
Полная версия:
Родина чувств
– Нет, ну какова, а? Нахалка. Ведёт себя, как барыня. В нос Рыжего лижет, в глаза глядит. Думает, что нужна она ему. Тот-то пожалел дурочку. Поиграется и бросит. На что польстился-то? Хвост короткий, уши маленькие… Тьфу! Срамота.
Ну, что бы там кто не говорил, а Рыжему нравился аккуратный хвост подруги, милые ушки и мелкие бусины глаз, взгляд которых оставлял в душе лиса вполне ощутимые вмятины. Как ямочки на щеках щербатого подсолнуха, они цепляли, царапали сердце. Да так, что, в виду того, как эта парочка брела бок о бок к арке входа в семейный терем подле основания зрелого дуба, кумушкам становилось грустно.
Зависть, досада по чужом добре – страшное зло. Оно тянет к себе беды. Как водоворот ускользающих в небытие дней, проглатывает время, секунду за минутой. Топит тех, кто может счесть это время своим. Не щадит и прочих.
Когда под сводами корней дуба на свет появились три очаровательные миниатюрные копии Рыжика, тот перестал быть отрешённым влюблённым. Но сделался заботливым супругом и отцом. В поисках пропитания, кружил по лесу. Хватал всё, что казалось ему съедобным. Жуков, ягоды, мышей, землероек… Однажды чуть было не прихватил новорождённую косулю, но пожалел её. Лизнул в скользкий ещё липкий нос и побежал дальше, гордый сам собою…
Несытый лис, отец трёх малышей, оказался добрейшим парнем. Но, в стремлении накормить семью, он не хватал в зубы всех подряд. Выбирал слабых, утомлённых болезнями или непостижимой предопределённостью событий19. Мышат, что семенили, перебирая розовыми пятками у его ног, аккуратно переступал.
А люди? Разе они умеют… так? Умеют, вероятно, но не все.
Довольно упитанный мужичок шёл на реку, расслышал возню в корне свинцового дуба20, разглядел малышку – лисицу с тремя щенками, сунул в мешок и ушёл. И всё это на виду у лиса. Он как раз подбегал к семейному гнёздышку.
Рыжий, с крысой в зубах, долго гнался по пятам двуногого, у самого берега настиг, преградил путь. И положил крысу на землю. Мол, давай обменяемся. Бери мою добычу, а мне отдай моё. Моих!!!
Двуногий пнул крысу ногой, отшвырнув прочь, обвязал мешок верёвкой и бросил в реку. Подальше, ближе к середине. Рыжий кинулся в воду, но, пока доплыл, мешок уже скрылся под водой. Как его и не было. Как не стало счастья, любви, маленькой милой лисички и трёх рыжих рыжиков…
– Ну, что там? Сосед приехал или чужой кто?
– Нет. Там Рыжий, лис. Плохо ему.
– Заболел?
– Нет, горе своё мыкает.
– А как?
– Ну, он же не может кулаком об стол или дверью хлопнуть так, чтобы дверная рама в труху. Он со всего размаху бьётся лапами о доски, что там во дворе навалены. Разбегается и так кидается, что доски напополам. А из-под них мыши выскакивают. Разбегаются, в страхе.
– И он их ест?
– Не ест. Горестно смотрит им вслед.
– Он тебя испугался?
– Да нет. Он явно знает, кто я. Поднял на меня глаза, посмотрел и опять, со всего размаху по доскам…
– Бедный…
У каждого лиса должен быть свой лес. У каждого человека должен быть свой дом. Лес однажды состарится, неизбежно обветшает и дом. Неизменным останется одно лишь право вырастить своих детей. Оно одно на всех. Право на жизнь.
Москвичка из провинции
Я люблю Москву. Вы поймёте, за что.
