Читать книгу Двери моей души (Иоланта Ариковна Сержантова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Двери моей души
Двери моей душиПолная версия
Оценить:
Двери моей души

4

Полная версия:

Двери моей души


Не смотря23 ни на что


На куске берёзы, вырезанном из ствола. На чурочке. Выросла веточка, в полвершка. А на ней рожками бодались с судьбой две сочные почки, что пустили позже по ветру мятые знамёна свои. Упругие, упорные. Зелёные… Вследствие неопытной младости ли. Из-за сомнения в правдивости свершившегося…

Берёза, павшая под напором уговоров навязчивых лесных сквозняков, та телесная обособленность, без рук, без ног… Чему и как было научить ей своё дитя, нежданное, неразумное? Какими словами убедить не мечтать, не проявляться, не быть? Да и стоило бы, появись такой случай? Было бы справедливо? Подобно чему, запретить оглядеть ту самую пядь округ себя? За которой Москва. За которой будущее, ради которого сгинул. Которое укутал, словно младенца, и передал следующему в строю.

За окном каждый год, накануне Победы, распускаются два бутона чёрных тюльпанов. Два цветка. Они тянутся к небу. И, возложены на пространство безутешности надгробной плиты вселенной, цветут. Не смотря ни на что.


Избывность бытия


Не до брачных было призывов. Не до игр. Лягушка вжалась в мелкую расщелину меж камней. Сочные насекомые безбоязненно и нахально сновали прямо у неё на глазах. Но и не до них было. Намеренная сдержанность трепета влажной яркой красивой кожи, последующая вынужденная обветренной – тёмной, желтоватой… Только бы не разглядел. Только бы не…

Дышать было уже почти что нечем. У лягушки закружилась голова. Не осознавая вполне степени своего безрассудства, не понимая, что выдаёт себя с головой, наполнила последним выдохом кожаную двухстороннюю деку, и…

Хрустящее сухое кваканье вырвалось наружу, стряхнуло крошки мошек со скатерти пруда, потрясло вишню на его берегу. До озноба, до порхания белесых мелких лепестков, – прочь. Но недалёко. Вниз, нА воду, на тот же, в оспинах гальки берег. На сероватую спину змеи, безнадежно замершую в ожидании повода. И он-таки был дан.

В это же самое время, случилось быть неподалёку и ворону. Возвращаясь к плетню своего гнезда, в ответ на хриплый призыв лягушки, погляделся он свысока в зеркало пруда, да заметил затаённый опасный, словно резиновый, изгиб у самой воды. Не сомневаясь, полоснул лезвием крыл полотно пространства, испугал рыб. Выплеснув вместе с водой часть облаков, взмыл со змеёю повыше, да выронил её. Нарочно. Та ударилась оземь глухо, хлёстко.

И ворон понёс её, равнодушную ко всему и потяжелевшую безвозвратно, в родовое жилье. В одно из. Чтобы уже там… поровну… Каждому, кто нуждается в его заботе.


Лягушка же, растолкав рыб, упала в воду. Перевела дух и ровным стежком, от берега к берегу, затянула узелок прожитого дня. Замерла, держась на плаву подле листа кувшинки. Задремала.

Старик, что всё это время стоял у окна и наблюдал, кивнул головой во след ворону и воскликнул важно, подражая деду, своему: «ЧертовА!» А после, тонко, по-ребячьи, как водится это в порывах искренности душевной, всхлипнул и вздохнул:

– Бедные мы бедные. Как же мне жалко их, всех… – И отвернулся, чтобы не увидал никто, как слёзы ищут дорогу к воротнику, плутая по лабиринтам морщин.


Сожаления об одном предмете, невольно лишают сочувствия иной. И эта невозможность благорасположения ко всему на свете – главная ущербность бытия. До той поры, пока не осознаешь избывность его, ускользающего в водовороте измерения, которого нет.


