
Полная версия:
Дело с янтарной пуговицей
– Уже что-то. Спасибо, Федор. Работайте дальше.
Лавров подошел к зеркалу. Оно отражало мутную, искаженную версию комнаты, делая ее еще более призрачной. Он представил, как убийца стоит здесь, смотрит на свое отражение, на дело своих рук, и машинально касается рамы. Что он чувствовал в этот момент? Триумф? Сожаление? Или холодное безразличие? Отпечаток пальца. Еще одна немая улика, еще один фрагмент головоломки.
Пора было поговорить с той, кто все это обнаружила. С гражданкой Потаповой. Он вышел из лавки, снова опечатал дверь и поднялся по гулкой, пахнущей кошками и щами лестнице на второй этаж. Дверь в квартиру Потаповой была обита войлоком и клеенкой. Он позвонил. За дверью послышалось шарканье, лязганье цепочки. Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в щель выглянул испуганный женский глаз.
– Кто там?
– Следователь Лавров, из уголовного розыска. Я по делу Гуревича, Анна Игнатьевна. Вы гражданка Потапова?
Глаз моргнул. Цепочка снова загремела, и дверь открылась. На пороге стояла полная женщина лет шестидесяти в застиранном халате и стоптанных тапочках. Ее лицо было бледным, одутловатым. Она все еще была в шоке.
– Проходите, товарищ следователь. Только у меня тут… не прибрано.
Лавров вошел в тесную прихожую коммунальной квартиры, заставленную сундуками, велосипедом и увешанную пальто нескольких жильцов. Воздух был густым, сплетенным из запахов жареного лука, старой одежды и валерьянки. Комната Потаповой была под стать прихожей – маленькая, заставленная мебелью, с большой геранью на подоконнике и портретом Ворошилова на стене.
– Присаживайтесь, – она указала на единственный стул, заваленный каким-то шитьем. Сама она опустилась на краешек кровати. Руки ее дрожали.
– Анна Игнатьевна, я понимаю, что вам тяжело, но мне нужно, чтобы вы еще раз, спокойно, рассказали, что произошло вчера вечером. Каждая мелочь может быть важна.
Она сглотнула, промокнула уголки глаз кончиком платка.
– Да что рассказывать… Я Исаака Львовича знала лет двадцать, как сюда въехала. Он тихий был, одинокий. Мухи не обидит. К нему редко кто ходил. Все больше такие же старички, или солидные люди за вещами. Вчера вечером… часов, может, в семь, я услышала голоса снизу. У меня же пол прямо над его лавкой. Обычно у него тихо, как в склепе. А тут – голоса. Не крик, нет. Разговор. Один голос – его, тихий, а второй – мужской, баритон такой, уверенный. Слов я не разобрала, но говорили будто… напряженно.
– Вы раньше слышали этот второй голос?
– Нет, никогда. Говорю же, к нему ходили либо старички тихие, либо так, забегут на пять минут. А этот… гость… пробыл у него долго. Минут сорок, не меньше. Потом я услышала какой-то глухой стук. Негромкий. Будто что-то тяжелое упало. Я еще подумала – может, шкаф какой двигают. А потом – тишина. Абсолютная. И шаги. Тяжелые такие, мужские. К двери. Дверь хлопнула. И все.
– Вы не выглянули в окно? Не посмотрели, кто вышел?
– Что вы, товарищ следователь! Боязно. В наше время… сами понимаете. Лишний раз нос высовывать… себе дороже. Я посидела, подождала. Думаю, может, Исаак Львович выйдет, за хлебом пойдет, как обычно. А он не выходит. И свет в витрине горит, а он всегда на ночь гасил. Вот тут-то у меня сердце и екнуло. Я еще с полчаса промаялась, потом набралась смелости, спустилась. Дверь подергала – а она не заперта. Ну, я и вошла… А там… – она снова всхлипнула.
Лавров дал ей успокоиться.
– Анна Игнатьевна, очень важный вопрос. Когда вы спускались, вы почувствовали какой-нибудь необычный запах на лестнице? Может быть, табака? Или еще чего-то?
Она задумалась, наморщив лоб.
– Табака – нет. Исаак Львович не курил и запах этот не выносил. А вот… было что-то. Такое… приятное. Резкое. Как духи. Мужские, дорогие. Одеколон, что ли. У нас в квартире так никто не пахнет, у нас все люди простые. Запах этот сильный был, на площадке у его двери. Я еще удивилась.
– Вы можете описать этот запах?