За неровные камни мостовой красивой площади. За памятник Гоголю на Никитской, за просыхающую на виду у неба авоську купола ГУМа. За таёжный перезвон Курантов Спасской башни. Их слушали Чук и Гек. Их слышала моя бабушка в свой последний «…наступающий тысяча девятьсот семьдесят девятый год»… Их сердцебиению вторил пульс прадеда, маршала Александра Михайловича Василевского, о котором вспоминала вся семья, но с оглядкой в мою сторону: «Забудь! Ты должен пробиваться сам. Нечестно идти по реке жизни на плоту чужих заслуг. Надо добиваться всего самому.» Слова были , безусловно, иными, но смысл, смысл… Под таким напором невольно ощущаешь себя нежданным, а потому нелюбимым и ненужным кутёнком, выплеснутым в сточную канаву из помойного ведра, вместе с прочими отходами.
И вот ты дрожишь, смиренно пытаешься утонуть, но глотнув пару раз горькой от немочи воды, решаешь выплыть-таки. Не из упорства, но из любопытства и желания «досмотреть до конца» то, что предназначено. И силишься, тщишься. Иногда, – часто! – кажется, что всё напрасно. Но ты идёшь вперёд, просто – вперёд, не ставишь никаких целей, кроме, пожалуй, одной-единственной. Ты стараешься не соглашаться ни с чем, и не с кем. Ты – против. Наперекор течению. И неважно, что используешь ты в процессе противления. Титановый хвост моноласты, ритм рифмы или колокольчик своих речей…
Ты упрекаешь директора школы в том, что он не должен хамить тому, кто не в состоянии ответить. Перед лицом всей школы, один из двух тысяч учеников, отказываешься вести дневник под диким названием «Личный комплексный план». Ты ломаешь руками нож у лица бандита в трамвае. Тебе страшно, но остановиться страшнее во сто крат.
Довольно быстро привыкаешь к необходимости что-то превозмочь, одолеть, покорить, подчинить себе. Движения без усилий кажутся никчемными и незавершёнными. Живёшь в поиске трудностей, как некогда, – редких шоколадных конфет в новогоднем подарке, что прячутся в горсти грустящих карамелек и ирисок. Временами пугаешься редкой, заслуженной наработанной лёгкости. Ищешь подвох. И, конечно, он услужливо отыскивается, этот подвох. Он в тебе самом… В твоей неискушённости, в нелепой вере в добро и бесконечном упование на то, что существующая где-то там любовь отыщется… Только… к чему эти поиски, этот надрыв, если широкий ковёр Тверской ведёт туда, где неровные молочные зубы мостовой Красной площади улыбаются тебе сквозь розовые губы рассвета…
И когда он наступает, сей лепый21 момент, когда ты осознаёшь, что эта улыбка по праву обращена к тебе, недоумеваешь, ибо не мог представить себя недостающим фрагментом картинки, без которого «всё рассыпется в прах». Как рассыпается в прах всё, к чему прикасается неловкая рука человечества…
Я люблю Москву. Вы не поймёте, за что.
Яблочный ёж
Первые дни августа. Ещё не осень, но уже не вполне и лето. Вишня стыдится своей преждевременной наготы. На виду у сосен это, конечно, не так зазорно, но если бы вокруг были только они. А так…
Вишня увязла по колено в сугробе грядущей осени. Сухие листья издали похожи на опилки. Воспоминания… Те тоже лишь похожи на быль, что преследует и не позволяет яви вполне овладеть нами.
Я помню, как один из моих легендарных дедов привёз с Дальнего Востока, где руководил флотом, грушу. Сочную. Почти прозрачную. Косточки застряли в ней, как в меду янтаря – кисленькие муравьи. В неё не требовалось впиваться безжалостно. Она сама, благосклонно и доверчиво, выкладывалась, по частям. Совершенно напрасно сдаваясь на милость детской ненасытной тяги к сладкому. Изнеможённая напрасной неубедительной борьбой, стекала по моей довольной мордахе, в конце концов… Удивительно, но мне было совсем не стыдно «так пачкаться». И до такой степени вкусно, что вот уже пятьдесят лет прошло, а я помню и смак, и запах той груши.