Нет в том смысла…


Мальчишки в зоопарке испугали фламинго. Он пытался сплясать для дам. А тут они. В сумерках, исподтишка. Озлобленным хохотом подзадоривая друг друга. Толкая локтями, ища одобрения. Фламинго балансировал изящно на краю водоёма, но вздрогнул и оступился, подвернул ступню. Едва не переломил. И, хромая, стеснённый неловкостью, побрёл прочь.

– За что?! За что ему это? Мало того, что он оказался взаперти?

Блестящие чёрные волосы, на вид приклеенные к черепу. Клюв носа. Надменный, презрительный взгляд на всё, что вокруг. Точнее – насквозь всего. Отмечающий лишь себя. Позволяющий миру разместиться подле его неприятно небольших ступней. Плюющий на этот мир…

– Эй! Вы! Вы понимаете русскую речь?!.

– Он не понимает. Это индус. Привык, что грязно вокруг.

…Лягушка, охватив руками камень, дремала. Тот терял часть своей горячности в её объятиях. Но солнце подстёгивало страсти и не давало шанса успокоить ускоряющую течение кровь. А неподалёку направлялась в небытие оса, развесив сухопарые голени промеж губ жабы. Сматывал клубок чёрных ниток уж, прячась под куском коры. Маленькие зелёные гусеницы перекрашивали сосну в блондинку и завивали ей кудри. Ястреб с вороном ссорились в вышине. Делили небо. Не понимая, что нет в том смысла.


Молва


Ласточки стирают манишки в пруду. С лёта ударяются о воду. Так, некогда, женщины скалкой избивали измаранное отмоченное бельё. С плеча. Наотмашь. В досаде ли на белизну птичьих одеяний?

Зачерпнув побольше воды в карманы, ласточки располагаются неподалёку, отжимая и сюртук, и галстух. Понемножку. Многократно. А после, как наряд приобретает первозданный праздничный, парадный вид, птицы принимаются шалить. Ныряя под воду, обходя вниманием обескураженных вымокших насекомых. Доступность и неповоротливость их не привлекает озорниц. Манкируя ненасытностью, взрывают поверхность воды попарно, по трое.

Рыбы, отставив на время свадебные обряды, оттеснив столы листьев кувшинки, застланные накрахмаленной зелёной скатеретью24 к дальнему краю пруда, и сами присели в сторонке. Полюбопытствовать, как оно у ласточек-то. А супружество обождёт, чай не впервой.

      На шум слетелись дрозды, кукушки, щеглы и свиристели. Соревнуясь в ловкости и проворстве, в совершенном молчании погружаются в воду, плюхаются, пикируют на неё или по-стариковски осторожно заходят. Трогают мизинчиком – холодна ли, а после аккуратно, похлопывая себя по бёдрам, остывая, помаленьку, полегоньку… Ощупывая дно. Скользкое от ила и постоянного насморка многочисленных улиток.

Дятел, не в силах отстранятся доле, обнаружив своё удобное убежище на высоком, посередине кроны, – спиле вишни, сорвался оттуда прямо на пупок пруда. В самую глуботу25, откуда без задору, – ну никак. Да вспрыгнул, словно заяц и присел на бережку. Обсыхать, ухмыляясь. Кто, мол, сумеет так-то? Чей черёд?!

Но, вместо стараний, засобиралась публика. Сперва развесила было сушиться на веточках манишки да сюртучки, курточки да жилетки. Но, не дожидаясь, оделись в ещё мокрое враз и, – прочь. А дятел, в сомнениях о том, как оказался неинтересен никому, остался на берегу в одиночестве. Промокший и поникший. До последней нитки своего нетканого плаща и не вязаной жилетки.

Навязывая другим своё веселье, чего он хотел? О чём думал? Да и думал ли вообще…

Рыбы, стеснённые его присутствием, также не спешили продолжить свои дела. И только убедившись, что берег совершенно пуст, сдвинули на место столы, собрали угощенье, оставленное ласточками и продолжили свои подвенечные заботы.