– Ну… такой… с горчинкой. И будто хвоей отдает. Терпкий. У зятя моего начальника, большой человек, чем-то похожим пахло, когда он к ним в гости приезжал. Заграничное, видать.
Лавров сделал пометку в блокноте. Дорогой одеколон. Мужчина с уверенным баритоном. Не грабитель с улицы. Это был кто-то, кого Гуревич впустил сам. Кто-то, с кем он вел напряженный разговор. Кто-то, кто пах достатком и властью. Круг сужался. Это подходило под одну из версий – влиятельный чиновник, желавший заполучить коллекцию.
– Скажите, Анна Игнатьевна, а сам Гуревич… он чего-нибудь боялся в последнее время? Может, вел себя необычно?
– Он всегда был осторожный. Время такое. Но в последнюю неделю… да, пожалуй. Он стал еще более замкнутым. Я пару раз видела, как он вечером выглядывал из-за шторки на своей двери, будто следил за кем-то на улице. А позавчера я столкнулась с ним на лестнице, так он отшатнулся, будто призрака увидел. Глаза испуганные. «Исаак Львович, – говорю, – это я, Потапова». А он только пробормотал что-то вроде «простите, задумался» и шмыгнул к себе. Да, он точно чего-то ждал. Или кого-то.
– Он не упоминал ни о каких сделках? О продаже своей коллекции?
– Нет, что вы. Он с этой коллекцией как с дитем носился. Говорил, это не просто вещи, это память. Он ее не продал бы ни за какие деньги. Он ее собирал по крупицам всю жизнь. Он мне как-то показывал одну брошку… красоты неописуемой. Говорил, что янтарь – это слезы богини, застывшее солнце. Он не торговец был, он… одержимый был. В хорошем смысле.
Лавров поблагодарил Потапову и вышел. Картина становилась все более ясной и одновременно более запутанной. Это не было импульсивное убийство при ограблении. Это была кульминация какой-то долгой истории. Убийца пришел не просто за янтарем. Он пришел за чем-то, что знал Гуревич. Возможно, за тайной, которую хранила шкатулка из карельской березы. Убийство было лишь способом заставить прошлое замолчать навсегда. А похищенная коллекция – это либо плата за молчание, которую убийца решил забрать обратно, либо просто способ пустить следствие по ложному, банальному пути ограбления.
Он снова спустился к лавке. Свет все так же безжизненно сочился сквозь витрину. Лавка мертвых вещей. Теперь он понимал это название куда глубже. Эти вещи были не просто старыми. Они были опасными. Они были свидетелями, и за их молчание кто-то был готов убивать. Он посмотрел на отражение своего усталого лица в пыльном стекле. За его спиной проехал дребезжащий трамвай, прошагал патруль. Город жил своей напряженной, скрытной жизнью. Но настоящая жизнь, настоящая драма разыгралась здесь, среди этих мертвых вещей. И она еще не была окончена.
Лавров побрел в сторону управления. В кармане пальто лежал холодный комочек – шкатулка из тайника. А во внутреннем кармане, завернутая в платок, все еще хранила фантомное тепло янтарная пуговица. Она больше не казалась просто уликой. Она была символом. Осколком того самого «застывшего солнца», о котором говорил покойный антиквар. Солнца давно ушедшего мира, которое вдруг опалило настоящее.
В своем кабинете на Литейном, 4, он сел за стол и выложил перед собой все, что у него было. Янтарную пуговицу. Шкатулку. Из шкатулки достал дагерротип, открытку и кусок янтаря с комаром внутри. Он разложил их на зеленом казенном сукне стола. Это был скудный улов, но Лавров чувствовал его вес. Это была та самая первая нить, за которую теперь нужно было тянуть.
Первое: пуговица. Он еще раз рассмотрел ее при свете настольной лампы. Идеальная полировка, тонкая работа. И крошечная трещинка, похожая на молнию. Она была уникальна. Нужно было найти специалиста, ювелира, который мог бы сказать что-то о ее происхождении, возрасте, возможно, даже о мастере.
Второе: фотография. Рига, 1914 год. Офицер и дама. Нужно было пробить по архивам. Задача почти невыполнимая. Сколько таких офицеров было в Риге накануне Великой войны? Но попробовать стоило. Возможно, удастся опознать полк по деталям формы.
Третье: открытка из Кенигсберга. 1922 год. Веймарская республика. Текст на немецком. Нужно было отдать на точный перевод. Инициалы «V.S.». И упоминание «солнечного камня». Это явно было связано с похищенной коллекцией. Кенигсберг – янтарная столица мира. Все сходилось.