А яблоки?! Те, что из детства! Да… Это было что-то необыкновенное. Элегантный осторожный аромат сладости в шлейфе свежести раннего утра, – вот, примерно так они и пахли. И грызть-то их было чем, кстати! И мы их грызли, кусали, отщипывали зубами без остановки. До оскомины. А после, не в силах выпустить из рук, – всё не съеденное моментально попадало в огромный медный таз для «в прок», «на варенье», «на джем», – пёрышками, непременно новыми пиками перьевых ручек, делали на поверхности яблок "иглы" из мякоти. Писчее перо, стальное, «с наваркой кончиков иридием или без оных», как нельзя лучше подходили для этой затей. Куда уж лучше прямого их назначения, упражнений по чистописанию.
Навертев пирамидок, понавтыкав их вверх-тормашками, кожурой в отверстие, любовались проделанной работой. Выходила весьма презабавная фигурка. Колобок. Или, скорее, ёж! Яблочный ёжик со скоро темнеющими иглами. Они взрослели на глазах, эти иглы. Мы же к этому не стремились совершенно. Мы хотели быть большими, но не желали становиться взрослыми. И потому, запихивали в связанные яблочной кислотой рты яблочных ёжиков и делали вид, что нам вкусно… Ведь от яблок растут, как говорили взрослые.
Фруктовый сок привлекает мошек и мух. Приходится отгонять их. Но это непросто. Иногда устаёшь расти. Нервно, раздражённо, даже несколько истерично ты гонишь прочь насекомых. Так же, как это делает лягушка, отмахиваясь от докучливого комара. Когда она лягается, то похожа на лошадь в стойле. Надоели ей эти комары да мошки. Ей бы песен. Ей бы понырять с бортика пруда. Но не для того, чтобы спрятаться, испугавшись постороннего звука, а так, для удовольствия. Оттолкнуться посильнее, прыгнуть повыше и, отделить один слой воды от другого без брызг. А после вытянуться паутинкой и парить, парить, парить надо дном до полной остановки. Загораживая своею внушительной тенью полупрозрачные водоросли, смешливых карасей, что громко, словно подсолнечные семена, грызут стебли отмытых салатных листьев лилий, под суровыми, в никуда, взглядами улиток. Те перепутали низ с верхом и скребут разношенными тапками поверхность воды. Полируют без устали. Останавливаются только для того, чтобы вытряхнуть из рюкзачка раковины крошки воздуха. И снова за дело…
– Чем ты занимаешься?
– Думаю…
– Да, ещё бы! Тебе – что бы ни делать, лишь бы ничего не делать! Садись за уроки!
– Так лето же…
– Не имеет значения! Марш к столу!
Отец кричит на меня, а я не слышу нарочито грозных интонаций его голоса, не вижу вздувающейся в такт его словам, вены на лбу. Я вспоминаю, как он взял меня за руку однажды и подвёл к дороге, которую предстояло впервые перейти самой. Было очень страшно. Ощущение пустоты за спиной и шевеление онемевших от ужаса ног, где-то там, внизу, поперёк бесконечно длинной дороги. А в руке – тот самый яблочный ёжик, что постепенно делался рыжим в моей горячей ладошке.
Яблочный ёжик взрослел понемногу. Так неизбежно взрослела и я…
Как ребёнку…
Виноград цепляется детскими пальчиками за вуаль окна, что защищает обитателей дома от вакханалии, к которой так склонны все дамы, носящие фамилию Кулекс22. Вне зависимости от возраста и способности причинить вред, они ведут себя недопустимо. Кулекс в девичестве обычно назойливы, пик агрессивности приходится на пору их зрелости, а наиболее возрастные, в виду опытности, обретают такую изощрённую осторожность, что обнародуют результаты вероломства уже на поверхности окна, обременённые темнеющей каплей чужой крови в чреве.