В сумерках, когда вода, вследствие рыбьих игр в салочки казалась кипящей, просторный спил кроны вишни посетил филин. Наблюдая за праздничной вознёй, он крутил головой, изредка ухарски встряхивал ею, и всхлипывал в восхищении. Сопереживал. Со стороны. Так как, по слухам, был умён. Ибо молва клевещет не так часто, как нам того бы хотелось.


Цвета и звуки


Лягушонок споткнулся и упал в воду. Навзничь. Сырой, непропечённой стороной вверх. Опустил руки безвольно и замер. Моргнув своему отражению в серебряной плёнке воды, сообразил, что перепутал верх с низом и перевернулся. Огляделся и… Нет-нет! Никакого банального «ква» им не было произнесено. Мягкие упругие щелчки. Цоканье. Всё из неизданного ещё словаря. Громко и отчётливо. С вызовом. Чтобы было слышно всем. И услышано было-таки.

На зов подростка, из глубины возник ляг. Размером с хороший кулак, коим добродушные мужики утирают носы себе и своим ребятишкам. Не расходуя сил и не тратя времени на то, чтобы поддеть разношенными тапками воду, он просто нахлобучил тело на бережок и степенно, грузно развернулся к лягушонку. Слегка выдвинув бритый подбородок ему навстречу, прикрыл один глаз и… Сиреневой волной баса профундо раздвинул ближние воды, вывернул их наизнанку, возвращая лягушонка на приличное его положению место – к краю пруда. Туда, где помельче, потеплее, да дичь не столь проворна.

Ошарашенный и пристыженный, лягушонок направился было прочь, но был остановлен:

– Не спеши уходить. Ты не лишний здесь. Но должен знать, где твоё место. Именно – твоё. Не то, на которое оттеснили, но то, для которого ты и оказался здесь, в этом пруду. На каждой глубине должна быть своя лягушка.

Так ему было сказано или иначе. Намекнули, либо высказались напрямик, – нам этого никогда не узнать. Нет у нас под рукой словаря или списка правильных слов, начертанных маховым пером на завязшей в прошлом, бурой поверхности болота. Хотя бы…

А лягушонок с тех пор немного подрос. И, кажется, научился надувать щёки тем глотком воздуха, который может удержать с достоинством. Не умаляя чести славного племени лягушек из царства животных.


Истолкованное неверно


Ласточка была ещё котёнком. Верхнюю тёплую курточку мама снять уже разрешила, а вот без пушистых махровых штанишек гулять не позволяла пока. Было очевидно, что малышка ужь26 сменила гастрономический интерес к жизни на более достойный. Не так занимали мясистые мошки и противно зудящие виноградины сытых комаров, сколь увлекал полёт.

Воздух, как кулебяка, содержал в себе лакомства и сюрпризы, запечённые пустоты и не пропечённые влажные слои. По младости, ласточка не всегда понимала, какой кусочек доставался ей. Умение верно определять приходит не враз. Поэтому, бывало, маме или отцу приходилось срезать влажное тесто с боков дочки, высвобождая её далёкое от крепости, хрупкое тело. И она выскальзывала, как косточка вишни, в сторону, противную земле.

Но и земля забавляла ластушёнка27. Разноцветная, ароматная, она переливалась под струями солнца. Неясные лучи ветра проскакивали сквозь лепестки цвета сольферино28 и мак шевелил пальчиками, нарочито моргал или гнул гузку бутона, упрямо и недоверчиво. А ветру? Ему-то что?! Поиграть, да бросить.

Родители же маленькой ласточки не были столь ветрены. Их единственное, так уж вышло, дитя нуждалось в неустанной опеке. И, сменяя друг друга, мать и отец кружили подле дочурки с раннего утра до закатного часу, когда птицам их семейства, полагалось отдыхать.