Четвертое: свидетельские показания Потаповой. Уверенный баритон. Дорогой одеколон с запахом хвои и горчинки. Напряженный разговор в течение сорока минут. Глухой удар. Все это рисовало портрет убийцы: человек не из простого люда, уверенный в себе, знавший Гуревича и, вероятно, вызывавший у него страх.
И пятое: список должников Гуревича. Его нужно было изучить под лупой. Деньги – вечный мотив. Возможно, история с коллекцией и прошлым – лишь дымовая завеса, а корень зла – в банальном долге, который не хотели отдавать.
Лавров потер виски. Голова гудела от мыслей и недостатка сна. Он встал и подошел к окну. Внизу, по Литейному, текли редкие автомобили и вереницы согнувшихся под ветром прохожих. Город-призрак, город-тайна. Каждый из этих людей нес в себе свою историю, свой страх, свой скелет в шкафу. Работа Лаврова заключалась в том, чтобы время от времени открывать эти шкафы. И он знал, что, потянув за янтарную нить, он рискует выпустить на волю таких демонов прошлого, справиться с которыми будет не под силу и всему его управлению. Но он уже сделал первый шаг. Он вошел в лавку мертвых вещей и услышал их тихий, настойчивый шепот. И теперь он не мог остановиться, пока не разберет до конца то, о чем они ему поведали. Он снова взял в руки пуговицу. Теплая, гладкая, она казалась живой в его холодных пальцах. Маяк в тумане лжи. Он должен был привести его к истине. Или к гибели. В этом городе разница между ними часто была почти неразличима.
Первая нить
Кабинет Аркадия Лаврова на Литейном, 4, был не просто рабочим местом, а скорее кельей, добровольным заточением, где единственным окном в мир служили чужие трагедии, изложенные сухим языком протоколов. Воздух здесь был густым и неподвижным, пропитанным запахом дешевых папирос, остывшего чая и пыльных бумаг, которые, казалось, впитывали в себя всю скорбь и страх, проходившие через эти стены. Утро не принесло с собой ни света, ни облегчения. Оно лишь сменило черную тушь ночи на серую акварель безнадежности, размывшую контуры зданий за окном и оставившую на стекле влажные подтеки, похожие на слезы. Лавров не спал. Сон в такие ночи был роскошью, непозволительной и неуместной, как смех на похоронах. Он провел часы, глядя в потолок своей казенной комнаты, пока тени на нем сплетались в причудливые узоры, а в голове неустанно прокручивались детали минувшего вечера: темная лужа крови на стертом паркете, удивленный взгляд мертвых глаз Гуревича, и маленький, теплый на ощупь комочек янтаря, лежащий теперь в нагрудном кармане его кителя.
Он сидел за своим массивным дубовым столом, заваленным папками текущих дел – мелкие кражи, пьяные драки, бытовые ссоры, закончившиеся поножовщиной, – вся та рутина городской жизни, которая составляла фон для настоящих драм. Сейчас все это казалось ему пресным и незначительным. Перед ним на зеленом казенном сукне лежали трофеи, извлеченные из лавки мертвых вещей. Пять предметов, пять немых свидетелей, которые знали правду, но говорили на языке, который еще предстояло расшифровать. Янтарная пуговица. Шкатулка из карельской березы. Старый дагерротип. Почтовая открытка из Кенигсберга. И дикий, необработанный кусок янтаря с застывшим в нем доисторическим комаром. Это был не просто набор улик. Это был алтарь чужой памяти, оскверненный грубым и жестоким вторжением.
Лавров снова взял в руки пуговицу. При свете утренней лампы она казалась еще более совершенной. Ее гладкая, отполированная поверхность хранила тепло, словно живая. Он провел по ней подушечкой пальца, нащупывав едва заметную трещинку, похожую на застывшую вспышку молнии. Это была не просто деталь одежды. Это была вещь с историей, вещь, которую носили, которой дорожили. Она была слишком идеальна для того, чтобы оторваться в борьбе, и слишком ценна, чтобы быть оброненной случайно. Ее оставили. Намеренно. Как подпись. Как вызов. Это была первая нить, и она была крепкой, упругой, отливающей медом и старым золотом. Но куда она вела?