– Ох, будет этому конец, когда-нибудь, а?
– Ты о чём?
– О комарах.
– Так лето же! Ты хочешь, чтобы закончилось лето?
– Не хочу.
– Тогда терпи.
– Терплю…
– Гляди-ка!..
Мимо окна «чайкой»23 пролетела парочка влюблённых стрекоз. С ветки вишни за полётом в ритме Бартольди24 наблюдает сытая оса. Она огрызла все стебли сладкой осоки, что отыскала неподалёку, и поползновения бабочек на мякоть переспевших ягод перестали её раздражать.
Огурцы шевелят опухшими фалангами. Ме-е-едлен-но… Утром они ещё прямы, а к вечеру согнуты, скрючены, прокурены слегка, от того, словно вымазаны в меду и покрыты крошками табака. Колючи, как подростки. Шепелявят шмелями. Шепчутся пчёлами, шмыгают бабочками, утираются коричневыми платочками с вечера до утра. А мелкие жёлтые цветы, которыми густо облеплена толстая проволока стеблей, без сомнения, нелепы. Но они, словно весёлые брызги солнца. Его так много летом и так мало в иную пору.
Косточками от вишен, словно сушёным горохом, усеян весь двор. Странно думать, что из твёрдого грязного комочка может вырасти дерево. И оно обязательно вырастет, это дерево. Если не смести косточку в пошлую пыль обочины, а дать ему возможность отыскать приют в тёплой влажной земле. Дереву нужна забота. Чтобы вырасти. Как ребёнку.
Солнечный зайчик
В конце июля, окутанный тугой пуповиной осени, лес встряхивал шевелюрой, чтобы пустить по ветру предательски сохнущую листву из своей кроны. Листья вафельно хрустели, царапали подоконники, ранили юных гусениц и вызывающе влажных важных слизней. Некоторым везло, удавалось спланировать на стеклянный стол реки или пруда. Вода сперва оживляла их. Листья ощущали себя вновь – молодыми, упругими. Но всё это было ненадолго. Как известно, чрезмерное усердие вредно во всём. От длительного нахождения в воде, листья делались рыхлыми и то, что ещё недавно казалось спасительным, губило их. Делало слишком тяжёлым и предательски тянуло на дно. Поначалу это даже казалось забавным – лежать на нежной постилке ила, любуясь собой в зеркало поверхности воды. Снизу вверх. Но, спустя несколько дней, то ли зеркало теряло чистоту, то ли листья свою привлекательность. Они скоро переставали следить за собой. Жёлто-коричневые юбки покрывались пятнами, улитки, выказывая несвойственное им проворство, растаскивали нарядные одежды на ветошь и.… всё! От листов оставалась лишь жёсткая тёмная центральная прожилка, которая недолго хранила в памяти биение свежих древесных соков, но скоро уставала.
Та же листва, что падала навзничь к подножию дерева, неизменно скоро рассыпалась в труху под чьим-нибудь неспешным шагом. По тропинке, как по жизни. Или, наоборот.
Неким жарким утром, в поисках тени, под один из таких листочков забрался бронзовик. Серьёзный на вид, сияющий зеленью, жук.
– Куда ты!? Зачем ты туда спрятался? Думаешь, там безопасно? Любой, кто наступит на этот листок, раздавит вас обоих!
Жук, в смущении, утёр правый ус, неспешно выбрался из-под листа и остановился подле.
Он жил тут, неподалёку. Жужжал с весны до осени по хозяйству, считая своим и дом, в котором жили люди, и небольшой парк возле него. С осени он держал своё нехитрое имущество возле людей. Так было безопаснее. В виду того, что ключа от входной двери у него не было и быть не могло, то приходилось проникать внутрь с оказией, – через приоткрытую хозяевами дверь, или через печную трубу. Как только в доме переставали топить печь.
