
Полная версия:
Дело с янтарной пуговицей

Сергей Вяземский
Дело с янтарной пуговицей
Снег на Литейном
Ветер с Невы, промозглый, колючий, нес с собой не просто холод, а саму суть ленинградского декабря, его безнадежную серость и стылое оцепенение. Он пробирался под воротник тяжелого драпового пальто, заставляя Аркадия Лаврова глубже втянуть голову в плечи и плотнее нахлобучить шляпу. Телефонный звонок, вырвавший его из полудремы в казенной комнатушке на Литейном, 4, был таким же резким и неприятным, как этот ветер. Дежурный говорил отрывисто, без лишних эмоций, будто зачитывал сводку погоды, а не сообщал о смерти человека: Литейный проспект, дом двадцать шесть, лавка антиквара Гуревича. Труп. Возможно, ограбление. Выезжайте. Лавров выехал.
Снег, начавшийся еще с полудня мелкой, назойливой крупой, к ночи повалил густыми, тяжелыми хлопьями. Он ложился на гранитные набережные, на чугунные решетки оград, на купола и шпили, укутывая город в белый саван, приглушая редкие звуки и стирая очертания. В желтом свете уличных фонарей, окруженных кружащимся хороводом снежинок, Ленинград казался призрачным, вымершим. Редкие прохожие, согнувшись, спешили по своим делам, стараясь как можно быстрее укрыться в тепле подъездов, оставив улицы во власти непогоды и тишины. Тишины, которая в этом городе всегда была обманчивой, напряженной, полной невысказанного страха.
Автомобиля ему не полагалось, не тот ранг, да и не та срочность, по мнению начальства. Обычная бытовуха, как они это называли. Грабители залезли к старому скупщику, тот оказал сопротивление – получил по голове. Дело ясное. Лавров сел в дребезжащий вагон трамвая, пропахший мокрой одеждой, табачным дымом и чем-то еще, кислым и застарелым. Пассажиров было немного: уставшая женщина с авоськой, из которой торчал краешек буханки черного хлеба, два красноармейца, тихо переговаривавшиеся о чем-то своем, и старик в пенсне, дремавший над газетой «Ленинградская правда». Лавров смотрел в заиндевевшее окно, на проплывающие мимо монументальные фасады доходных домов. За их стенами, в тускло освещенных комнатах, шла своя, скрытая от посторонних глаз жизнь. Люди любили, ненавидели, предавали, боялись. Боялись стука в дверь посреди ночи, неосторожно сказанного слова, косого взгляда соседа по коммунальной квартире. Этот страх въелся в стены, в воздух, он был таким же неотъемлемым атрибутом города, как шпиль Адмиралтейства или разводные мосты. И убийство, даже самое обычное, бытовое, в этой атмосфере всеобщего недоверия и подозрительности приобретало зловещий оттенок.
Дом номер двадцать шесть был массивным, в стиле северного модерна, с лепниной, эркерами и угрюмыми маскаронами, взирающими с высоты на проспект. У входа в полуподвальное помещение, над которым висела потускневшая вывеска «Антиквариатъ. И.Л. Гуревичъ», с твердым знаком на конце, упрямо пережившим революцию, его уже ждали. Молоденький сержант милиции, совсем еще мальчишка, топтался на месте, переминаясь с ноги на ногу, чтобы согреться. От его валенок на припорошенном снегом тротуаре остались две темные проталины. Увидев Лаврова, он вытянулся, козырнул.
– Сержант Морозов. Участок оцепил, товарищ следователь. Никого не впускали, не выпускали. Кроме доктора, разумеется. Он уже внутри.
– Что у нас? – спросил Лавров, стряхивая снег с полей шляпы.
– На первый взгляд, ограбление, – отрапортовал сержант. – Дверь была не заперта, соседка сверху, гражданка Потапова, заметила, пошла проверить. Ну и… обнаружила. Крику было на весь дом. Мы приехали, осмотрели. В дальней комнате сейф, железный ящик то есть. Вскрыт и пуст. Беспорядок кругом.
– Понятно. Потапова где?
– Дома у себя, на втором этаже. Я велел ждать. Она в шоке, конечно, валерьянку пьет. Говорит, знала покойного лет двадцать. Тихий был старик, одинокий.
Лавров кивнул и шагнул к двери. Воздух внутри лавки был спертый, тяжелый. Пахло пылью, старым деревом, сургучом и еще чем-то сладковато-приторным, от чего неприятно засосало под ложечкой. Запах смерти. Он был знаком Лаврову лучше, чем запах свежего хлеба.
