Читать книгу Жёлтая книга (Иоланта Ариковна Сержантова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Жёлтая книга
Жёлтая книгаПолная версия
Оценить:
Жёлтая книга

4

Полная версия:

Жёлтая книга

Покупатель торопил, сестра настойчиво звала к себе…, и я решилась на аборт.

Знаешь… ночь накануне… этого… была самой страшной в моей жизни. Я никогда не думала, что так страшно расстаться с человеком, которого как бы ещё не существует, но он уже здесь.

Видит меня изнутри… насквозь. Смотрит на мир моими глазами, и не узнаёт его, не узнАет его теперь иным. Такой ничтожный сгусток тепла, но как мы все жалки по сравнению с ним. Он не верил в моё благоразумие, но ему… ему! было меня жаль, это ощущалось так остро.

С какой радостью я дождалась бы ласки его мягких губ и неловких прикосновений к груди маленьких ладоней....

Он наверняка знал, что я намереваюсь сделать, и представляла, как ему будет страшно, когда в тёплый сумрак колыбели ворвутся жала стали и света. Когда биение нежной точки, трепет двух сердец, соединённых в одно, будет вырван и уничтожен кем-то третьим: грубым, чужим, привыкшим к этому чёрному ремеслу. Так… будет?!!!

Тогда же я поняла, что, когда он уйдёт, останусь совсем одна, насовсем. Навсегда. И когда мы были с ним вместе, ту, последнюю ночь, я поняла, что он – единственный, действительно родной для меня человек, который боится не за себя. Он был сильнее меня…


Она замолчала. Пытаясь осознать происходящее, я тоже оказался не в состоянии говорить. Её образ, и без того небезупречный, теперь казался воплощением всего самого ужасного и гадкого. Кроме брезгливости, что обуревала перед тем, волна ненависти подняла меня на ноги и я, насколько мог спокойно, попросил её уйти:

– Ты знаешь, где выход, – едва выговорил я и, чтобы не наделать непоправимого, отвернулся к окну.


Захлопнувшаяся за нею дверь приподняла занавеску, сквозняк подхватил её подол, неприлично высоко приподняв… Я смотрел вниз, где медленно и осторожно ступая по переходу, шла она, и … не узнавал её прежней летящей походки. Она шла несколько по-утиному, незаметно переваливаясь на стороны, как бы оберегая ото всех, что-то ценное в самой своей сути. Даже от меня…


Нелюбви туман

Любя детей, нельзя ненавидеть взрослых, ибо все они тоже были детьми.

Где та граница, что разделяет их? Зачем вторые так небрежны? Отчего первые столь расточительны? Кому дано рассеять туман на улицах городов души, кто затеряется, так и не отыскав пути… К чужому ли сердцу, к своему. Дома, события, лица, – всё плавает в липком тумане. Продвигаясь ощупью, тянешь руку и не знаешь, каким будет ответ, да и будет ли он.


Туман, не размениваясь по мелочам, всё же мелочен, излишне дотошен, отчуждён и ясно даёт понять то, что каждый – сам за себя. Скрадывает соседство домов, деревьев, явлений и людей так, что кажется, – всё вокруг будто вырезано из картона, наклеено на вату тумана крахмальным клейстером.

– Какая чудная поделка! – восклицает некто.

– Подделка, – раздаётся из-за спины в ответ, но, как бы скоро не обернулся, – два шага в сторону, и ты невидим, а рассеется, – поди разбери, чей то был голос тогда.


Волоча за собой столбы влажной мглы, идут люди, оставляя за ширмой тумана личину чувств… Встречаясь взглядами, не узнают ни себя, ни тех, кто рядом. Вот оно – безличие, безразличие, – во всей его красе!


Ехали молча. Говорить было не о чем. Всё, происходящее между ними, требовало декораций, они не могли сосуществовать вне их границ. Туман за окном не давал взгляду зацепиться за то, что дало бы тему для болтовни ни о чём. От того было неловко. Время было позднее и улицы города, свободные от машин и пешеходов, зевали и разминали затёкшие ступни, оправляли сбившиеся рукава переулков и манжеты поребрика. Тельняшка пешеходного перехода небрежно валялась где-то там, впереди, на хорошо известном месте.

– Не забудь притормозить, там могут быть люди, – попросила она, радуясь возможности прервать молчание.

– Я помню. Поздно уже, но, мало ли. Кстати, там светофор подмигивает нетрезвым нездоровым глазом всю ночь, – чересчур охотно ответил он. – Ещё минут пять, а там до аэропорта – рукой подать…

– Хорошо мы придумали, правда?