По рассказам матери ласточка знала, что много-много лет тому назад их пращуры, обитавшие в скалах, сменили мнение о том, какое место таит меньше опасностей. И перевезли детей поближе к пространству, где человек выстроил из досок и камня своё гнездо.

Дом, под крышей которого родители ласточки устроили колыбель для своей малышки, частью был застеклён. Оберегая от увечий птиц, люди стирали пыль с окон лишь перед наступлением холодов. Но иногда, всё же, приходилось делать это и в пору цветения ландышей. Когда пернатые, в погоне за вставшими на крыло комарами, путались невольно и лепили с размаху мелкий потный пух к поверхности стёкол. Это случалось редко. Но – бывало. И каждый раз, выходя из дому на стук в окошко, человек хмурился и почти плакал, если отыскивал в траве лёгкое тело птицы, крепко ухватившее строгими сухими руками незримую ветвь. Лёжа на спине, также вот, как и на этот раз. Помимо белобрысых кудряшек, к стеклу прижался алый лепесток цветка мака. Так показалось. Но то была капля крови, что скоро стыла на выдохе сквозняка и в виду солнца. Которого не видать больше маленькому ластушёнку в тёплых пуховых штанишках.

Смахнув слезу веером крыл, ласточка, мать кинулась было в воду пруда, да уклонилась от услужливой бетонной плиты его поверхности. Пожалела супруга. Продолжила волнообразный свой полёт. А человек… стоял и смотрел ей во след, не стеснённый лукавой неловкостью. Не стирая горьких солоноватых струй холодной воды, что стекали по лицу.

Ибо… Гибелью грозит истолкованное неверно. Будь то слово, и будь то стекло…


Старость


Со стороны казалось, что в воде происходит нечто страшное. Пруд будто подогревали со дна. Вода клокотала, пенилась, бурлила и негодовала. Навязанное ей волнение было проявлением рачительности. То лягушка полоскала пыльную поверхность воды. Как ветхий плат, что кинули, походя, поверх. Беззаботно.

Причиной тому было открытие, совершённое ею несколько рассветов тому назад. Проследив за беглым взглядом, до которого снизошло благорасположенное ко всему светило, лягушку посетило смущение. Была довольно мутная пора сезонной суеты большого числа мелких, почти невидимых водорослей. Обособив обитателей водоёма друг от друга, сокрыв от взоров настоящее, в будущем посулила нещечко29. Но не спешила рассеять догадки и предположения о происходящем в толще воды. А там, словно нефритовые трости с оправой из полупрозрачного редкого зеленоватого опала на верхнем её конце, зрели три бутона нимфеи. Водная лилия, лотос и кувшинка! Близнецы. С пестиком в виде драгоценной вазы, водружённой на самой его середине.

Лягушка понимала, что ожидаемый перламутр белоснежного сияния салфетки лепестков, даже на истрёпанной скатерти листьев вердепомового30 оттенка, смотрелся бы изысканно. Испорченные небрежным обращением, намеренным или случайным; в прорехах или изъеденные, как молью, огрызенные рыбами со всех сторон, – они всё же сохранили ту основательную элегантность, коей грешит всё истинное. Дорогое. По затраченным усилиям, по тяге к полудню. Не к обеденному времени середины дня, а к отсутствию лицемерия и теней… Но всё прочее, что находилось тут, казалось лишним. Ненужным и неопрятным.

Лягушка давно уж была стара, постоянно голодна и от того же рыхловата. Простительная праздность отдалила её ото всех обитателей пруда, возвысила над ними. Ею пренебрегали и от чего -то слушались. Обыкновенно она не утруждала себя, но лишь побуждала к трудам прочих:

– Подай! Принеси! Гони на меня ту…да не ту мошку, она же хижа31! Вон… ту ж! Я сказала!

А нынче, засучив просторные, также дряхлые рукава, старуха принялась за уборку сама. Чтобы быть готовой встретить рождение трёх цветков. Не смущаясь остатков пыльцы чистотела, что осела в уголках обветренных губ берегов пруда. И черенков вишен с не сложившейся судьбой, бродивших бесцельно по его поверхности.


