает и не ощущает.

Печальная мысль эта возникнет у него в результате одной забавной встречи со случайным русским туристом, подсевшим к нему на скамейку. Турист сильно обрадовался, обнаружив, что немец рядом с ним умеет говорить по-русски. Турист оказался любопытным и хотел все знать про город, в котором остановился, и про крепость на горе, и про кайзера Вильгельма на огромном памятнике: из какого металла он отлит и сколько тонн весит. Аугуст стал ему все это рассказывать, в том числе поведал и о ежегодном большом празднике «Рейн в огнях», на который съезжаются туристы со всей Германии. Также описал Аугуст любопытному русскому великолепный салют из крепости, который длится иной раз до получаса. «Всего-то? – удивился турист, – а у меня напротив дома директор минирынка день рождения жены на прошлой неделе справлял, так салют в десять вечера начался и в шесть утра закончился. Весь город не спал, везде упитые валялись. Да и машины у нас покруче ваших будут: «Мерсы» последних моделей, внедорожники, на Роллс-Ройсах дети наперегонки соревнуются ночами. Только вот стрельбы много во дворах, старики без зубов, смертность растет, а так жить можно. Правда, медицина слабая. Никакая медицина стала: это надо признать честно. Вот, коленку прилетел к вам оперировать».

– Почему? Врачей, что ли, не осталось в России?

– Врачи есть, да хрен его знает к кому попадешь. Иные с купленными дипломами за столами сидят. Оборудования нет. Будешь отстегивать направо-налево до зеленых волдырей, а гарантии все равно никакой, что тебя вылечат. В лекарствах тальк один напихан. Говно сплошное. За все это отстегивать – пальцы сохнут со злости, честное слово!

– Как это – «отстегивать»? Что отстегивать?

– «Зеленые» – что же еще? «Деревянные» – рубли то есть – никому не нужны. Беня Франклин в почете…

– Но ведь в Германии операции очень дорого стоят. Или у Вас страховка есть медицинская здесь?

– Какая еще страховка! Нету, конечно. Да, дороговато, спорить не стану. Сорок тысяч насчитали. Ну да в России еще дороже получится со всеми боковыми делами. А куда денешься? Жить хочешь – отдай кошелек. Поговорку русскую помнишь?: «Жизнь или кошелек!». С детства в каждой сказке эти слова читали, а смысла их не понимали. Только теперь поняли, что они означают: «не отстегнешь – подохнешь!». Правда, жизнь еще дальше пошла: теперь уже и отстегнешь – все равно подохнешь… Да-а, если подумать хорошенько, то великий философский смысл заложен во всех русских поговорках, скажу я тебе, земляк… А ты откуда русский так хорошо знаешь, папаша? Эмигрант, что ли? По еврейской линии? Или по немецкой?

– По немецкой. А Вы, если не секрет, чем на жизнь себе зарабатываете в России?

– Да так, по крохам… Пара обменников, немножко от недвижимости. Да еще люди дарят, хе-хе.

– То есть как это дарят? Вы что же, прошу прощения – попрошайничаете?

Турист захохотал:

– Ну ты и скажешь, отец… сразу видно – давно из России уехал… Нет, побираться – не моя стезя. Я – служу. Государев человек, так сказать… А насчет побирушек ты, батя, почти что в точку угадал, между прочим. Это бизнес прибыльный. Но только не у нас в Эмске; у нас не подают: провинция. А вот в Москве – да. Там это промысел крутой. Только я тебе так скажу, дедушка: которые при этом бизнесе – те сюда коленку лечить не ездят. Те за вашими врачами собственные самолеты присылают. Ваши доктора к нашим богатым людям сами прилетают – вместе со своими томографами-сонографами. Так-то вот. Скоро будете вы опять к нам в гувернантки наниматься… хе-хе… не в обиду вам будь сказано. Но у вас тут все равно лучше. Мне тут больше нравится: сидишь, чисто, никто тебя не трогает…

«Да, – подумает тогда Аугуст, – трудно было российскому немцу после всех мытарств, депортаций и переселений прижиться тут, в Германии, но приведись ему сегодня интегрироваться обратно, в новую российскую действительность – вообще уже не сможет. Все, ушел поезд. Навсегда».

Но всё это будет очень и очень нескоро еще: то будет много лет спустя, в новую эпоху, о которой Аугуст Бауэр из сибирского лагеря для врагов народа ни сном ни духом не мог ведать тогда, на излете войны, да и все остальное человечество – многоцветное и разноречивое – не имело ни малейшего представления о том, что случится с ним к концу столетия и тысячелетия. Ведь на тот момент ни одна атомная бомба не упала еще на голову людей, и ни одна циничная рожа не вещала еще о свободе и демократии как о единственно допустимой форме существования цивилизации; и никто не навязывал еще приближающемуся к трясине глобализма человечеству эту единственно допустимую форму с помощью авианосцев и стратегических бомбардировщиков; с попутным предупреждением о том, что отступление от норм и правил «нашего общего дома», установленных зеленым долларом для всех, является жестоко пресекаемым преступлением планетарного масштаба – предупреждением, выраженной в миллион раз знакомой форме: «Шаг влево, шаг вправо: попытка…», – впрочем, вот это, последнее, узнаваемое, и будет, возможно, тем единственным соединительным элементом, через который осуществится живая связь прошлого с будущим, неразрывная связь времен и народов…