– Конечно. Будем пить кофе и смотреть, как взлетают самолёты…


Глухой, словно через одеяло, удар не дал ему договорить. Лопнувший пузырь лобового стекла, резкое торможение. Чтобы не задохнуться от ужаса, срывая двери с петель, они вырвались из машины почти одновременно. На трамвайном пути, перечеркнув телом железные линии рельс, весь в крови лежал человек. Рядом, юлой, крутился его белый башмак. Она подобрала его и со словами:

– Вы потеряли… – ощутила, как в лицо ударило тепло остывающего рядом тела.


Нервный тик светофора едва пробивался сквозь туман, а тот, который ещё мгновение назад был человеком, лежал в одних носках на дороге. Казалось, он пришёл с работы домой, и лёг на минуточку передохнуть перед ужином. Едва заметный, последний выдох опустил живот почти до спины, оставив распахнутыми обтянутые рубашкой рёбра. Они казались остовом выброшенного на камни корабля. Омытое кровью лицо таяло на глазах, как медуза, что замешкалась в полдень среди водорослей мелководья…


Стая ворон в людском обличье пялилась на виноватых и на того, кому уже ни до кого не было дела. Им было любопытно и страшно одновременно. Туман же, из жалости жался то к поверженному, укрывая от жадной до чужого горя толпы, сбиваясь облаком подле, то к обступившим, пряча их от себя самих. А она и он, с немым воплем «Что же теперь?..» в ужасе глядели друг на друга поверх голов.

Им обоим виделся пустой столик в ресторане аэровокзала, с недопитыми чашками кофе, дрожащего от надрывного рыка взлетающих самолётов.


Не требуй многого от мороки16 не подпускай её к себе, больше, чем на… Ибо разрушительна нелюбовь.


Я люблю стеклянные шары

Это было очень и очень давно, когда я уезжала надолго, ты обнял меня, смеясь, и вручил светло-коричневый стеклянный шарик, но ничего не стал говорить при этом. Было и так понятно: наша судьба, хрупкая и прозрачная, лежит в моей ладони.

С годами поверхность шарика покрылась заметными шрамами, следами от падений, царапинами, да только воздушные пузырьки в его сердцевине всё равно оставались чистыми и прозрачными.


Было непонятно, что произошло, мы не ссорились, но однажды шарик вдруг помутнел, заиндевел, как градина. Он понял, что случилось, гораздо раньше меня, – хотел предупредить, после передумал, и, попытавшись скрыться от расспросов, укатился под дальний угол дивана, глупыш…


Накануне расставания, под окно подошёл со скандалом ветер. Ему было мало измочаленной упрямством листвы и простуженных улиц. Упираясь лбом в плёнку стёкол, он растягивал их, пытаясь выдуть огромные шары. Не добившись ничего путного, взметнулся в высь, сбил в горячке замки с огромных кувшинов и полился из них на землю дождь. И стекал бы так, до последней кап-ли.

Но не в силах угомониться, он катал их, сминал со злостью, превращая в град и свирепо швырялся им. Градины впивались в землю, застревали меж складок стволов, били по лицу и рукам, просились в тепло…

Не о них думал ты, и нам не было страшно. Прижимая меня к себе, легко и нежно, как стеклянную, ты смешно, по-птичьи склонял голову набок и шептал:

– Как удобно нести тебя!

Я была слишком счастлива тогда. А теперь…

Шарик выскальзывает из рук. Он ещё тёплый, словно только что скатился с твоей ладони в мою, да только совсем промок по пути,– то ли из-за дождя, то ли из-за слёз.


Но… всё равно. Я люблю стеклянные шары. Они маленькие, как крупные градины. А градины, даже самые твёрдые и холодные, становятся прозрачными и плачут в тепле…


Вечности песочные часы

Если вы трогали ногой медузу,

выброшенную на берег,

не мните себя знатоком подводного мира…


Ночь, по-пиратски глянув единственным глазом, медленно и зловеще оглядывает сумеречные владения. Фонари – жалки подобия звёздных строчек, тщатся сложиться щепотью созвездий. Город с высоты птичьего полёта напоминает унылую ткань, пробитую в разных местах иглой без нитки, которую подсвечивают изнутри. Его узор, орнамент… так ли он красив?