Ласточки вынужденно пропустили ежевечернее омовение. Дрозд и большая лесная синица исхитрились было пристроиться. В дальнем углу забрели по колено в нагретую за день воду, но лишь только присели, как были безжалостно исторгнуты, мокрой зелёной коленкой. Щеголеватым щеглам тоже было запрещено приближаться к воде, а на жалостливую в своей дурашливости просьбу: «Да нам только попить», старуха отозвалась. Окатила с ног до головы.

Повезло лишь лягушатам. Лягуха собственноручно оттёрла их чумазые пятки, завернула в листья молодого лопуха, и рассадила малышню по скамейкам берега.


Спустя час вода успокоилась и на её поверхности не осталось ни пылинки. Старуха, довольная собой, омывала лицо и плотный, словно глиняный, подбородок. И тут, со стороны туи, что по-обыкновению сидела на берегу пруда и мочила пальчик, досадливо рисуя снежинки, прозвучало:

– Любезная, а к чему весь этот сыр-бор? Вы разогнали всех, кто был душою сего прекрасного уголка. Без них, его обитателей, это место не представляет никакого интереса!

– Но – цветы… бутоны! Утончённость!!

– Утончённость и величие в простоте. В уюте соседства. Когда ласточки ныряют в воду, почти толкаясь крылом о крыло. И пыльное облачко от их прикосновений оседает на воду. Да, приобретая очертания, планирует на дно. А по дороге им полощут рот рыбы.

– Рыбы?!

– Да-да. Они тоже не кажут уж носа, завернулись в пуховое одеяло ила.

– Но должен же быть порядок! Чтобы не стыдно было привести гостей!

– Порядок, он для тех, кто родился тут. Всё здесь – для них. И, кстати, кувшинкам тоже будет грустно, если на них некому будет глядеть. Они хотят украшать вселенную, а не быть её единственными обитателями.


Лягушка сослепу так и не смогла понять, из чьих уст исходил сей справедливый, преисполненный беспощадной откровенности укор. Да это уже было и неважно. Трясогузка, кланяясь и благодаря, утоляла жажду с дороги. Она прилетела позже обычного, потому и пропустила столь неловкий для лягушки момент. Из-под куста смородины выбрался распаренный дрозд и плюхнулся, не таясь, а за ним и большая синица. Лягушата, побросав на берегу лопухи, один за другим прыгнули в воду…

Вновь бурлила вода. То кипела жизнь.

…Старость. Это время осознания того, что очевидность – это суть происходящего, просеянная через сито мудрости. Но не то, что банально возлежит на поверхности, на виду у воды, и течёт, как жизнь. Безжалостно и беззаботно.


Если…


Город стекает по ложбинке к реке. Кусочками овощей в салате глядятся крыши домов и, освещённые восходом, их гладкие праздничные стены. В обрамлении вишен, яблонь, слив, словно по пояс во вкусной сочной кашице мелко порубленного, зелёного же лука. Славно! Для совершенной прелести не хватает, как перца, красного вишенья32. Так не время ж ещё! По всем статям33 рано! Густые медовые лучи слоисто льются с небес, солнечным маслом… Вкусно, прянично даже. Утро.

Он наблюдал за тобой. Без гнева, но с укоризной, которая увеличивала капли его глаз ровно так, как если бы он намеревался рыдать:

– Ка-ак же! Ка-ак же! Ка-ак же ты так!

– Ну, прости… Интересно же! Тихонько. Не потревожу.

      Ухватившись за гранитную ступень камня, что полулежит в воде, обнимаются лягушки. Та, что поверх – крепко и нежно сжимает талию подруги. С надеждой, что желаемое будет достигнуто. С усердием и старанием. Золотой ирис34 глаз сияет, как новенькие обручальные кольца. Они движимы едва.