К жуку в доме давно привыкли. Домашний кот сообщал людям об очередном визите насекомого. Неизменно вылавливал его, аккуратно переворачивал лапой на спину и, дожидаясь хозяев, довольно громко ругался на частого, но незваного гостя:
– А-а-а! Ты-ы-ы! Опя-я-я-ять!
– Ж-ж-жа-а-алко тебе-е-е, а-а-а-а?! – отвечал жук, даже не пытаясь подняться.
Хозяева прекращали ссору единым манером. Выносили бронзовика во двор и бережно или, подчас, небрежно, высаживали на ближайшую зелень.
Время от времени, когда солнце гоняло своих зайчиков по всевозможным блестящим поверхностям слишком прилежно, жук нырял в пруд и подолгу плавал, чтобы немного остыть. А продрогнув, начинал стонать на все лады, чтобы его отругали, выудили и отпустили на все четыре стороны. Бронзовик был одинок, кроме людей, надеяться ему было не на кого.
– Не то, что этим, полосатикам… – бухтел себе под нос жук, ибо заметил, как оса пытается обратить на себя внимание и с размаху бьётся плечом в окно. Осторожно, но настойчиво. Человек обернулся на стук и разглядел, что там, за стеклом, в глубокой, безбрежной луже тонет осва25 в пожелтевшей от частых стирок тельняшке. Обежав дом, не давая себе времени на раздумья, человек зачерпнул горстью грязную воду вместе с осой. Дал воде стечь и перенёс насекомое на листок георгина. Рядом, чуть боком, потирая отбитое плечо о небритую щёку, летела та, другая оса, что подняла шум и позвала на помощь. Когда подруга оказалась в безопасности, она, всё ещё морщась от боли, поднялась чуть повыше в воздухе, чтобы заглянуть человеку в глаза, как бы запоминая его. И лишь после, сделав ущербный вираж, спланировала на георгин, утешать приятельницу.
– Везёт…– прогудел бронзовик завистливо.
Возвращаясь в дом, человек отыскал глазами жука, подмигнул ему и сказал:
– Не грусти! Зови, если что. Ну и в гости – милости просим. Дорогу ты знаешь. Все мы немного насекомые, не так ли?
– Так ли! Так ли! – вмешался в разговор кузнечик и выпорхнул от возбуждения из-под ноги человека прямо на середину пруда.
Лес, жук, осы, и человек рассмеялись в ответ искреннему порыву прямодушного прямокрылого. Но дружный сердечный смех был прерван влажным зевком лягушки. Та часами сидела на листе кувшинки в ожидании добычи, притворяясь лучшей его частью. Сморгнув сухопарыми ногами кузнечика, лягушка замерла в прежней, незаметной окружающим, позе. Мир от изумления перестал быть собой, но… Сердиться на лягушку? Это было б неразумно. Как неразумно было оказаться кузнечику посреди пруда глоток тому назад.
Каждому стоит находиться в предначертанном ему месте. Чтобы сделать лучше, чем оно было. Или, по-крайней мере, не испортить. И передать следующему. Тому, кто родится после и будет любить и оберегать простор, в котором появился на свет. С его первозданной чистотой, и вместе со всеми этими лягушками, кузнечиками и жуками, по спинам которых скачут солнечные зайчики. И никак их не изловить, не приручить. И не испугать ничем.
Птичий сын
Во второй половине вчерашнего дня на подоконник взгромоздился птенец зарянки. Наполовину в пуху. Как будто бы в жилетке. Казалось, он одноног, так как сидел, подогнув левую ножку. Слегка раскачивался на ледяном подоконнике. Балансировал. Ветер сгонял прочь, подталкивал легко, но настойчиво, а ему удавалось, всё же, удерживать равновесие.