Сны видят все. Кирпич, сдавленный со всех сторон, домашними ли склоками или вырвавшимися на улицу сплетнями, вздыхает о своей рассыпчатой беззаботной юности. Издёрганное преднамеренными случайностями воображение человечества, не в состоянии выпутаться из лабиринта несообразностей даже ночью, и вытесняет одну глупость другой. Люди спят, кто чем запив пилюлю забот. Храпят или едва нарушают вздохами пустоту квартир, и только судорожные всхлипывания стекающей по трубам воды не дают ночи окатить мир спокойствием вполне. Что снится ей? На нездоровый полумрак проистечения жизни падают яркие, счастливые блики прошлого…


Сосновый бор. Группа ребят на берегу неширокой, похожей на эхо речки. В тех местах, где зримо звучит «А-а!», берега сердятся и отталкиваются друг от друга. Протяжное «У-у!» сближает их, но боязнь показаться слишком сентиментальными вновь раздвигает берега грубым «А-а!».

Во время дождя речная вода недовольно темнеет и, как большая тёплая птица, зовёт к себе под крыло, оберегая от холодного душа с небес. Ребята охотно пользуются добродушием реки и долго, вдумчиво купаются.

Опускаясь на дно, увлекают с собой на поверхность пустые сосуды, в которых некогда жили джинны. Прямо с рук кормят под водой рыбёх. Нежные, почти прозрачные, с бриллиантами сияющих глаз рыбы радуются угощению, выхватывают крошки хлеба из подставленной пригоршни. Прислоняясь губами к стеклу маски, ловят взгляд и, поспешно чмокнув, нарочито вздрагивают от пузырей выдыхаемого воздуха, словно дёрнув надменно полуобнажённым плечом, и тут же продолжают трапезу.

К счастью для мальков, щуки предпочитают шумному застолью отдельный кабинет за шторкой водорослей болотного цвета, взволнованной сквозняком придонного течения.


Лето обидно скоро старится, всё чаще улыбается сквозь слёзы. Вечерние посиделки у костра, меж колонн корабельных сосен, становятся всё длиннее. Хочется сидеть, как можно ближе к огню, как можно дольше, как можно дальше глядеть в никуда… Но наступил-таки день, когда скрученные палатки погружены в каноэ, и на стоянке лагеря остаётся лишь присевшая на корточки трава.       Солнце, неумело упрятав разочарование, уткнулось в облако, тучи предупредительно задёргивают гардины небосвода и льётся дождь. Приглаженная ребячьими ногами трава скоро приходит в себя, тянется сонно и вскоре следов не остаётся вовсе.

Дождь то мотает головой, отчаянно пытаясь вытрясти из уха холодную воду, то набирает побольше воздуху, проливает одну -две капли и уходит.

Каноэ тоже – тихо отходит от берега. Мерный ритм вёсел, струи щекотно скапывают с носа. Деревья и кусты и облака отражаются в воде так, что кажется, – лёгкое судно лавирует промеж облаков, не мешая никому.

Почти у самого города, вспугнув уток, ребята срывают с птиц аплодисменты, прервав их сон посередине кошмара, что давно перестал быть привилегией людей.


Ядовитые потоки сточных вод, смердящие свалки, траурные ленты дыма… Покров беспечности не сдёрнут, и, кажется, что уже запоздал. Так хочется быть неправым, да тот кирпич, что помнит всё, усердно крошится, превращаясь в песок. Спешит наполнить песочные часы вечности, которые не остановить никому и никогда.


До кого как…

Подмороженная земля, по месту, ожесточилась поутру, и нарядилась гранитом: прожилки малахита травы, замершая на месте пластинами слюды роса, да не к месту, – нелепое вкрапление сапфирового сияния первоцветов.


За остеклённой рамой берегов пруда, в пыли рассвета угадывались букеты корневищ кубышек, по-девичьи сомкнутые их ладони, что робко тянутся к пожатию меж крахмальным манжетом льда и холодным воланом шёлка рукава воды.


Рыбы красно рядили о грядущем, да рядились побогаче. Их вскоре ожидают брачные пиры, с непременной беготнёй по одному, заведённому навсегда раз кругу. Улитка примёрзла к пузырьку воздуха, не отпускает, держит крепко.

С вершины неба ястреб кричит младенцем, готовится тетёшкать ребятню.


Чёрный чопорный ворон выпустил из когтей мышь. То ли подвёз по-соседски, или выронил от неловкости. Как знать? Присев на обломанный карандаш берёзы, поворотил он головой в разные стороны до хруста, размял ключицы и, мерно звеня ключами от округи, грузно взлетел. А мышь, что упала на вязанный матрац травы рядом с осенним сором, огляделась, прилично чихнула, одёрнула серый рабочий сарафанчик, и, как не бывало ни в чём – засеменила по делам.