Округ же – тихо и торжественно.

Рыбы кружат подле, вальсируют втроём, меняясь партнёрами. Не дразнят лягушат, покусывая за пальчики, как бывало. Пара ласточек оставили ловить мошек. Следят сидя, склонив на бок милые головки, не роняя себя… на воду. Мир слышно? Едва ли. И только… Почти беззвучно, по оконному стеклу стекает солнце. То улитка оставила свой след. Нагретые перламутровые разводы медленно, незаметно шествуют вниз, к земле. И мешаются с твоими следами. Если они там. Если есть.


Незаметно для себя


      Небо – мозаикой. То остылой пеной сахарного сиропа. То в неряшливых клочьях. То дремлет не стриженным пуделем. Показная грусть и искреннее, «слепым» дождём веселье…

Стебли кувшинок с бомбошкой цветка, как палочки ксилофона. Рыбы мечутся, чтобы попасть в четверть такта, хотя б. Отбивают по воздуху ритм. Вслепую. И сипит лягушка натужно. Не тянет, но тщится. И нравится ей сей ущербный полдневный концерт. И важно пенится от того, словно дует на горячее молоко.

А рыбы… плюются, – и метко, и длинно. И досады вкушают плоды.

На коже воды – разводы, авоськи с икрой. Побросали лягушки и нежатся под душем дождя. Крутят ладошками, играют лопатками, набирая до середины спинки воды, а после спускают её книзу, как из ванны.

Душный воздух сбивается в хлопья и пеной тает, щекоча белые пальцы трав. И любуются они ими, удивлённо. И пускай те огрубеют от солнечной надменности вскоре. Что за дело? Пока ж они нежны и нужны себе самим. А после… Что оно такое, это после?

Где-то неподалёку первые листочки подсолнуха птенцами выглянули из земли, как из-под тёплого крыла. Клюют ветер. А дальше – широкий луг и речка, и церковь глазурованным пряником.

Большой лесной клоп, похожий на маленькую черепаху, ухватился за приспущенный флаг окошка поезда, что прошмыгнул мимо. Испрашивая загодя прощения за то, что побеспокоил, вблизи лишь пыхтит. Мощно, но незлобиво. Песня слышится на каждом изгибе рельс…


Постепенно ты понимаешь, что всё это по-настоящему, с тобой и вокруг.

Твои мечты исполняют те, кому они не нужны. Походя, между делом. Даже не сообразив, что произошло. А что же ты? Ты отчего-то теряешь способность сердиться. Познаёшь вкус проверенных временем истин. И замечаешь такую простую, что, когда цель почти достигнута, невольно замедляешь шаг, растягивая удовольствие. Незаметно для себя.


Пруд


Пруд дышал. Не сам по себе, но десятками беззубых ртов улиток, что растворялись с громким всплеском. Казалось, воду прихлёбывали. Неаккуратно, церемонно. Как дебелая купчиха, что никак не отыщет мизинчику места. Изредка очередная птица хлопотала над водой, перемешивая её взмахами натруженных крыл. А иная осмеливалась и, нащупав пяткой дно, брела осторожно и вдумчиво. Щегол, поползень, синица… Во след кукушке осмелел и соловей. Спустился частыми шажками к воде, и, не остыв, двинулся поближе к серединке, где похолоднее из-за тени от локона виноградной лозы. И было ему так приятно идти, пропуская сквозь расслабленные пальчики невесомую воду.

Пруд-то был не так, чтобы по колено воробью, но мелкий. Ему по шею. А ужу и вовсе – по макушку, с его-то плоскостопием!

Уж прилёг на подлокотник нимфеи. Ибо был утомлён. Поджидая мух, зевал широко и сладко, не показывая языка. Но соприкасаясь бледным нёбом с перламутровым жабо, а взглядом лаская лазурный навес неба. Мухи, обманутые напускным равнодушием, теряли бдительность. И, минуя неподвластный зрачку момент, оставалось наблюдать лишь сытое утирание тонких губ о жёсткую поверхность листа.