* * *

Последний год в трудармии, сорок пятый, был самым трудным. Не только из-за накопившейся смертельной усталости, отоспаться от которой можно будет, казалось, лишь на том свете, но еще и от растущей муки душевной: война уже ушла с территории страны, остатки фашистов гнали уже по всей Европе, а в лагерях ничего не менялось: просвета не было. Тонкий лучик надежды, вместо того, чтобы разгораться в виду неизбежной и скорой, окончательной победы над общим врагом, наоборот – начинал замирать. И еще: особенно обидно было загнуться после всех этих страшных лет, у самого порога Победы. Все эти годы везенье жило рядом с Аугустом и спасало его, но где гарантия, что однажды оно не покинет его? Ведь все продолжалось по-старому: гигантские нормы выработки, скудные пайки, недосып, недоед, охрана, собаки, шмоны, прожектора, карцер: все продолжалось.

На стороне Аугуста был теперь опыт, это правда. Он помогал выжить наряду с везеньем, но везенье все равно оставалось важной составляющей лагерной жизни. Опыт был основой выживания, везенье же – его капризом, способным одним своим дуновеньем свести любой опыт на нет. Но с везеньем Аугусту повезло тоже. Потому что сплошным и продолжительным везеньем считал он свою принадлежность к бригаде Буглаева.

Буглаев был настоящим командиром. Командиром штрафников, который вместе со своим батальоном идет в бой, четко понимая, что каждый в этом бою зависит от каждого. Однажды, много позже, в мирные времена, под праздничную рюмку Аугуст, размягченный сердцем, именно так и высказался, но тут же и разозлился сам на себя за помпезность произнесенной фразы, за ее штампованную искусственность. Да, конечно, так оно и было с Буглаевым, но только без всей этой победоносной стали с развевающимися над нею флагами. В реальной жизни все было гораздо проще, грубей. И Буглаев тоже был достаточно прост в обращении, и груб, и циничен. Более того: Буглаев часто бывал жесток, но он, в отличие от многих бригадиров вкалывал сам как раб, успевая при этом дирижировать своим отрядом, все замечая, постоянно перераспределяя нагрузки, давая слабым набрать сил, не потерять последние. У себя в бригаде он создал нечто вроде продовольственного резерва, и делал все возможное для его пополнения. Принципы использования этого резерва могли показаться дикими даже опытному зеку, ибо дополнительную пайку из него получали не ударники, а наоборот – самые слабые трудармейцы. Разумеется, только при условии самоотверженного труда с их стороны, с полной отдачей, без халтуры: на это у Буглаева глаз был очень острый. Таким образом, бригадир регулировал силы своей бригады. В результате бригада ему доверяла абсолютно и подчинялась беспрекословно. Криков, ожесточенных споров или разборок с рукоприкладством в бригаде у Буглаева не бывало никогда. Поскольку бригада Буглаева всегда давала план, то самому бригадиру многое прощалось со стороны начальства: и подбитый глаз иного не поладившего с Буглаевым учетчика, и «ошибочное» смещение делянки метров на сто в сторону более «наваристого» леса и даже, однажды, взлом шкафа на кухне и воровство маргарина для заболевшего Петера Зальцера, который стал кашлять кровью.

С Буглаевым было связано у Аугуста одно очень личное воспоминание, не пригодное для широкого оповещения, воспоминание тайное, которое лучше всего, вспомнив, тут же и забыть.

Был момент, когда на зоне вызрела критическая ситуация, связанная с блатными. Дело в том, что блатные на лесоповале не работали, не желали работать: это было против их «закона»; они «гоняли балду» на внутренних работах. Горецкий с этим согласился, скрепя сердце. Не потому, что сочувствовал блатному «закону», а потому, что отлично понимал: ждать от урок плана по валке леса – это все равно что требовать от козла надоев; рвануть же из леса на волю уголовники могли в любую секунду. Поэтому куда верней было держать их за «колючкой».

Общий план лесозаготовок спускался лагерю, между тем, от списочного числа душ – так же как и в ерофеевском, как и везде на лесоповальных зонах. И вот «ножницы» рабочих рук начали сходиться: с одной стороны, критической черты достигло число «доходяг», не способных работать на лесоповале, которых надо было устраивать внутри лагеря; с другой стороны, почти прекратилась подпитка лагеря свежими рабами: новых «врагов народа» из числа «фашистских пособников» с освобожденных Красной армией территорий на все лагеря пока не хватало; между тем план лесоповала был все тот же, и даже в кругах местного партийного руководства возникали постоянные инициативы по его увеличению; так, в последний раз было предложено сделать трудовой подарок ко дню рождения товарища Сталина. Куда было деваться бедному Горецкому: не откажешь же товарищу Сталину в подарке? Что ж, подарок сделали – ценой двух десятков новых доходяг, требующих в результате трудоустройства внутри лагеря. И тут урки сделали роковую для себя подачу: зарезали двух «конкурентов» из числа доходяг, приставленных на хозяйственные работы из числа «лесных дистрофиков».

Горецкий рассвирепел люто, и решил показать уголовникам «кто в доме хозяин». Трех урок сунули в карцер на тридцать суток, одного расстреляли, а остальным объявили «мобилизацию»: в лес, сучары, кедры валить лобзиком!