Я заговорил с малышом. Пожалел, похвалил. Он не испугался моего голоса. Напротив. Подскочил поближе, всё так же на одной ножке. Демонстрируя внимание и бусину глаза на пушистом блюдце серой щеки, выслушал, не моргая, комплименты и решил доказать свою состоятельность, вспорхнув над зелёной волной винограда. Впрочем, через минуту вернулся и просидел так до ночи, переминаясь с одной ломкой веточки ноги на другую…
Сквозь сон я прислушивался. Казалось, что, пока я, сытый и взрослый, бессовестно нежусь под тёплым одеялом, там, в ледяном омуте ночи тонет птенец. Мёрзнет в своём куцем жилете. В ужасе жмурится, когда бесцеремонная летучая мышь ерошит перья на макушке…
Время от времени я вставал проверить его. И находил в неизменной позе, с полуоткрытой кнопкой клюва, готового в любой момент насладиться белой бабочкой летящей с небес звезды.
Наутро малыш упорхнул. Остался выпачканным край подоконника, на котором он сидел, По всему было видно, что деликатный ребёнок птицы терпел до последнего и постарался наследить намного меньше, чем мог. Вскоре пошёл дождь, смыл следы недолгого пребывания отважного соседа. Подоконник засиял белозубо, а я загрустил. Не мог забыть доверчивый наивный взгляд, которым наградил меня в момент знакомства этот… птичий сын!
Наивность проходит с возрастом, скажете вы. И, конечно, будете правы. Но лишь отчасти. Так случается, если не достаёт отваги закрепить её в своём сердце. Наивность сродни прямоте и невинности, что привлекает простотой и не испорченностью даже тех, в ком тщетность отыскать простодушие предопределена.
Родство
Рано. В пустом зале утра птичий распев слышен лучше, чем это бывает в середине дня. Рассвет скромно зевает. Ходит тихо, чтобы не помешать репетиции. У реки шевелит удочками ветвей ивы, у пруда – прутиками винограда. Каждый ждёт свой улов.
Дрозд сбежал от детей. Всего-то месяц, как он отец, а уж нет никаких сил.
«Гляди-ка, надо же, какой облезлый!»– Твердят окружающие.
«Облезешь тут,»– думает дрозд. Ему и обижаться-то недосуг. Искупаться бы, передохнуть и – в бой. Добывать еду ребятишкам. Жена говорила, что не сегодня – завтра они выберутся из гнезда. Но от этого почему-то не делается спокойнее. Летать не умеют, прыгают, как зайчата. В любом разе надо будет подкармливать их первое время.
Речная улитка, полупрозрачный кренделёк, осыпана своими малышами, словно орешками, с ног до головы. Копошатся в горсти, ёрзают. Мама пытается отдышаться, но где там, – невесомость невесомостью, а двадцать горошинок на спине любого заставят попыхтеть.
И вот у каждого ж – своя однокомнатная квартира, а мама всё равно волнуется, не отпускает от себя. Как не достанет сил удерживать их всех на плаву, так и опустится на дно. И тут уж, опасливая ребятня, по парам, да по одному, пробкой к поверхности и на ближайший лист. (То ли усталость, то ли мудрый мамин расчёт!..) Только, как не рассчитывай, один-другой, от мамы не оторвутся. Так и будут подле, пока не опустеет мамина раковинка.
Рассвет давно уж передал свои удочки ветру. Лоза с наживкой голодного червяка усов дразнит невидимую рыбу. Но нет её и быть не может тут, под виноградом. И ветер сердится, рвёт лозу из земли, тянет. Ан нет. Те корни, стебли, что держат её в земле, прочнее посулов, прочнее ветреных порывов. Они её родня. А родство – дело святое.
Отец и мать. Родители. Хорошее слово. Особенно хорошо – если можешь использовать его в настоящем времени и во множественном числе.
Жись
Чаще всего мы предпочитаем иметь собеседником себя самих. Но иногда стоит слышать и других. Даже если молва приписывает им излишнюю скрытность.