Помещение было заставлено вещами из прошлой, похороненной эпохи. Мебель красного дерева с потрескавшимся лаком, фарфоровые статуэтки пастушек и кавалеров, потускневшие от времени зеркала в витых рамах, в которых отражался мутный свет единственной лампочки под зеленым абажуром. Книги в кожаных переплетах, гравюры с видами дореволюционного Петербурга, бронзовые подсвечники, шкатулки, веера, часы, остановившиеся навсегда. Все это, сваленное в кучу, казалось не коллекцией древностей, а кладбищем мертвых вещей, переживших своих хозяев и теперь молчаливо свидетельствующих о безвозвратно ушедшем мире. Среди этого хаоса царил еще больший хаос, устроенный, по-видимому, грабителями. Ящики комодов были выдвинуты, их содержимое вывалено на пол. Книги сорваны с полок. Обивка на кресле вспорота.
Тело Исаака Львовича Гуревича лежало на полу между массивным письменным столом и опрокинутым стулом. Невысокий, сухонький старик в потертом жилете поверх серой рубашки. Седые волосы, редкие и неопрятные, слиплись от крови на виске. Рядом с головой на паркете расплылась темная, уже почти застывшая лужа. Глаза были открыты и удивленно смотрели в потолок, на котором плясали причудливые тени.
Судмедэксперт Зотов, грузный, невозмутимый мужчина лет пятидесяти, присел на корточки рядом с телом. Он работал молча, сосредоточенно, его короткие, толстые пальцы двигались на удивление ловко.
– Ну что, Семен Маркович? – спросил Лавров, не повышая голоса.
– Что, Аркадий Павлович, что… – пробасил Зотов, не оборачиваясь. – Удар тупым предметом по височной кости. Судя по всему, один, но сильный и точный. Смерть наступила практически мгновенно. Время… часа три-четыре назад. Плюс-минус. Обычное дело. Взяли что-нибудь тяжелое с этого стола, – он кивнул на бронзовое пресс-папье в виде лежащего льва, – и приложили старика. Потом вскрыли сейф и ушли. Искали что-то конкретное, или просто все подряд гребли, это уже по твоей части.
Лавров медленно обвел взглядом комнату. Картина действительно выглядела ясной и простой. Слишком простой для этого города. Он подошел к письменному столу. На нем царил такой же беспорядок: разбросанные бумаги, счета, перевернутая чернильница, рассыпавшиеся перья. Он осторожно, кончиком карандаша, перевернул несколько листков. Ничего интересного на первый взгляд. Долговые расписки, выписанные на имя Гуревича. Значит, антиквар давал деньги в рост. Это добавляло мотив, но не меняло сути.
Его взгляд скользнул по полу. Паркет был старый, темный, местами стертый добела. Пыль, обрывки бумаг, осколки разбитой фарфоровой чашки… И что-то еще. Что-то маленькое, теплого, медового цвета, тускло блеснувшее в свете лампы. Оно лежало в паре шагов от тела, у ножки стола. Лавров присел на корточки, достал из кармана пинцет и носовой платок. Это была пуговица. Небольшая, круглая, из гладко отполированного янтаря, с двумя аккуратными дырочками для ниток. Она была почти идеальной, если не считать крошечной, едва заметной трещинки, похожей на застывшую молнию, проходящую через всю ее толщу.
Он осторожно поднял ее пинцетом и положил на платок. Пуговица была чистой, слишком чистой для пыльного пола этой лавки. Словно ее только что уронили. Он оглядел одежду убитого. Старая, поношенная, но опрятная. Все пуговицы на жилете и рубашке были на месте. И все они были обычными, костяными, серыми. Эта янтарная красавица была здесь чужой.
– Семен Маркович, посмотри-ка, – позвал он Зотова.
Эксперт подошел, тяжело дыша, и склонился над платком.
– Пуговица. Янтарь. Прибалтийский, скорее всего. Хорошая работа. Старая.
– Она могла быть его?
Зотов хмыкнул.
– Посмотри на его одежду, Аркадий Павлович. Эта пуговица стоит больше, чем весь его гардероб. Нет, не его. Может, с одежды убийцы? Оторвалась в борьбе?
– Может, – неопределенно ответил Лавров. Но что-то в этой версии его смущало. Борьбы, судя по всему, не было. Удар был один, внезапный. Старик, скорее всего, даже не успел понять, что происходит. Да и если бы оторвалась в пылу схватки, на ней остались бы следы ткани, нитки. А эта была чистой, словно ее аккуратно положили. Или просто выронили из кармана.