Но только как заставить блатных работать? Это все равно, что уговорить рака летать: махать клешнями он, может, и будет для виду, но толку-то… Прецеденты уже были. Так, в соседнем лагере, где ситуация была похожая, уже выводили блатных в лес под автоматными стволами. Те с хохотом спилили два дерева для отвода глаз, дождались обеда и разбежались потом в разные стороны. Пристрелили при побеге и поймали лишь жалкую горстку. Нет, блатных в лес выпускать нельзя – это знал каждый начальник лагеря.

Но Аграрий Леонтьевич Горецкий для того и был умным, чтобы придумать выход: он рассовал блатных по разным бригадам, а на бригадиров возложил ответственность за побеги. Это была чудовищная головная боль для бригадиров, но деваться было некуда, и приходилось с блатными возиться, тратя на них время и нервы. Хоть одно хорошо: в лес посылали уголовников с малыми оставшимися сроками. Которым выгодней было дождаться «звонка», чем бежать. Одного блатного подключали к звену лесорубов-трудармейцев из ребят покрепче, и те должны были уголовника воспитывать и следить за ним, чтоб не улепетнул; в случае чего – немедленно звать охрану.

В лесу – ладно, куда ни шло, но в жилых бараках нормальные люди терпеть рядом с собой блатных отказались категорически, поэтому стало так: блатные спали у себя, в «блатном» бараке, а утром, на плацу, мрачно сползались и становились в строй соответствующей, прописанной им бригады. Обычно на бригаду в тридцать – сорок человек приходилось по пять-шесть блатных. Ясно, что внутри звеньев отношения с блатными складывались трудно: происходили сплошные скандалы с мордобитиями, однако тут, в лесу блатные были в меньшинстве, тут была не их «акватория», и они кое-как подчинялись. Но толку от этого нововведения Горецкого все равно было с гулькин хрен: блатные не работали – только вид делали. В результате их норму все равно приходилось вытаскивать всей бригаде. На этой почве участились внутри бригад конфликты с поножовщиной, и блатное шипение с угрозами ночью разобраться наполняло лес новыми, непривычными звуками. И это были не пустые угрозы: стали гибнуть звеньевые, и даже одного неплохого бригадира закололи ночью гвоздем в шею. Передвигаться по зоне в одиночку трудармейцам, в том числе рядовым, стало небезопасно. В лесу блатные, увиливая от работы, пытались запугивать своих «воспитателей», и не у каждого хватало смелости и злости противостоять этим угрозам. Во многих звеньях поэтому урки в лесу «балду гоняли»: курили, балаганили, надсмехались над трудармейцами; при этом не работали, разумеется, а сидели в сторонке, на пеньке, или топор швыряли в ствол от нечего делать. Иной раз уголовные откупались от труда жратвой: такое тоже бывало, но редко; в основном действовали угрозами.

Такова была обстановка, в которой работал тогда Аугуст. Его звено состояло из трех человек: звеньевого Наггера Александра, Курта Шульца и его, Аугуста. Наггер, кстати, как раз и был тот самый экзотический немец, Герой Советского Союза, летчик, у которого отобрали звезду «Героя» и загнали на лесоповал. Экзотическим Наггер был одновременно по многим параметрам – не только потому, что стал наверняка первым немцем, получившим «Героя» и уже через месяц после вручения награды лишившийся её; главной экзотикой Александра было другое: его фамилия. По-немецки его фамилия писалась: "Nachher". При точном переводе это слово означает «потом, после»: в русской интерпретации фамилия должна была бы звучать типа «Потомкин», или «Позжеев».

Однако, когда он, немец Поволжья в тридцать пятом году получал паспорт, какой-то канцелярский болван перевел его фамилию побуквенно и позвучно, и вместо того, чтобы написать, например, Наггер или Наэр, внес в паспорт: «Александр Нахер» Это написание перекочевало затем и в анкеты при поступлении в летное училище, и стало сущим проклятием Александра во время учебы. «Ваше полное имя?». – «Александр Нахер». – «Этто что еще такое? А без мата нельзя?». – «Это моя фамилия, товарищ командир: Нахер». – «Да? А моя – подполковник Попов, нахер. Примите три наряда вне очереди за наглость, курсант Александр!». Это была мука мученическая. Но у фамилии Нахер оказалась в условиях России и положительная сторона: за эту фамилию Сашку все в эскадрильи обожали. За постоянный сопутствующий ей юмор. «Взлетаем, Нахер?». – «Взлетаем, нахер!». И еще один плюс проявился в связи с этой фамилией, когда началась война: никто не заподозрил даже, что Александр – немец. Вырос он в смешанном, русско-немецком селе, говорил по-русски без акцента, так что его часто спрашивали, не боярского ли он рода корнями своими. «А не боярских ли ты кровей, Нахер? Уж больно фамилия у тебя державная». – «Да нет, ребята: скорей моих предков глупые люди дурацкими вопросами слишком часто бомбили: от ответа на них и пошла наша фамилия».

Фамилия Александра и в лагере производила юмор на каждом шагу. Например, дежурный, утром: «Подъем!»… Бригада: я сказал подъем, нахер!..». Александр поднимается, кряхтя, все остальные продолжают лежать. Дежурный злится: «Я сказал: общий подъем, нахер!». – Голос с нар: «Ну так сразу бы и объявлял, придурок, а то мы думали, что одному Сашке подъем, гы-гы-гы…». Или еще случай, с офицером из новеньких: заходит в барак и спрашивает: «Кто от вашего барака по пищеблоку дежурит?». Голос в ответ: «Да вон он уже пошел: Нахер».