Карась, который поведал нам эту историю, был немолод. Более того. Он был столь зримо стар, что даже не скрывал своего состояния. Забавляясь реакцией окружающих на его вид и размеры, подплывал к удильщикам, задевая плечом поплавок. После – медленно и широко открывал рот на виду у изумлённой публики, но вместо того, чтобы зацепиться губой за крючок, плевал в сторону рыболова. Карась столько лет манкировал ухищрениями рыбаков, что дать изловить себя теперь, на рассвете заката жизни, было бы глупо. Но поговорить-таки он любил. И выбирал для того безобидных бездельников, не имеющих за душой ничего острее слова или пера в кармане сюртука.
– Любезный, не уделите ли вы мне немного вашего драгоценного времени, – столь витиеватое обращение всегда находило сочувствие и собеседник, сколь бы он ни был рассеян, отыскивал источник.
Карась выдерживал приличную паузу, позволяя оценить новому товарищу свои достоинства. Он часто жевал губами воду, но не от дряхлости или волнения, и не от того, что не находились нужные слова. Там, где он жил, нечем и не на чем было записывать, посему, все истории приходилось заучивать наизусть:
– Видите, вон там, на противоположном берегу сидит Ляг.
– Лягушка?
– Нет, это мальчик, ляг. Я вижу, вы часто бываете здесь. Прогуливаетесь с унылым видом. Будто расстроены или недовольны жизнью. Но я заметил, у вас милая супруга и здоровый сын. А вы всё-таки вялы и унылы. Думаю, вам стоит послушать историю этого лягуха.
Ляг живёт в этом саду уже пятый год. Первое лето ему жилось весело и приятно. Заигрывал с подругой, шлёпая её по шагреневому влажному боку. Падал на дно водоёма, как усталая улитка, выпускал пузыри воздуха по-одному, как праздничные шары. А после – шумно и неожиданно выныривал, прямо перед лицом своей красавицы, чьи алатырные26 очи светились волшебным светом.
Та притворно пугалась и ласково шлёпала его по губам. Изящные, с бусинками маникюра пальчики, нежно касались лица ляга. Он смущался, улыбался и, словно резиновый, тут же озорно падал в воду вновь…
Вода и жизнь текли одновременно. Милое влажное семейство ожидали приятные хлопоты. Гранатовый разлом грозди икринок, головастые головастики, растерянный возглас: «Папа, где мой хвост?!» … Ляг, загодя тренируя рассудительность, солидно надувал щёки, и его возлюбленная, прячась за небольшим камнем на берегу, глядела на приготовления и таяла от умиления.
Ляг неизменно требовал от подруги находится у него на виду. Ей же казалось, что она довольно осмотрительна и чрезмерная опека не к чему. Однажды, таясь от Ляга для своих мелких дамских дел, она отошла от пруда чуть дальше, чем это обыкновенно бывало. Приметив в траве бантик оранжевой бабочки, Лягушка затаила дыхание. Принести лягу кусочек солнца, его трепетное воплощение, казалось весьма заманчивой идеей. Внимательно взглянув на мерное шевеление ранжевых27 крыл ещё раз, Лягушка ощутила неприятное покалывание страха, который внезапно обветрил губы. Ужас охватил её одновременно с тем, как замысловатая петля ужа сдавила тело.
Ни вздоха, не всхлипа. Лишь лёгкий хруст лопнувших костей, – вот что услыхал издали Ляг. Пока уж укладывал тело его любимой в свою хозяйственную сумку, не думая о себе, Ляг прыгнул, пытаясь спасти ту, которая была ему дороже всех на свете. Но…уже… Из неестественно раздутой пасти ужа безвольной тряпочкой свисала милая зелёная лапка с бусинками маникюра…
– А-а-а-а! – из непривыкшего к гласным горла раздался дикий горестный крик… Такого воя лес ещё не слышал. Ляг не просто кричал, он звал людей.
Из дома на его зов выбежали почти сразу. Как только Ляг услыхал женский голос, силы оставили его. Со стороны могло показаться, что пострадал именно он, так как теперь Ляг был скорее похож на сморщенный полузасохший кусок болотной тины, чем на гибкого, резвого ретивого влюблённого.