Он отодвинул пуговицу и взял дагерротип. Рига. Май 1914 года. За три месяца до выстрела в Сараево, до того, как мир рухнул в пропасть, из которой выберется уже совсем другим. Молодой офицер в форме императорской армии, с гордой осанкой и лихо закрученными усами. И женщина рядом с ним, строгая и красивая, с намеком на улыбку в уголках губ. Их лица были серьезны, но во взглядах сквозило то, что не скроет ни одна фотопластинка – нежность и общая тайна. Кто они? Кем они стали после того, как мир вокруг них сгорел дотла? Был ли этот офицер тем самым Гуревичем, Исааком Львовичем, тихим стариком-антикваром? Маловероятно. Черты лица не совпадали. Тогда кто? Родственник? Друг из прошлого? И почему старик так бережно хранил этот снимок в потайном ящике? Этот дагерротип был не просто воспоминанием. Он был ключом. Ключом к личности Гуревича, к его настоящей, похороненной жизни.
Затем открытка. Кенигсберг, 1922 год. Веймарская республика, время хаоса, инфляции и реваншистских настроений. Немецкий текст, написанный готическим шрифтом, был ему непонятен, но сами слова «Königsberg» и «солнечный камень» звучали как код. Кенигсберг – мировая столица янтаря. Коллекция Гуревича, как гласил список на дверце сейфа, была именно оттуда, из восемнадцатого века. Связь была очевидной. Инициалы «V.S.». Кто скрывался за ними? Друг? Партнер? Или враг?
И, наконец, необработанный камень с инклюзом. Он был сердцем этой маленькой коллекции памяти. В отличие от изящных изделий из сейфа, он был диким, первозданным. В его прозрачной глубине застыл миг, которому были миллионы лет. Это был символ чего-то вечного, неизменного, пережившего все империи и революции. Гуревич хранил его не как ценность, а как талисман. Талисман чего? Ушедшей эпохи? Потерянной любви? Или клятвы, данной когда-то давно?
Лавров встал и прошелся по кабинету. Голова гудела от недосыпа и напряжения. Это дело уже сейчас распадалось на несколько направлений, каждое из которых уводило в прошлое. Нужно было действовать методично, шаг за шагом распутывая этот клубок. Первое – пуговица. Нужно найти специалиста, который мог бы определить ее происхождение, возраст и, возможно, мастера. Это сузит круг поисков. Второе – открытка. Отдать на перевод. Каждое слово могло иметь значение. Третье – бумаги Гуревича. Среди долговых расписок и счетов могли скрываться имена, которые прольют свет на мотивы убийства. Деньги – самый простой и самый частый мотив. И только потом, когда появятся первые зацепки, можно будет вернуться к дагерротипу и попытаться пробить его по архивам, хотя это и казалось почти безнадежным.
Он решил начать с пуговицы. С самой материальной, самой осязаемой улики. В Ленинграде еще оставались мастера старой школы, ювелиры и антиквары, чья память хранила знания об ушедшем мире вещей. Они работали в маленьких, полуподвальных мастерских, затерянных в лабиринтах дворов-колодцев, и жили вне времени, в своем собственном мире, где ценность измерялась не рублями, а искусством и историей. Лавров знал одного такого человека. Соломон Яковлевич Зархи. Старый еврей, который до революции держал известную ювелирную лавку на Невском, а теперь чинил часы и паял брошки в крохотной каморке на Гороховой. Говорили, что его руки помнят, как выглядели яйца Фаберже, а глаза могли отличить настоящий бриллиант от подделки в полной темноте. Если кто и мог что-то сказать об этой пуговице, то только он.
Лавров аккуратно завернул пуговицу в чистый носовой платок, положил в карман. Шкатулку с ее содержимым он запер в сейфе своего кабинета. Это была его тайна, его козырь, который нельзя было никому показывать до поры до времени. Он накинул пальто, нахлобучил шляпу и вышел из кабинета. Коридоры управления были уже полны людей. Скрипели двери, трезвонили телефоны, сновал курьер с папками. Огромный, безличный механизм государственной машины начинал свой новый день. Лавров прошел сквозь эту суету, никем не замеченный, чувствуя себя чужеродным элементом. Его мир сейчас был сосредоточен не здесь, а в тихой, пыльной лавке на Литейном, и в маленьком солнечном осколке, лежавшем у него в кармане.