– Кто пошел нахер? Я пошел нахер? Не нахер, блядь, а веник в зубы – и бегом! Мухой, блядь! А то я вам такой «нахер» щас устрою, блядь, мать вашу переёх, срань рваная…

– Рвань сраная, – поправляет его кто-то во глубине барака.

– Правильно, нахер: и так можно!..

Вообще-то Сашка был большой весельчак и заводила в долагерной жизни, но история с «Героем», арестом, лишением звания и депортацией в Сибирь сильно испортила ему характер: его веселье перепрело в язвительность, его бодрость – в злое нетерпение выйти из лагеря и доказать свою невиновность, вернуть свою звезду «Героя», а вместе с ней – и честь свою офицерскую обрести назад, и русско-немецкое достоинство свое. «Я им докажу, гадам!», – клялся он. «Ты им, конечно, все докажешь, Нахер», – соглашались, граждане зеки, слегка усмехаясь.

Сашка Наггер-Нахер был летчик-истребитель от Бога, и заслужил «Героя» в честном бою, в котором сбил фашистского «Юнкерса» и двух сопровождающих его «мессершмитов», причем в бешеной схватке был подбит сам, но сумел «доковылять до дома», – как он выразился. Комполка лично был в том бою, все видел лично, тоже вернулся в лохмотьях, и тут же представил Наггера к «Герою». И вдруг однажды, не успели еще толком звезду «обмыть», вызывают Наггера в штаб, и видит Александр, что два особиста собачатся там со злым как собака командиром полка по его, Александра поводу. Тут же и к Наггеру приступили: «Почему утаил, что немец, почему Партию обманул?». И старую анкету перед ним бац на стол, где в графу национальность Наггер внес когда-то: «русский немец». Плакала, что ли, штабная крыса какая-нибудь над анкетой этой, или просто соплю уронила, но только слово «немец» в строке расползлось от капли, хотя и вполне читалось еще, если знать что написано. Однако, особисты не к слову «немец», а к слову «русский» придрались: «Ты не русский оказался! Ты оказался немец. Все немцы по закону должны быть депортированы! Ты Родину обманул!». Наггер давай орать на них: «Я с Поволжья, мать вашу, а это – Россия, там деды моих родителей родились, потому я и написал не просто «немец», а «русский немец». А особисты в ответ: «Врешь, гад, это ты следы так заметал, слово «немец» размыл, чтоб не читалось! Нет такой национальности – «русский немец»! Есть или «русский», или «немец»! «Сдай оружие! Ты арестован!». Сашка им: «Сволочи вы! Я фашистов сбиваю каждый день! Я – Герой Советского Союза». А один из особистов – хвать его за звездочку: «Снимай, гад! Ты уже не герой больше, ты – враг теперь!». Ну, Александр пистолет выхватил в бешенстве – и давай палить у них над головами: «Пристрелю, сволочи!»… Тут вообще: содом и гоморра до потолка полкового блиндажа. Сам комполка Федоров на Сашку с объятиями кинулся, чтобы он особистов не пристрелил в запале. Но, однако, Сашке и этого подвига хватило на высшую меру: ну-ка – нападение на представителей отряда СМЕРШ при исполнении. Комполка – золотой человек, настоящий боевой офицер – до командующего фронтом дошел, чтобы Наггера, своего лучшего аса отстоять, от смерти спасти. До того докричался полковник, что сам чуть в штрафбат не загрохотал, но летчика своего спас. Правда, только от смерти; уберечь от статьи и лагерей оказался бессилен. Даже генерал из штаба фронта ничего поделать не смог: Наггер-то не отказывался, что он – немец. А немец должен служить в трудармии. Даже если он летчик. Вот и пусть летает на топоре верхом… И сорвали с лихого летчика Сашки Наггера погоны и звезду «Героя», и оформили ему путевку в лагерь за городом «Свободный», и стал он после долгих лагерных приключений лесорубом и звеньевым в бригаде у Буглаева.

Вот к этому геройскому звену и прикомандировали на трудовое воспитание блатного по кличке Болт. Этот хренов Болт был тяжелый случай. Болт в уголовном «обществе» состоял в «авторитетах» и работать поэтому отказывался наотрез. В лес он ходил только потому, что по последнему сроку ему оставалось сидеть меньше года, а Горецкий пообещал уклонистам от леса и филонам еще пятак довеском. Болт подчинился, скрипя зубами. Но в лесу он сразу предупредил Наггера: «Жить хочешь, из лагеря выйти хочешь? Тогда отвали от меня, и даже не смотри в мою сторону: пахать не буду». Наггер, которому единственной целью жизни втемяшилось вернуть свою звезду «Героя», решил не рисковать, и оставил Болта в покое. Проблема была только одна: дневной план Наггеру с Аугустом теперь нужно было гнать фактически за четверых, потому что Шульцу в последние дни было совсем плохо: то понос у него открывался розовый, то рвало его до посинения; и по лесу ходил Шульц, как пьяный: качался и падал. Пора было его в доходяги списывать и в санблок определять, но Шульц, не желая выпасть из бригады Буглаева, упорно продолжал тащиться в лес вместе со всеми и кое-как «участвовать»: на обрубке сучьев, в основном.