Увиваясь атласной серой лентой округ дерев, снуёт белка. Рыхлит почву, огородничая кабан. Сторонится дороги олень, а косуля, любопытная козочка, лукаво выглядывает из-за прозрачного ещё куста. Вся на виду, красивая… нет сил!


До нас ли им? Так до кого как…


Пора

Рыжий весёлый полдень. Ветер тихо скребётся в окно сухой, спящей с осени веткой, просится в дом. В углу рамы, незаметно потирая руки, подгоняет время, раскачиваясь на паутине жёсткий жестокий с виду жук, для одного только вида решительный, но на деле – не слишком он и смел. Ему иножды 17 недосуг никому досаждать своим досугом. Если можно тихо и незаметно переждать что-либо: ветра порывы ли, губительный ли избыток милости солнца… Коли есть надежда пересидеть в сторонке, – не преминет попользовать и её.


От реки слышно, как на воду босыми пяткам тормозит синица. Камень на дне погряз в иле по самую шею, и ему так славно, что лень шевелить губами, дремлет под чавканье улитки. А та закусывает водицу студнем прошлогоднего кленового листа.

Нежными ресницами согласно моргает тимофеевка, у ног её пенится вареньем земля и взрослеющий мох с кислым выражением бархатных щёк. Он же, – и на развязанной развязной шнуровке нор пригорка.


Редкая весомая капель всхлипываний дятла ловит свойское эхо, путаясь среди обретающих гибкость станов стволов. Те всё ещё статны, да наскучило им так-то, стоять столбами. Гибкости жаждется, взглядов с поволокой подле, оленьих.

Сосна и туя пританцовывают на месте, держась за руки. Бабочка-крапивница, разбив пару вальсирующих мух, сбив со своих нарядов излишек разноцветной пудры, подхватывает подружку и принимается кружиться сама. А мухи отдышаться не могут никак, разминая ушибленные с лёта локотки.

Из плетёной хвойной вазочки лакомятся сосновой помадкой божьи коровки. Тянет руку кверху выскочка ландыш…


И такая вот кутерьма – до самых сумерек, где, в стороне ото всех, стоит, призадумавшись, мышь. Глядя вдаль, ловит запахи пирога, что томится в печи весны, и, – вкусно ей! Сытные соки надежды опьяняют, дают силы потерпеть ещё немного в душном полумраке норы, а там уж, после… Мышь стряхивает с себя оцепенение, дышит на озябшие кулачки, и решительно направляется домой, спать. Пора бы уж. Всему – пора.


Настоящий человек

Сложно с глупыми. Подчас, – просто невозможно.

Знавал я одного футболиста. Ничего личного, – так, приятели по разорванному колену, не более того! У него были две страсти: футбол и слабый пол. Травма избавила спорт от посредственного игрока, а что касается дам… Он желал сочетаться, с кем угодно и как можно скорее! Парень был неприятен, неопрятен, и навязывал своё общество, тогда как мне было невыносимо не только видеть его подле, но просто – идти вместе по улице, даже молча. Но держать язык за зубами он не умел, а шёл, орошая непроходимым вздором округу. Все мои попытки объяснить, ему, что следует искать себя, а не пару, учиться, хотя чему-нибудь, разбивались об одну и ту же фразу:

– Ну и зачем мне это?! Я же красивый! – упрямился он после каждой очередной отповеди.

Услышать подобное от ребёнка было бы в некоторой степени забавно, хотя и насторожило бы непременно, но из уст вполне созревшего взрослого звучало пугающе.

По счастью, судьбе было угодно отдалить нас друг от друга вскоре, а много лет спустя случилось наблюдать, как, расположившись за столиком в кафе, мой недальний18 знакомец вкушал нечто питательное вместе со своим сыном. Тот был абсолютной копей папаши: совершенное, потрясающе красивое лицо и бездонные очи, пропасть, где бесследно исчезает исконный смысл бытия. Зацепиться не за что. Они жевали, любуясь друг другом. То ещё зрелище.