Он прошел в соседнюю комнату. Здесь стоял массивный железный сейф, больше похожий на несгораемый шкаф. Дверца его была распахнута. Внутри – пустота. На внутренней стороне дверцы висел список, написанный аккуратным каллиграфическим почерком. «Коллекция. Янтарь. Кенигсберг. XVIII век». Далее шел перечень предметов: ожерелье «Слезы Гелиад», мундштук с инкрустацией, брошь «Императрица», табакерка… Всего двенадцать наименований.
– Похоже, воры знали, за чем шли, – сказал сержант Морозов, заглянувший Лаврову через плечо. – Не стали мелочиться, взяли самое ценное.
– Возможно, – снова уклончиво ответил Лавров. Он думал о пуговице. Янтарная пуговица. И похищенная коллекция старинного янтаря. Связь казалась очевидной. Может быть, пуговица была частью коллекции? Но зачем грабителю, забравшему целое сокровище, ронять одну-единственную, пусть и ценную, деталь? Или это не он ронял? Может, ее оставили намеренно? Как знак. Как насмешку. Или как послание.
Лаврову стало душно. Он вернулся в первую комнату, открыл форточку. В лавку ворвался порыв морозного воздуха, принеся с собой запах снега и города. Снег все шел, укрывая следы, заметая улики, погружая Ленинград в холодное забытье. Но эта маленькая янтарная пуговица, лежавшая у него на ладони, казалась осколком солнца, теплым и живым. Она была единственной яркой деталью в этом сером, застывшем мире. И она не давала ему покоя.
Он вызвал фотографа и криминалистов, отдал распоряжения Морозову опросить всех жильцов дома, начиная с гражданки Потаповой, и велел забрать все бумаги со стола Гуревича для изучения. Сам же он снова и снова мысленно возвращался к месту преступления. Он пытался представить, как все происходило. Вот Гуревич сидит за своим столом, перебирает бумаги при свете лампы. Дверь открывается. Входит кто-то, кого он знает. Иначе он бы насторожился, встал. Но он остается сидеть. Гость подходит к столу. Возможно, они разговаривают. О чем? О долгах? О коллекции? Потом гость берет пресс-папье и бьет. Быстро и безжалостно. Забирает ключ от сейфа, который старик, вероятно, носил с собой. Открывает, забирает янтарь и уходит, оставив после себя труп и… пуговицу.
Почему? Зачем? Этот вопрос сверлил мозг. Профессиональный грабитель, вор-домушник, не оставил бы такую улику. Он бы проверил карманы, замел следы. Это было слишком небрежно. Или слишком тонко. Это была не просто кража со взломом. Здесь было что-то личное. Какая-то история, тень прошлого, которая догнала старого антиквара в его лавке мертвых вещей.
Лавров проработал в уголовном розыске достаточно долго, чтобы понять: самые простые и очевидные версии чаще всего оказываются ложными. Истина, как правило, прячется в деталях, в мелких несостыковках, в том, что на первый взгляд кажется незначительным. В таких вот пуговицах. Она была нитью, потянув за которую, можно было распутать весь клубок. А можно было и запутаться окончательно.
Он аккуратно завернул пуговицу в платок и положил во внутренний карман пальто. Она лежала там, возле сердца, маленьким, твердым комочком, и словно излучала едва уловимое тепло. Он чувствовал ее вес, ее гладкую поверхность сквозь ткань. Эта пуговица уже стала его наваждением.
Работа на месте преступления была закончена. Тело Гуревича увезли в морг. Сотрудники опечатали дверь лавки. Лавров остался на улице один. Снег перестал идти, и над городом повисла звенящая тишина. Литейный проспект, парадный, имперский, казался пустынным и холодным. В окнах домов гасли огни. Город засыпал, унося с собой свои тайны.
Лавров поднял воротник и побрел в сторону своего управления. Он не пошел на остановку трамвая. Ему хотелось пройтись, подумать, привести в порядок мысли, которые роились в голове, как встревоженные пчелы. Кто такой был Исаак Гуревич? Просто старый ростовщик и скупщик краденого? Или за фасадом скромного антиквара скрывалось нечто большее? Откуда у него коллекция кенигсбергского янтаря, которая, по самым скромным прикидкам, стоила целое состояние? И кто те люди, которые знали о ее существовании и желали ею обладать?