– Вкусно тебе?

– А то! – ухмылялся уж.

Насытившись, он развлекался, соревнуясь с бутоном водной лилии. Держал спинку, как она. Но утомлялся скорее златовласки, и беззаботно обрушивался в почти горячую воду.

И так – до распаренного жарким днём заката. До душистой ночи и её прозрачных теней. А наутро… Уж вышел из себя. Старый истёртый кожаный пиджак бросил небрежно на берегу пруда. Но новый, лайковый, лаковый носил так аккуратно, как позволяла его приземлённое бытие. Чаще возлежал в тени, свернувшись калмыцким узлом35. Дремал. Потревоженный спросонья, торопился посторониться. Но скоро сознавал свою горячность, и оборачивался на зов. Палевой струёй тёк к ногам и звал за собой. В наш общий дом.

А сверху, в коридоре, прямо над дверью, с плетёного лукошка гнезда спокойно смотрела на нас ласточка. Уже совершенная жена, и почти что мама. Умиротворённо и обстоятельно обнимая игрушечную колыбель, чтобы быть на месте, когда придёт время открыть ребятишкам тугую для них калитку в мир.

Это так славно – быть на своём месте, и вовремя оказаться там, где нужен именно ты.


Птицы…


Птицы, птицы, птицы… Слетаясь по-одиночке к воде, без сопротивления дают горячему воздуху волю вторгаться в тесные тела. Жара измучила их. Пить ли так долго, пока иная жажда не заставит оторваться. Или малым глотками, оборачиваясь по сторонам, дотошно, нудно, расчётливо. Не напиться никак. Добравшись до влаги первым, уступить тому, чьё гнездо дальше. Ты-то успеешь до наступления темноты. А он?..

Птицы, как люди. Пьют вместе, и разлетаются в разные стороны, стараясь не задеть, не потревожить. Не совершить греховного потворства проступку. И это… птицы?!

Когда уличаешь человека в дурном, ему не присущему, то упрекаешь в отсутствии любви. К себе подобным, или к тем, живым, которые были посланы в мир раньше нас.

Мужание духа постигается в минуты потрясений и повторяющихся событий, в которых познаём себя иными. Рождаясь добрыми, чистыми, ясными, всю жизнь пытаемся вернуть себя в этот состояние. Терзаемся. Тешимся тем, что боль души – примета того, что она есть… Но через боль ли обретаем мы её? Сомнительно. Даже не через прощение!

Прожилки молнии, сукровица дождя, гром – картофелем по жёлобу в авоську… Всё из детства. Из состояния безграничной любви, что плавится в огне никчемных страстей к тому, что цены не имеет.

Так часто бывает, вследствие неумения принять любовь. Понять, что это она.

– Э! Э! Э!

– Да, ладно тебе, что ты, в самом деле?

– Э!

– Не бранись! Он – такая же лягушка, как и ты!


Они глянули на меня. Оба. Одновременно. Во взорах были и укоризна, и сочувствие к моему невежеству. Что с меня? Я всего лишь человече.


Утро


День крепко жмурился, никак не желал подниматься. И по его щекам, вместо слёз, струился розовый сок. То шиповник горевал о мимолётной нежности своей. О несговорчивости – вынужденной и напрасной. О колкости, что впитал с вешними вишнёвыми водами, рыжими от глины. Озорными и бессердечными.

Привык он ранить, не избалован. Безутешен на виду у липких лап лип. И горчит… горчит ветерок, что тянется от него паутиной. Морщится, брезглив. То ли ветер, то ли шиповник.

      Под циновкой травы мышь обустроила нежаркую горницу. И хлопочет. Там откусит от сочного края листа, тут – освободит от облатки семечко тополя. И как его сюда занесло? Не меньше пяти вёрст до ближнего дерева.

bannerbanner