Кому-то повезло, скажете вы, женщины любят привлекательных? А мне её… жаль. Это ж какими нервами надо обладать, чтобы объяснять высокому красивому мужчине простые вещи. Не располагаться подле урны, к примеру, – ибо вполне предсказуемо промахнутся мимо, и поэтому попадут в тебя. Не порхать влажными подмышками перед лицом визави. То ж всё – простые, банальные, обычные вещи, – про мытьё рук, ушей и, как правильно перейти дорогу…


К счастью для нас, есть ещё и те, кто, забывая о себе, обнимают вящий19 мир, заставляя ближних тепло и сострадательно внимать тому. Эти чудаки тоже восхищаются, но всем, кроме себя самих. И от того-то прощаешь их, легко и свободно, с откровенной радостью и завистью тайной, что самому сие не дано.

Столь стеснённая временем бабочка тратится на то, чтобы пошептать в ушко, сидя на несвежем воротнике чудака. Синицы, не стыдясь стирают своё бельишко в пруду прямо при нём. Сама земля кружится на виду, не ощущая неловкости от того, что под седым париком прошлогодней травы щекочется муравей. Подшивая подол дня, суетится у ног шмель, и, плавно поводя плечами в золотых осенних эполетах, с явным сожалением, тает из виду лёд.

– Ты только посмотри, – просит чудак, указывая на видимое лишь ему. – Это просто невероятно!

И киваешь головой согласно, стыдясь непонятливости, любуешься… тем, что есть ещё такие, не от мира сего.

…Говорят, что определённое отношение к жизни побуждает двигаться вперёд, поскольку только там, вдали находится неизведанное, тогда как неопределённое вынуждает топтаться на месте.

Настоящий человек всегда идёт, и его наслаждения впереди.


Весна

Трясогузка меряет шагами новую, с сырой ещё побелкой квартиру. Страдая от безделия, длиннохвостая синица меряется турнюром с лазоревкой. Дубонос хмуро пересчитывает шишки на сосне: ищет, где погуще.


Воробей цокает каблуками по крыше, гремит солдатскими жестяными тарелками, накрывает стол к обеду. Слышно, как он то и дело кричит кому-то:

–Че-го? Чье-го?!

Бегая туда-сюда, тревожит муху, сгоняя её с тёплого насиженного места, а та, разморившись на солнышке, лениво так, низким грудным просит:

– Ах, ешьте меня, терзайте, я вся в вашей власти, только отойдите со света поскорее, самый лучший загар – до обеда.

А воробей, от изумления чуть не падая с крыши, ей в ответ:

– Чего – чего?!


– Не ссорьтесь, пожалуй, хотя теперь! – подаю уж голос и я, но то напрасно, не вразумить их теперь. Безотчётное волнение весны задаёт тон, тревожит всех. Порывистость и хОлодность оправданы тяжестью20 её. Непросто это, дарить жизнь.

Несмотря на производимую собой нервность, веслединная21 музыкальная шкатулка, при всём однообразии мотива, наскучит не враз. Кратная такту её кротость западает клавишей гармонии души. Плавное тёплое течение срывается вдруг с места и, хлопнув дверью, уходит, оставляя вместо себя опустошённые пригоршни ложбин, пустынные пригорки. Куда ни глянь – отлежавший бока осенний сор.

Стоит ли браться за дело вновь? Состояться ли? Но… если нет, то как же?! Не всякое свершённое оставляет след. А уж коли ему вовсе не бывать…


Чем мы живём, как не воспоминаниями, пока сами не становимся ими…


Шмель

Дурно, коли из названия своего,

человек выхолащивает сперва человечность,

а после и разум. Стоит ли он себя, таков?


Шмель описывал утро. Прописью, выводя старательно каждую букву размашистым почерком. Задевая редкий ещё цветок, ставил кляксу, сокрушался, тряс виновника за плечи, тот склонял голову, сожалея о содеянном, и шмель, принимался за свою летопись вновь:

–У-у-у! – хрипло басил он на весь лес.

Он был дотошным, этот шмель, и записывал обо всём, что удавалось увидеть и узнать.

Ему было слышно, как трясогузки натирают до блеска стёкла. Нервный этот звук, обыкновенно доводит до исступления слабые натуры, но из уст птиц оно выходило не так больно, и даже несло в себе некую огорчительную радость, с которой согласно было примирить себя ненадолго.


Сосны грели под струями солнечного света натруженные за зиму лапы, прямо так, не сняв линялых перчаток. Пережив в одиночку все тяготы снежной поры, они отдыхали чуть поодаль от прочих, тех, кто вовремя убрался восвояси, замер в надежде, что минет их гнев стужи и бремя снегопада.

Но непогоду неурядиц сумели переждать не все.