Улица встретила его сырым, промозглым ветром. Небо висело низко, серое и тяжелое, как мокрая шинель. Город жил своей обычной, нервной жизнью. Спешили по делам люди с озабоченными, замкнутыми лицами, дребезжали трамваи, оставляя на рельсах снопы искр, гудели редкие автомобили. Лавров не поехал на трамвае. Он пошел пешком, чтобы привести мысли в порядок. Пуговица. Дорогой одеколон с запахом хвои. Уверенный мужской баритон. Напряженный разговор. Глухой удар. Все это складывалось в портрет убийцы. Человек с положением, со средствами. Не уличный налетчик, не вор-домушник. Кто-то, кого Гуревич знал и, вероятно, боялся. Кто-то, кто пришел не просто грабить, а сводить счеты. Коллекция янтаря была лишь поводом, или, возможно, платой. Платой за молчание, которое Гуревич нарушил или собирался нарушить. Или платой за то, чтобы прошлое осталось в прошлом.
Мастерская Зархи находилась в глубоком дворе-колодце на Гороховой. Чтобы попасть туда, нужно было пройти через низкую, темную подворотню, пахнущую сыростью и кошками. Двор был похож на каменный мешок, со стенами, покрытыми потеками и лишаями. Единственным признаком жизни были веревки с сохнущим бельем, протянутые между окнами. Дверь в мастерскую была обита рваным дерматином и не имела вывески, лишь маленькая, потускневшая латунная табличка с выгравированной фамилией «Зархи». Лавров постучал. После долгой паузы за дверью послышалось шарканье, звякнул засов. Дверь приоткрылась, и в щели показался глаз, старый, выцветший, но все еще острый и внимательный.
«Что вам угодно?» – прозвучал тихий, дребезжащий голос.
«Соломон Яковлевич? Следователь Лавров. У меня к вам дело, не терпящее отлагательств. И не связанное, – добавил он, понизив голос, – с вашими прежними делами».
Старик помолчал, изучая его лицо. Потом медленно открыл дверь. «Проходите, раз так».
Мастерская была крохотной, не больше чулана. Здесь царил полумрак, и пахло удивительной смесью запахов: канифолью, машинным маслом, сургучом, пылью и чем-то кислым, металлическим. Единственным источником света была лампа с зеленым абажуром на верстаке, заваленном инструментами, деталями часов, коробочками с камнями и какими-то непонятными механизмами. Сам Зархи был маленьким, высохшим старичком в потертом жилете, надетом поверх рубашки, и в смешном кожаном фартуке. Его лицо было покрыто сеткой глубоких морщин, а на носу сидели очки с толстыми линзами, через которые его глаза казались огромными и мудрыми, как у совы.
«Слушаю вас, товарищ следователь», – сказал он, указывая на единственный табурет, заваленный старыми журналами. Лавров остался стоять.
«Мне нужна ваша консультация, Соломон Яковлевич. Как знатока. Не как ювелира, а именно как знатока».
«Это теперь редко кому нужно, – вздохнул Зархи. – Нынче ценят не знание, а умение быстро работать напильником. Что у вас?»
Лавров молча достал платок и развернул его на краю верстака, сдвинув в сторону россыпь часовых шестеренок. Янтарная пуговица вспыхнула в луче лампы теплым, живым светом.
Старик наклонился. Его огромные глаза за стеклами очков, казалось, впились в маленький предмет. Он долго молчал, не двигаясь. Потом протянул иссохшую, в пигментных пятнах руку, и взял лупу, похожую на окуляр от микроскопа. Он поднес ее к глазу и снова склонился над пуговицей. Лавров ждал, не смея нарушить тишину. В мастерской было слышно только тиканье десятков часов, висевших на стенах. Они тикали вразнобой, создавая причудливую, хаотичную симфонию времени.
«Так-так… – наконец пробормотал Зархи, не отрываясь от осмотра. – Интересно. Очень интересно».
Он осторожно взял пуговицу тонким пинцетом, повертел ее, рассматривая со всех сторон. Он смотрел на нее не как на улику, а как на произведение искусства, как на послание из другого мира.
«Ну что скажете?» – не выдержал Лавров.
Зархи отложил лупу и посмотрел на следователя. Его глаза за стеклами очков были серьезны и печальны.
«Что я могу сказать… Это не пуговица. То есть, по форме это пуговица, но по сути – это драгоценность. Янтарь – балтийский. Судя по цвету и прозрачности – из старых месторождений, Пальмникен, скорее всего. То, что сейчас добывают, уже не то, мутное. Это – чистая слеза. Работа… – он сделал паузу, подбирая слова. – Работа кенигсбергская. Конец девятнадцатого, может, самое начало двадцатого века. Школа старых мастеров. Посмотрите на эту полировку. Ее делали не машиной, а вручную, льняной тканью с мелом. Часами. Днями. Чтобы добиться такой глубины. И дырочки… Видите, какие они ровные, без единого скола. Это сверлили вручную, самым тонким сверлом. Нынешние мастера так не умеют. Или не хотят. Слишком долго».