Он шел по заснеженному тротуару, и его шаги глухо отдавались в ночной тишине. Снег на Литейном был чистым, белым, он скрывал под собой грязь и несовершенство брусчатки. Так и парадный фасад сталинского ампира скрывал страх, доносы и тайны прошлого, которые никуда не делись, а лишь затаились до поры до времени, чтобы однажды прорасти кровью на холодном паркете. Лавров знал это как никто другой. Его работа заключалась в том, чтобы разгребать эту грязь, счищать этот парадный фасад, докапываться до уродливой правды. И сейчас у него в руках был инструмент для этой работы – маленькая янтарная пуговица. Маяк, как он про себя ее назвал. Маяк в тумане лжи и недомолвок.
Он дошел до Аничкова моста. Знаменитые кони Клодта, вздыбленные, напряженные, казались живыми в призрачном свете луны, пробившейся сквозь тучи. Они застыли в вечной борьбе, в апогее ярости и силы. Лавров остановился, оперся о гранитный парапет и посмотрел на черную, скованную льдом воду Фонтанки. Город давил на него своей тяжестью, своей историей, своими нераскрытыми преступлениями. Он чувствовал себя песчинкой в этом каменном мешке. Но у него была работа. И был человек, чью смерть нужно было отмстить. Не ради справедливости, в которую Лавров давно не верил, а ради порядка. Ради того, чтобы расставить все по своим местам, восстановить нарушенное равновесие. Убийство – это всегда нарушение порядка. А он был его хранителем.
Он достал из кармана папиросу «Беломорканал», размял ее, закурил, прикрывая огонек спички ладонью от ветра. Горький дым наполнил легкие. Мысли постепенно приходили в порядок, выстраивались в строгую логическую цепь. Первое – установить личность Гуревича. Не ту, что в паспорте, а настоящую. Кем он был до революции? Откуда приехал? Чем занимался? Второе – бумаги. Нужно было тщательно изучить все его записи, особенно долговые расписки. Должники – это всегда первые подозреваемые. Третье – коллекция. Нужно было понять ее истинную ценность и историю. Возможно, она была не просто набором красивых безделушек, а чем-то большим. Ключом к какой-то тайне. И четвертое, самое главное – пуговица. Нужно было выяснить, откуда она. Кто мог носить такие пуговицы в Ленинграде конца тридцатых годов? Это была вещь дорогая, статусная. Круг подозреваемых сразу сужался. Это не был обычный уличный грабитель. Это был кто-то с деньгами, с положением, с прошлым.
Лавров докурил папиросу, бросил окурок в снег, где он зашипел и погас, оставив маленькое грязное пятно. Он знал, что это дело будет трудным. Оно уже пахло интригами, старыми счетами и большой политикой, в которую ему совсем не хотелось лезть. Но выбора у него не было. Он уже держал в руках янтарную нить, и теперь ему предстояло идти по ней до самого конца, куда бы она его ни привела. Даже если этот путь вел в пропасть.
Он зашагал дальше, в сторону своего управления на Литейном, 4. Здание, известное всему городу как Большой дом, возвышалось темной громадой, его окна смотрели на город безразлично и грозно. Там, в его кабинете, его ждала бессонная ночь, стопка бумаг убитого антиквара и холодный кофе. И маленькая янтарная пуговица, которая лежала в его кармане, обещая долгое и опасное путешествие в лабиринты чужих тайн. Снег на Литейном укрыл город, но он не мог скрыть правду. Лавров был уверен в этом. Рано или поздно она всегда выходит на свет. Главное – знать, где искать. И у него была первая подсказка.
Лавка мертвых вещей
Лавка мертвых вещей встретила Лаврова утренней, звенящей тишиной, которая была гуще и тяжелее ночной. Снег прекратился, и сквозь мутную пелену облаков на город просачивался скудный, серый свет, похожий на разбавленное молоко. Он не нес ни тепла, ни надежды, лишь подчеркивал унылую геометрию Литейного проспекта, графитовую строгость фасадов и грязноватую белизну свежевыпавшего снега, уже утоптанного редкими ранними прохожими и первыми дворниками. Молодой сержант Морозов, оставленный дежурить у опечатанной двери, топтался на том же самом месте, что и ночью. Его лицо было помятым от бессонной ночи и холода, но при виде следователя он вытянулся в струнку. Лавров молча кивнул ему, принимая ключ. Скрип сорванной казенной печати прозвучал в утреннем воздухе неестественно громко, как треск ломающейся кости. Он шагнул внутрь, и дверь за ним бесшумно закрылась, отрезая его от скудной жизни просыпающегося города.