Одни не выдержали ожидания сами, других сломили обстоятельства. Поверженными, в низменном своём состоянии, они выглядели почти жалко, тогда как сосны, даже в плачевном, измождённом подобии себя, держались на ногах до последнего. А, испуская смолистый дух, падали, гордые дальним родством с морской стихией и глядели наверх до той поры, пока ещё было позволено им совсем не очерстветь.

Вокруг было столько всего, – видимого и незаметного, а шмель всё писал и писал, торопясь, стараясь ничего не упустить. Ибо, только так могла отпустить его боль о том, что скользкий шлейф времени или юркнет в тесную щель под камнем, как ящерка, или оставит никому не нужный бесполезный уже хвост на виду.


Стук в окошко

– Ладно, всё, я пошла, не скучай! – сказала она и, ловко оперевшись крылом об угол сарая, полетела в сторону леса.

Изумлённо и радостно я глядел ей вослед. Всего за час эта милая птаха похитила моё сердце и унесла с собой по то самое «навсегда», что так коротко для нас, и так бесконечно для неё.


Удар, будто мягким кулачком ребёнка по стеклу, пришёлся как нельзя кстати. Хотелось выйти из душной комнаты поскорее, но не находилось приличного на то резона.

– Ты куда?

– Да вот, птица ударилась об окошко.

– Вроде, несильно.

– Схожу, посмотрю…


В оставленном, позабытом осенью рукоделии – недоплетённой розетке травы под окном, лицом вниз лежала обыкновенная овсянка. Неудобно вывернув правое крыло, просыпав горсть мелких коричневых перьев основания хвоста, она дышала чаще, чем умела. Неловкое состояние тревожило её, и, сгоняя с непривычного места, торопилось пуще обыкновенного сердечко… Но встать, взлететь, или даже просто – подобрать под себя обтрёпанный падением подол она не могла.


– Да ты ж моя бедная, – шепча тихо и нежно, чтобы не напугать, я склонился к птице и, недолго думая, подобрал её ладонью. Опасаясь, что овсянка станет вырываться и наделает себе новых бед, держал наготове вторую руку, но, к моему удивлению, птица ловка подтянула под себя ушибленное крыло и едва заметно завозилась, устраиваясь удобнее.

Тихо приговаривая, я согревал овсянку, загородив от ветра, и через некоторое время стало заметно, что сердце её бьётся ровнее, но левая лапка сжата в кулак, словно отбита. Следовало дать овсянке возможность прийти в себя, поэтому, не решаясь отвечать за благополучие птицы, я задумал усадить её на скамейку подле сосны. Приложив ладонь так, чтобы она была свободна в выборе, попытался принять руку, но птица тут же разжала кулачок и крепко ухватилась за мой палец.


– Ого! – неожиданно и счастливо рассмеялся я, – ты меня совсем не боишься. Какая ты… милая. Давай-ка я тебя тут, поблизости устрою, только на время, – а если к вечеру тебе не станут лучше, приглашаю к нам в дом, милости просим.

Овсянка согласно прикрыла глазки и даже, кажется, задремала.

Припомнив о том, что позади сарая, в кустах малины с прошлого года висит гнездо, я направился прямо туда. Но, как только поднёс руку с птицей к лукошку, она открыла левый глаз, укоризненно и демонстративно посмотрела на меня и продолжила прерванный сон.

      Так я и ходил туда-сюда, баюкая птицу. Выбирая места, где земля мягче, чтобы ступать потише, да куда солнце сможет дотянуться без помех.

Прошло не больше получаса, как овсянка оправилась и смогла взлететь. Она сделала это не разом, а спрыгнула сперва на тёплую кочку у моих ног, предоставляя рассмотреть, до чего ж хороша, и лишь спустя несколько мгновений, встряхнулась и исчезла. Как пепел с блюдца…


– Кто-то постучался или мне показалось?

– Да нет, этот так, поползень, шалит.

– Всё тот же?

– Ага.


Очередной стук в окошко. Как же я страшусь его и жду его как теперь…


Мой милый друг

Он ушёл с таким же достоинством, с которым жил все эти годы. Не обременяя никого, не вызывая напрасных рыданий и пустых надежд на то, что «всё обойдётся».

Три недели тому назад, как только приоткрылись жалюзи льда, он вышел на порог берега пруда. С трудом разместил неловкое от дряхлости тело на едва тёплых камнях и, не теряя ни капли из скоро истекающей жизни, подозвал к себе.

bannerbanner