А Болт сидел на пеньке, покуривал. Уже на пятый день такого сотрудничества Аугусту с Наггером стало невмоготу: они не справлялись вдвоем, они уже бегом работали. Работа была такая: они делали подпил или подруб – в зависимости от толщины ствола – со стороны направления валки дерева – формировали «ломоть», а потом пилили дерево лучковой пилой в плоскости верней кромки подпила с другой стороны ствола. Иной раз надо было подстраховать направление шестом, или слегой – тонким, подручным стволиком с рогатиной, которой третий вальщик упирал в ствол и давил в нужную сторону. Все это можно было сделать и вдвоем, конечно, но тогда на это уходило в два раза больше времени, и дневной план начинал гореть синим огнем.

Звену как раз попалась делянка с деревьями, «глядящими» в неправильную сторону, и вальщикам требовалось думать о дальнейшем: как валить, чтобы удобно было обрубать, кряжевать, трелевать. Пилу при подходе к середине ствола могло поэтому зажать, и обязательно требовался один на слеге. Шульц, зеленый лицом, уже опять блевал в сторонке, и Наггер крикнул Болту: «Ваше величество, не побрезгуй: надави на слегу, а то пилу зажмет сейчас». «А пусть вам хоть яйца зажмет, мне-то чего?», – весело огрызнулся рецидивист, – вон дохляк проблюется щас, да и вырвет вам дерево с корнем, ага…». От былого истребителя в характере Нагерра еще оставалось немного вспыльчивости. Сашка бросил пилу и пошел к пеньку, на котором сидел Болт:

– А ну, иди к слеге, сучара блатная…

– Что? Все уже? Уже и жить расхотел? Так быстро? – удивился Болт, нагло скалясь, – иди пили дальше, тля поганая. На первый раз – я ничего не слышал. Я сегодня добрый. У меня сегодня день рождения, га-га…

– Курт, иди-ка за бригадиром, объяви ему ЧеПе: уголовный от работы косит, на пятерик напрашивается. Пускай его к Горецкому ведут. Прямо сейчас.

Шульц послушался Наггера и побрел в сторону тракторного шума: там уже таскали хлысты, и Буглаев был там.

– Слышь, летун: ладно, заметано. Ради моего дня рождения. Подсоблю. Че делать-то? Куда давить? Покажь, – Болт слез с пня и вразвалочку двинулся вслед за Наггером, по дороге подобрав с земли топор. Сашка оглянулся, сказал: «Топор не нужен, руками, весом давить будешь». Но Болт топор не бросил. Подошли к слеге. Наггер поднял шест, установил, упер в ствол, приказал Болту: «Вот так дави, всем телом». Вернулся к пиле. Они с Аугустом стали пилить дальше. «Дави сильней, а то на тебя же и грохнется!», – пригрозил Сашка, и Болт надавил сильней, усмехаясь: «а как же с твоим послом быть, который за пятериком пошел для меня?». – «Будешь работать – все простим. Дави!». Пропил начал шириться, крона зашевелилась, двинулась, пошла, затрещала древесина, Аугуст с Нагерром отскочили в сторону, и дерево повалилось в нужную сторону, взметая короткий вихрь лесного праха и обнажая неожиданно яркий клочок неба.

– Бабах! – сказал Болт.

Дальше было так, Аугуст все видел четко: Наггер пошел к слеге, чтобы забрать ее, занес ногу, чтобы перешагнуть через ствол, и в этот момент Болт, стоявший рядом, ударил его обухом топора по ноге выше колена. Сашка завалился набок, закричал, держась за ногу, а Болт стоял рядом с ним и скалился во всю пасть: «Ай-яй-яй: несчастный случай на производстве! Ай-яй-яй – какая невезуха на оба уха!..». После этого Болт подошел вплотную к Аугусту и уже без улыбки, сведя глаза в щелочки, сказал: «Запомни, немчик: слега упала, по ноге ударила пилота, сшибла мессершмита, а заключенный Болтяков первым бросился на помощь, хотел даже искусственное дыхание делать… Ты все понял? Запомни наизусть, сука гитлеровская, а то до утра не доживешь. Зуб даю…». Аугуст оттолкнул его и бросился к стонущему звеньевому. Наггер был бледен как полотно, весь в белом поту: «Ногу мне сломал, падла гнилая: кость шевелится…». Аугуст схватил топор, побежал вырубать ветки для лубка: «Терпи, Саша, не шевелись: сейчас закрепим, бригадир скоро будет. Не шевелись, я сейчас»… Между тем Болт уже снова восседал на своем пеньке и криво ухмылялся: «Поставь ему клизьму, ганц! Очень помогает от этой болезни…». При этом уголовник постоянно озирался в сторону тракторного шума и сплевывал: очко у него все-таки поигрывало на всякий случай…

Минут через десять появился Буглаев в сопровождении Шульца.

– Что тут?

– Несчастный случай, шеф! – нагло доложил блатной, хотя спрашивали не его. Бригадир подошел к лежащему Наггеру: «Что случилось, Саша?». Тот отвел глаза: «Слега упала… неудачно… не увернулся…». Буглаев повернулся к Аугусту: «Так?». Аугуст посмотрел на уголовника. Болт ухмылялся. У Аугуста потемнело в глазах.

– Этот. Обухом топора. Я все видел. Нам обоим пригрозил: ночь не переживем, если правду скажем.

– Брешет, сука. Ничем не докажете. Ты и сам не вечный, блядь! – завизжал Болт бригадиру, – а ты, ссука, – повернулся он к Аугусту, – ты можешь себе уже сейчас яму копать. Прямо тут. Вы мне пятерик? – ладно! А я вам – вечную память от имени блох и вошей… Век свободы не видать! Ссуки!