«Она дорогая?» – спросил Лавров.
Зархи усмехнулся. «Дорогая… Это слово сейчас ничего не значит. За нее можно получить сто рублей, а можно и десять лет лагерей. В старое время за одну такую пуговицу можно было купить хорошую корову. А за комплект на мужской жилет – небольшой домик в пригороде. Такие вещи делали на заказ, для очень богатых и знатных людей. Это не ширпотреб. Это знак статуса. Признак принадлежности к определенному кругу».
Он снова взял пуговицу пинцетом. «А вот это, – он указал на тонкую трещинку, – самое интересное».
«Брак?»
«Нет. Это не брак. Это особенность. Янтарь – камень живой, он дышит, меняется. Иногда от перепада температур, или от времени, внутри возникают такие напряжения. Они создают эти трещинки. Но здесь она особенная. Слишком четкая, похожая на рисунок. Я видел такое раньше, очень давно. Был в Кенигсберге один мастер, немец, по фамилии Штайнмец. Каменщик, если перевести. Он верил, что у каждого куска янтаря есть душа, и он умел ее находить. Он мог так обработать камень, что внутренние напряжения создавали уникальный узор. Это был его почерк, его подпись. Он считал, что это не он делает, а сам камень ему подсказывает. Он умер еще до войны, его мастерская сгорела. Но вещи его остались. Их очень мало, и они ценятся знатоками на вес золота. Я почти уверен, что это его работа».
Лавров почувствовал, как нить в его руках натянулась. Это было больше, чем он ожидал. Пуговица обретала имя, историю, почти биографию.
«Значит, человек, который носил эту пуговицу, либо очень богат, либо унаследовал ее, либо… украл», – заключил Лавров.
«Либо все вместе, – поправил Зархи. – Такие вещи не носят просто так. Их носят с гордостью. Или со страхом. Они – как клеймо. Они связывают с прошлым. А в наше время связь с прошлым – это опасная болезнь, товарищ следователь».
Старик осторожно положил пуговицу обратно на платок. Он выглядел уставшим, словно этот короткий экскурс в прошлое отнял у него все силы.
«Спасибо, Соломон Яковлевич. Вы мне очень помогли».
«Я ничего не сделал, – отмахнулся старик. – Я просто прочел то, что написано на этой вещи. Они все говорят, эти старые предметы. Нужно только уметь слушать. Будьте осторожны. Вещи, подобные этой, не приносят счастья. Они пахнут кровью и потерями».
Лавров аккуратно завернул пуговицу и убрал в карман. Он кивнул старому ювелиру и вышел из мастерской. Двор-колодец показался ему еще более мрачным и тесным. Слова Зархи звенели в ушах. «Клеймо. Связь с прошлым. Пахнут кровью». Янтарная нить вела в Кенигсберг, в мастерскую давно умершего немца, в мир, где статус определялся не партбилетом, а пуговицами на жилете. И кто-то из этого мира все еще был здесь, в Ленинграде, и убивал, чтобы защитить свои тайны.
Вернувшись в управление, Лавров первым делом отдал открытку из Кенигсберга в отдел переводов. Дежурный лейтенант, молодой парень с комсомольским значком на гимнастерке, принял ее с недоумением, повертев в руках, словно диковинку.
«Готический шрифт, товарищ следователь? Откуда это у вас?»
«Не твое дело, – отрезал Лавров. – Мне нужен точный, дословный перевод. Сегодня же. Это важно».
Пока переводчики корпели над немецким текстом, Лавров заперся в кабинете с бумагами, изъятыми со стола Гуревича. Это была самая скучная, но и самая необходимая часть работы. Гора счетов, квитанций, расписок. Гуревич, как и предполагал Лавров, занимался не только антиквариатом, но и ростовщичеством. Он давал деньги в долг под проценты. Список его должников был обширен и разнообразен. Тут были и мелкие торговцы с ближайшего рынка, и какие-то артисты из мюзик-холла, и соседи по дому. Но среди десятков фамилий три привлекли его особое внимание. Они были обведены карандашом в гроссбухе антиквара, словно он сам считал их особенными.