Внутри ничего не изменилось, но все выглядело иначе. Ночью, в резком и подвижном свете электрической лампы под зеленым абажуром, беспорядок казался динамичным, словно застывший миг борьбы, крика, ярости. Сейчас же, в ровном и безжизненном дневном свете, проникавшем через запыленное стекло витрины, тот же хаос выглядел статичным, окончательным и безнадежным. Это была не сцена трагедии, а ее послесловие, написанное на языке пыли и забвения. Воздух был все таким же спертым, но теперь в нем отчетливее проступали запахи тлена – не только физического, но и метафизического. Пахло старым деревом, ветошью, клеем для переплетов, едва уловимым ароматом давно увядших цветов, запертым в фарфоровой вазе, и еще чем-то тонким, почти неуловимым – запахом прошлого, которое отказалось умирать окончательно и продолжало цепляться за эти предметы, как плющ за руины. Лавров не зря про себя называл такие места лавками мертвых вещей. Каждая шкатулка, каждая статуэтка, каждая книга здесь была надгробием чьей-то жизни, чьих-то надежд и страстей. И Гуревич был не просто их продавцом. Он был их хранителем, их могильщиком. А теперь и сам присоединился к ним.
Меловой контур на полу, обводивший место, где лежало тело, казался неуместным и грубым в этом царстве изящных, но бесполезных предметов. Он был единственным знаком настоящего в этом всепоглощающем прошлом. Лавров медленно обошел его, словно опасаясь потревожить призрак убитого старика. Он заставил себя смотреть на все не как на трагедию, а как на задачу. Головоломку, собранную из осколков чужой жизни. Он начал методичный, painstaking осмотр, который всегда был его главным оружием. Он не доверял озарениям и догадкам, он верил в факты, в детали, в их упрямую, немую логику.
Он начал с дальней стены, где громоздились книжные шкафы. Книги, большей частью, были свалены на пол. Корешки из тисненой кожи, позолота, ляссе из выцветшего шелка. Лавров присел на корточки. Он не читал названия, он смотрел на книги как на улики. Некоторые были просто сброшены с полок, другие – раскрыты, их страницы грубо перелистаны. Искали что-то. Заначку? Документ? Закладку? Он аккуратно поднял один из томов – «Невский проспект» Гоголя, издание Суворина, с иллюстрациями. Между страниц лежал пожелтевший кленовый лист, хрупкий, как крыло бабочки. Память о какой-то давней осени, о прогулке, о встрече. Он осторожно закрыл книгу и отложил ее в сторону. Он перебрал десятки томов. Французские романы в сафьяновых переплетах, немецкая философия в строго-коричневых, русская поэзия в изящно-потертых. Ничего. Только пыль и запах старины.
Потом он перешел к мебели. Комод красного дерева с инкрустацией из латуни. Все ящики были выдвинуты и опустошены. Их содержимое – веера из страусиных перьев, старые театральные программки, перчатки из тончайшей кожи, пожелтевшие от времени, кружевные платки с вышитыми монограммами – все это валялось на полу, перемешанное, оскверненное. Убийца действовал грубо, но целенаправленно. Он не просто искал ценности, он будто вспарывал прошлое, вытряхивая из него душу. Лавров поднял веер. На его костяной ручке была выгравирована крошечная надпись: «A ma chère Hélène. 1913». Элен. Кто она была? Где она теперь? В Париже, в Харбине, или в безымянной могиле под Петроградом? Веер молчал. Все эти вещи были немы.
Лавров выпрямился и подошел к письменному столу. Здесь был эпицентр хаоса и смерти. Опрокинутый стул, перевернутая чернильница, растекшаяся по бумагам черным, уродливым пятном, похожим на тень от вороньего крыла. Он не стал трогать бумаги, их уже забрали для изучения. Но он внимательно осмотрел сам стол. Массивный, дубовый, из тех, что делали на века. Он простучал столешницу, провел пальцами по резным ножкам, заглянул под него. Он делал это почти автоматически, по привычке, выработанной годами. Старые вещи часто имели секреты. Тайные ящики, двойное дно. Это было в самой их природе, в природе эпохи, их породившей, эпохи двойных жизней, тайных писем и скрытых состояний.