– Не кипятись, Болт, – спокойно сказал Буглаев, – никто тебя еще не сдал; чего орешь зря? Несчастный случай – так несчастный. Мой вопрос: кто теперь норму по вашему звену делать будет? Меня только норма колышет, все остальное мне – по фиг…

Аугусту было странно такое слышать от бригадира, но Аугуст видел: Болт заметно успокоился.

– Меня не скребет – кто вам норму делать будет, – буркнул он, – для этого ты тут голова, а не я.

– Ладно, хрен с тобой: не хочешь – не работай. Только вот что, Болт: мы все забыли, но и ты тоже все забыл. Ребят моих не трогать. Идет?

– Подумаю и решу.

– Ну и ладушки. Теперь с тобой, звеньевой… Август, добавь-ка ему еще одну жердину, с нижней стороны… на, возьми мой ремень… Так, Шульц: тебе повторное курьерское поручение: иди к тракторам, скажи… – Буглаев взял Шульца за рукав и повел в сторону, диктуя дальнейшие инструкции, и Аугуст видел, как Курт удивленно вскинул голову на бригадира, но тот лишь подтолкнул его в спину: иди давай.

– Ну, чего стоишь, Бауэр: пока наш раненый отдыхает, пошли с тобой валить дальше: у нормы перекуров не бывает. Бери инструмент… Давай-ка вон ту свалим для начала… как раз на открытое место упадет… удобно…

И снова удивился Аугуст: дерево, которое выбрал Буглаев, было совершенно неправильным для валки: оно упало бы крест-накрест на другие, и затруднило этим трелевку и вывоз. Но Аугуст был уже достаточно долго в лагере: он промолчал. Болт вообще ничего не соображал в лесоповале, поэтому даже не насторожился, когда Аугуст с пилой и топором, и вслед за ним Буглаев с ломиком и колуном пошли к следующему дереву – как раз мимо пенька, на котором сидел блатной.

Аугуст уже миновал уголовника, когда услышал вдруг короткий, хрясткий, смачный шлепок позади. Он оглянулся: Болт заваливался с пенька, Буглаев опускал руку с ломиком. Бригадир увидел испуганные глаза Аугуста:

– И что за день сегодня! – спокойно посетовал Буглаев, – второй несчастный случай подряд! Давай-ка мы его к сосне оттащим, что вы спилили только что…

– А может он еще?…

– Нет, ты что?: шея переломана… такой удар… Этож надо: прямо под сосну угодил всеми четырьмя лапами! Говорили ему: «Работай, не бегай кругами, как пес… Как собака и сдох…», – такова была последняя эпитафия уголовнику по кличке Болт, отдавшему жизнь свою за советскую родину на лесоповале.

Потом прибыли два солдата конвоя, им было доложено про несчастный случай, причем они узнали от Шульца, что пострадали двое, вслед приполз трактор, нацепил хлыстов, поверх которых кое-как соорудили платформу для транспортировки раненого Наггера и мертвого Болта, и отправили две жертвы несчастного случая в сопровождении одного из конвоиров в лагерь. А работа пошла дальше. До конца дня Буглаев трудился в паре с Аугустом, а Шульц кое-как давил на слегу.

Со стороны блатных последствий не было, и Александр Наггер благополучно отлежал свое в санблоке. А потом к нему спустилось с авиационных небес чудо: возможно, что одно из его бесконечных писем «наверх» дошло по назначению: Сашку Наггера вызвали в Москву, в распоряжение летной части: подходила пора брать Берлин, тыловая «оборонка», для которой зеки постоянно собирали деньги, наклепала новых самолетов, а подготовка летчиков не успевала за заводскими конвейерами. Летчики становились на вес золота, в отличие от лесорубов, которые стоили дешевле древесины. А Наггер все-таки был летчиком: Партия это помнила. Партия вообще никогда ничего не забывает…

Он едва успел попрощаться – так быстро все произошло: утром, еще до развода трудармейца Наггера, уже вернувшегося в бригаду, вызвали в контору, и оттуда он вышел… в летной форме и с совершенно растерянной мордой! Пока еще без звезды и погон, правда. «Бегом, лейтенант!», – крикнул ему приезжий офицер со стороны лагерных ворот, ведущих на свободу, и Наггер, кажется, не сразу понял, что это к нему относится.

– Саня, беги пока они не передумали, – крикнул Буглаев из шеренги хриплым голосом. Наггер кинулся к нему, они обнялись коротко. Охрана не возражала. Глаза у Наггера были сумасшедшие и бестолковые одновременно. Аугуст тоже помахал ему из строя, но тот, кажется, не заметил даже.

– Скорей! – торопил офицер у ворот.

– Лети на Берлин, Нахер! – толкнул Буглаев пилота, и тот побежал.

– И полечу, нахер! – завопил он уже от ворот, и все засмеялись, включая вохру.

Больше Аугуста жизнь с Сашей Наггером не сводила. Долетел ли он до Берлина как мечтал? Вернул ли свою звезду «Героя», или новых звезд себе навоевал?