Он надавил на одну из декоративных резных розеток на боковой панели стола. Ничего. На другую. Та же тишина. Он методично прошелся по всем выступающим элементам. И когда он нажал на неприметный сучок в текстуре дерева под столешницей, почти невидимый глазу, он услышал тихий, сухой щелчок. Часть боковой панели, казавшаяся монолитной, слегка отошла. Лавров поддел ее ногтем. За ней скрывался неглубокий тайник. Сердце следователя забилось чуть быстрее. Это было оно. То, что отличало это дело от десятков других. Та самая мелкая деталь, которая меняла все.
Внутри тайника лежала небольшая шкатулка из карельской березы. Она была не заперта. Он осторожно открыл ее. Внутри, на выцветшем бархате, лежало несколько предметов. Это была не сокровищница, не тайник с деньгами или драгоценностями. Это был архив памяти, личный, тщательно оберегаемый. Сверху лежал сложенный вчетверо лист бумаги. Лавров развернул его. Это была фотография, вернее, дагерротип на металлической пластине, какие делали в прошлом веке. Молодая женщина с высокой прической и строгим, но красивым лицом смотрела прямо на него. Рядом с ней стоял мужчина в форме офицера императорской армии, с лихо закрученными усами и гордой осанкой. Его рука лежала на эфесе сабли. Их лица были серьезны, как того требовал старинный фотографический ритуал, но во взгляде мужчины читалась нежность, а в едва заметной складке у губ женщины – тень улыбки. На обороте каллиграфическим почерком было выведено: «Рига. Май 1914 года».
Под фотографией лежала почтовая открытка. На лицевой стороне – вид Кенигсбергского замка. На обороте – текст на немецком языке, написанный готическим шрифтом, и штемпель: «Königsberg, 1922». Лавров не владел немецким в совершенстве, но общий смысл уловить мог. Что-то о встрече, о благодарности, о «солнечном камне», который всегда будет напоминать о дружбе. Подпись была неразборчивой, состояла из инициалов: «V.S.».
И последний предмет в шкатулке. Это был янтарь. Но не украшение. Это был необработанный кусок, размером с голубиное яйцо, темно-медового цвета. В его прозрачной глубине, как в застывшем времени, замер навеки доисторический комар с расправленными крылышками. Инклюз. Невероятно редкий и ценный экземпляр. Этот кусок не был частью похищенной коллекции. Список на дверце сейфа был предельно ясен – там были только обработанные изделия XVIII века. А этот камень был диким, первозданным. Он был чем-то личным. Ключом.
Лавров закрыл шкатулку и положил ее в карман. Теперь у него было что-то настоящее. Не просто ограбление. История, уходившая корнями в довоенный мир, в Ригу четырнадцатого года, в Кенигсберг двадцать второго. История о бывшем офицере, о женщине с фотографии, о каком-то «солнечном камне». И Гуревич был не просто скупщиком старины. Он был хранителем этой истории. И, видимо, ее последней жертвой.
Он перешел в соседнюю комнату, где стоял вскрытый сейф. Пустой, разграбленный, он походил на разрытую могилу. Лавров еще раз внимательно прочел список на внутренней стороне дверцы. «Коллекция. Янтарь. Кенигсберг. XVIII век». «Слезы Гелиад», «Императрица»… Красивые, поэтические названия. Они говорили о ценности, но не о сути. Почему именно Кенигсберг? Почему XVIII век? Связано ли это с открыткой из тайника? Вероятно. Янтарь был душой этого дела. Он был и мотивом, и уликой, и проклятием.
В дверь постучали. Это был криминалист Петров, немолодой мужчина с усталыми глазами и вечными следами дактилоскопического порошка под ногтями.
– Аркадий Павлович, можно? Предварительные результаты.
– Давай, Федор. Что у вас?
– Ничего утешительного. На пресс-папье, которым его ударили, – смазанные отпечатки вперемешку с отпечатками самого покойного. Убийца, скорее всего, был в перчатках или протер после себя. На ручках ящиков, на книгах – каша. Десятки, если не сотни отпечатков разных людей за многие годы. Выделить что-то свежее и чужое почти невозможно. Мы работаем, но… – Петров развел руками. – Есть, правда, одно. На раме зеркала в витой раме, вот этого, – он кивнул на большое, тусклое зеркало у стены, – есть один четкий отпечаток большого пальца. Не принадлежит Гуревичу. Свежий. Возможно, преступник оперся о раму, когда осматривал комнату. Или просто поправлял что-то. Отпечаток хороший, полный. Но он нам ничего не даст, пока мы не найдем, с чем его сравнить.