Лишь однажды, много-много лет спустя, в поезде, в случайном разговоре случайных попутчиков, услышал Аугуст, что имеется где-то в средней Азии летчик по фамилии Нагер: летает на «кукурузнике» и саранчу травит. Но никаких подробностей Аугусту выспросить у пассажиров не удалось. «Не Герой ли Советского Союза?», – хотел он знать. Но попутчики лишь удивились: «Это за саранчу-то?». Они и возраста летчика назвать не могли: просто в газете про него читали: мол, немец по национальности с фамилией Нагер кучу саранчи переморил. И фото возле кукурузника: то ли старый, то ли молодой – на фото не разобрать. «Вряд ли Сашка, – подумал Аугуст, – тому, если жив, за шестьдесят уже быть должно. А может, это сын его летает, или внук – следующие поколения «русского немца», авиатора Александра Наггера, Героя Советского Союза. Что ж, может быть так оно и есть. Ведь в стране, для которой нет ничего невозможного – все возможно!

И вот шел уже сорок пятый год, и ждать конца войны становилось с каждым днем все невыносимей. Хотя житься весной сорок пятого зекам стало заметно легче – почти вольно им стало житься в сравнении с былыми временами. Лагерь трудармии все еще оставался за колючей проволокой, разумеется, за оградой, при вышках и собаках, но уже действовал в режиме десятичасового рабочего дня и с тяжелыми, но не убийственными нормами выработки. Мало этого: отдельным стахановцам даже разрешили вызвать семьи и поселиться снаружи лагеря, в деревне; главное – быть утром на разводе, вместе с бригадой. «Жить стало легче, жить стало веселей!» – произнес по этому поводу И.В.Сталин. Действительно, помереть в таких условиях было бы особенно обидно. Очень хотелось пережить бессмертного Сталина, и посмотреть что будет потом, после него.

Опять же – почта. Теперь, в конце войны она приходила еженедельно, и самому можно было писать без ограничения. Только вопрос – кому, куда? Аугуст не знал. Поэтому в поисках матери и сестры он начал писать запросы наугад, в Сыкбулак, в Чарск. Все безответно. Надежда и разочарование задавали ритм настроению в такт почте, приходящей по субботам.

А тут еще слух пошел, что скоро начнут трудармию расформировывать. Жизнь в лагере стала совершенно невыносимой на этом сквозняке свободы, потянувшим с воли. Эта тема – свобода! – создала постоянную, напряженную атмосферу в бараках. Как ни странно – атмосферу весьма агрессивную: каждый боялся не дожить до свободы, а лагерный опыт подсказывал, что даже при самом удачном раскладе до воли доживут не все. Возникла конкуренция на выживание, с упорной борьбой за каждый дополнительный шанс. Даже мирный, немногословный Аугуст подрался однажды по ничтожному поводу или вообще даже безо всякого повода, просто ответив на чей-то грубый толчок не менее остервенелым тычком кулака. Нервы были у всех на пределе, в том числе и у бригадира Буглаева, который ни с того ни с сего вдруг взвивался – особенно в адрес учетчиков, которых он теперь постоянно обвинял в занижении кубов его бригаде в пользу других бригад. Наверно, в его обвинениях была правда, потому что такого рода дела процветали в лагере всегда и дирижировались самим начальником лагеря, но почему Буглаев «сорвался с цепи» именно сейчас? Объяснение было одно: нервы. Подстрекаемый этими раздерганными нервами, Буглаев отхайдакал в конце концов одного из учетчиков до того, что тот попал в санитарный барак, а сам Буглаев очутился бы с гарантией в карцерной яме, если бы не был столь ценным бригадиром на фоне сильно поредевших рядов лесорубов и хронического отсутствия пополнения.

Все знали, что Победа – уже рядом, но когда однажды в мае на лесную делянку, постоянно спотыкаясь и падая на скользкой дороге, прибежал вдоль насыпи из лагеря один из охранников, без фуражки и без оружия, и закричал: «Победа! Победа!», это застало зеков врасплох. Они побросали топоры и пилы и окружили охранника, как будто ждали от него дальнейших разъяснений. Но у охранника не было дальнейших разъяснений. «Гитлер застрелился», – добавил он для ясности.

– А Сталин? – спросил кто-то, – что Сталин говорит?

– Не знаю, – сказал охранник, – всем приказано в лагерь, кончай работу…, – и побежал обратно.

Кто-то запел частушку: «…Цветет в тундре алыча для Лаврентий Палыча…», но сбился на крик «А-а-а!..», повернулся и побежал в лес; кто-то обхватил руками медноствольную сосну, которую только что собирался спилить. Несколько зеков молча обнялись. Аугуст просто сел на ближайший липкий пень и обхватил голову руками, проваливаясь в пустоту: Победа! Что дальше? Отпустят? Свобода? И что? И куда?…

В лагере произошел в тот день митинг с криками «Ура!» после каждого выступления. А выступлений было много: начиная с начальника лагеря полковника Горецкого и вниз по званиям – вплоть до лейтенанта Чехурды, который крикнул: «Мы победили! Немцы разбиты наголову!». Каждый из выступавших пытался доходчиво объяснить зекам, ценой каких невероятных лишений добыта наша Победа, и зеки каждый раз согласно кричали «Ура» и нюхали воздух: не готовится ли праздничный обед по этому поводу. Но в лагере воняло как обычно: потом, опилками, парашей, собаками и потайным махорочным дымом пополам с запоздалыми гороховыми выхлопами тут и там. Под конец митинга Аграрий провозгласил, наконец, что будет праздничный ужин, и громогласное, тройное «Ур-ра-а-а» в честь великой Победы спугнуло птиц в поредевшей вокруг тайге.

В тот день никто больше не работал, и все оставались на зоне, поэтому охрана была мобилизована в полном составе – на всякий пожарный случай. Вертухаи на вышках стояли по двое. Но все оставалось в рамках порядка. Зеки понаивней собирались кучками и вели перевозбужденные беседы о будущем. Зеки поопытней стирали портянки или заваливались на нары спать: восстанавливать силы, пользуясь нежданно выпавшим праздником.

До середины лета еще работал Аугуст на победу, которая уже свершилась где-то, а он все валил, валил и валил лес, пока однажды утром, в понедельник 30-го июля на перекличку не вышел лично Аграрий и не провозгласил:

– Я собрал вас тут, граждане заключенные, для того, чтобы объявить вам пренеприятнейшее известие… Поступил приказ, короче, который я обязан выполнить, как мне ни тяжело при этом на сердце. В общем, короче, это солнечное утро на этом солнечном плацу для вас последнее, граждане трудармейцы, и ничего я с этим поделать не могу: приказ есть приказ. Время обняться и попрощаться между собой у вас еще будет – почти что целые сутки я вам даю… Вот так вот, – Горецкий чуть не плакал: во всяком случае интенсивно утирал мокрое, красное лицо метровым носовым платком.

Жуткая тишина повисла над лагерем: казалось, вездесущие навозные мухи – и те перестали жужжать на лету, отключили моторы и перешли на режим планирования. Начальник сказал непонятное, это не укладывалось ни в чьей башке… «Почему утро это должно стать последним? За что? Ведь мы победили! Враг разбит! Только недавно еще героями всех обзывал… А сегодня на тебе… Всех, что ли? Всех разом? Прямо тут, в лагере?», – переглядывались зеки…

Первыми, как всегда, очнулись блатные.

– Эй, начальник, а нас что – тоже того? Это как же, в натуре? Это незаконно!..

– А вас не касается, волки вы драные! – с ненавистью в голосе рявкнул в сторону блатных колонн начальник лагеря, – заткните свои хлебала. Вам – свое удовольствие теперь будет по полной программе. Вам теперь – за всех лес валить, и их норму – тоже, – указал он на трудармейцев. Все, уркаганы: с завтрашнего дня эпоха трудового подвига начинается уже для вас. И у вас есть выбор: либо в лес, либо на корневую подкормку…

Вой, и свист, и ор взметнулись над блатною ратью, и по знаку Горецкого сразу трое или четверо автоматчиков ударили очередями над головами урок. Урки повалились на землю, визжа. Трудармейские же ряды все еще пребывали в ступоре: чудовищность услышанного превышала способность информационных каналов протолкнуть услышанное к центрам понимания. Неужели вот так вот просто, дорогой Иосиф Виссарионович? И это и есть твое большое спасибо?

А Горецкий с трибуны, как орел из горного гнезда, обозревал застывшие в ужасе, серые лесорубные батальоны перед собой, и краснел обширной рожею своей все больше и больше. При этом глазки его сияли. Он был доволен достигнутым эффектом. Но ему хотелось еще. Поэтому он закричал опять:

– Понимаю как вам сейчас тяжело, граждане зеки, в этот скорбный момент расставания. А мне каково? Одного ребенка потерять – это уже горе великое, а я сразу две тысячи своих детей должен проводить…, – и Горецкий стал сморкаться в свой платок-скатерть, и сморкался долго и художественно, как Станиславский в Большом театре. Высокую патетику момента испортили, опять же, блатные: «Да здравствует товарищ Сталин!», – кукарекнул кто-то из их рядов. Горецкий поморщился и крикнул автоматчикам: «Не стрелять! Это правильные слова, хотя и дураком сказанные. Но повторю их и я: да здравствует наш дорогой товарищ Сталин!». Однако, широкие массы на сей раз не откликнулись, и огорченный Аграрий Леонтьевич буркнул сам себе под нос: «Засранцы хреновы…», после чего снова обратился к трудармейцам, сворачивая базар:

– Короче, объявляю всем официально: наш с вами лагерь, граждане трудармейцы, то есть трудармейская его часть с завтрашнего дня расформирована. А сегодня государство наше распорядилось, так и быть, покормить вас еще на халявку, а завтра всё: завтра каши не будет! И долой с моей шеи, и чтоб духу вашего тут больше не было, – глаза у Агрария засверкали с невиданной силой, как у сумасшедшего, и он стал снова сморкаться, но тут же вздернул голову и завопил:

– Эй, там: что там за кипеж опять? Вас все это не касается, граждане уголовные: с вами будет отдельное распределение, вы к трудармии не относитесь…, – в этом месте блатные оглушительно загалдели, засвистели и заматерились, так что охране пришлось от себя, без приказа дать пару автоматных очередей над их головами…

– …Фашистов отпускаете, а честным ворам дальше сидеть?! – истошно вопили из колонны уголовников, и слышно было, как он рвет ткань одежды на себе, – Ну, ссуки, нну, ссссуки-и-и-и!!!..

– Заткните там хлебало урке своему, а то я сейчас всю малину вашу в одну яму свалю! – рявкнул Аграрий в сторону уголовных, и опять повернулся лицом к трудармейцам:

– Так что ваша героическая работа тут закончилась, с чем я вас и поздравляю от имени руководства лагеря. Бригадирам сдать инвентарь, а после, поотрядно, всем в контору, за справками и за расчетом. Вопросы есть?