
Полная версия:
Узел и сердце: психоанализ и христианская антропология
И — что важнее всего — эта целостности недостижима в принципе. Образ, каким бы полным и убедительным он ни был, остаётся образом: он собран снаружи, он чужд живому опыту, он не может закрыть ту изначальную разрозненность, из которой выросло «я». Но человек не перестаёт искать. Он ищет в карьере то, что не найдёт, — в любви то, что не найдёт, — в репутации то, что не найдёт. Не потому, что глуп, а потому, что так устроен: его «я» ищет своего зеркала, а зеркало всегда в другом месте и всегда не то.
Это не повод для уныния, а точное знание. В следующих главах мы будем выстраивать на этом фундаменте целое здание: как на этой структуре работает любовь (глава 4), как желание требует формы (главы 5–6), как избыток находит выход в красоте и слове (глава 7), как этика удерживает человека от подделки (глава 9). Но фундамент всюду один: человек - существо, которое собирает себя из отражений, и потому никогда не может быть собран окончательно.
Христианская нота: иное зеркало
У книги, как мы условились во введении, есть вторая нить — христианская традиция — и уже здесь, в первой главе, стоит провести её, хотя бы коротко, чтобы читатель видел, в каком ракурсе мы будем двигаться дальше.
Христианская антропология согласна с Лаканом в главном: человек не может собрать себя сам. Она выражает это другими словами — о том, что человек создан не самодостаточным, а открытым, устремлённым к тому, что больше его; о том, что человеческое «я» живёт не из себя, а из отношения. Но в ней есть и то, чего в лакановской картине нет: она утверждает, что есть зеркало истинное. Если образ, собранный в младенчестве, — подделка (целостность, взятая взаймы), то в христианской перспективе существует и подлинный прообраз человека — тот, в отражении которого человек не рассыпается, а, напротив, впервые становится настоящим. Апостол Павел пишет о том, что сейчас мы видим как бы в зеркале, гадательно, но тогда — лицом к лицу: различие между искажённым и подлинным зеркалом — центральная метафора всей традиции.
И потому христианство понимает отчуждение, о котором шла речь в этой главе, не как окончательный приговор, а как черту, которая нуждается в исцелении. Человек — существо, живущее отражениями; вопрос не в том, чтобы жить без зеркала (это невозможно), а в том, в какое зеркало смотреть. Эта тема будет разворачиваться в главах о сублимации и иконе — и вернётся в самом конце книги, где мы будем говорить о полноте, которая не закрывает, а удерживает.
Что мы узнали в этой главе
Подведём итог — коротко, как мостики к следующей главе.
Человек рождается недоношенным, беспомощным, фрагментированным — и потому не может собрать себя сам. В полугодовом возрасте он впервые видит себя в зеркале — видит не опыт, а образ, — и присваивает этот образ как «я». Это ложное опознание: «я» всегда собрано из того, что не есть я. Присвоение происходит через подтверждение другого: «да, это ты». Поэтому моё «я» рождено извне и живёт извне всю жизнь. Полученная целостность выкуплена отчуждением: я нужен другому, чтобы быть собой. И потому поиск отражения не заканчивается никогда — человек всю жизнь ищет образы, в которых его «я» могло бы быть цельным, и всякий раз находит только очередное отражение.
Из всего этого следует и самое важное для дальнейшего: под поверхностью цельного образа остаётся живой фрагментарный опыт — и между ними всегда будет зазор. Пока этот зазор не назван, он работает незаметно: человек тянется к образам, не находит в них опоры, ищет дальше. В следующей главе мы увидим, что происходит, когда к ребёнку приходит речь, — и как в этот самый момент, наряду с новыми словами, входит в мир нечто иное: нехватка. Слово, как мы увидим, всегда берёт что-то взаймы у вещи — и не возвращает. Этот заем — то самое место, из которого вырастет желание, любовь и вся дальнейшая история, которую мы будем разбирать в этой книге.
Глава 2. Слово: нехватка входит в мир
Три слова об одном крике
Вернёмся ненадолго к младенцу из первой главы. Он кричит. Для стороннего наблюдателя это просто звук — громкий, требовательный, малоприятный. Но присмотримся внимательнее: в этом крике совершается событие огромной важности. Крик — это не просто сигнал «мне холодно» или «я голоден». Крик — это обращение: он адресован кому-то. Ребёнок кричит не в пустоту, а в надежде на ответ, и вся человеческая речь, от первого лепета до философского трактата, вырастает из этого первичного жеста — я говорю потому, что я нуждаюсь в другом.
Жак Лакан выстроил на этом наблюдении целую лестницу — три ступени, по которым человеческое желание поднимается из тела в слово. Ступени эти важно различать, потому что вся дальнейшая жизнь человека разыгрывается между ними.
Первая ступень — нужда. Это органическая потребность: голод, жажда, холод, потребность в сне. Она проста и честна: тело просит, мир даёт — и на этом конец. Голод утолён, и о нём можно забыть. Животное живёт целиком на этой ступени: у него нет никакой другой нужды, кроме телесной, и любая нужда закрывается объектом — пищей, теплом, убежищем.
Вторая ступень — требование. Нужда, проведённая через обращение к другому. Как только ребёнок вынужден просить — то есть переводить своё состояние в крик, а потом в слово, — его потребность уже не просто потребность. Он просит не только молока: он просит присутствия, внимания, любви. Мать, дающая грудь, даёт одновременно две вещи — молоко и себя. И эти две вещи не разделимы в младенчестве, но они разного рода: молоко закрывает голод, а присутствие... присутствие закрывает не всё.
И вот здесь лежит третья ступень, самая важная и самая загадочная — желание. Желание рождается в зазоре между тем, что просит тело, и тем, что может дать Другой. Смотри: голод закрыт — ребёнок накормлен. Но часть его крика была адресована не молоку, а матери как таковой — и эту часть ничто не закрывает. Мать не может дать то, о чём ребёнок просил не словами (он ведь ещё не владеет словами), а всем своим существом: полноты, абсолютного совпадения, гарантии, что она всегда будет рядом. Даже самая любящая, самая самоотверженная мать не может этого дать — не потому, что недостаточно любит, а потому, что она человек: она отходит, она устаёт, она смотрит на другие вещи, она умрёт когда-нибудь. Между требованием ребёнка и возможностями любого человека на свете остаётся несократимый остаток.
Этот остаток и есть желание. Не потребность в пище и не просьба о помощи, а нечто третье: неутолимое стремление, которое не закрывается никаким объектом. Отсюда странная на первый взгляд формула Лакана: желание — это то, что остаётся от нужды после того, как нужда утолена. Именно поэтому человек, живущий в полном достатке, всё равно чего-то хочет; именно поэтому сытость не приносит покоя. Желание — это эхо того первого обращения, которое никогда не было отвечено целиком.
Слово берёт взаймы у вещи
Теперь второй ход — и он, пожалуй, самый глубокий во всей лакановской мысли. Речь до сих пор шла о другом человеке: нехватка рождалась в зазоре между ребёнком и матерью. Но у Лакана источник нехватки ещё раньше и ещё глубже: она входит в мир вместе с самим языком.
Рассмотрим простую вещь: что происходит, когда ребёнок получает слово? Он узнаёт, что собака — это «ав-ав», а потом «собака». Кажется, что ничего не потерялось — наоборот, он приобрёл: теперь он может звать собаку, вспоминать о ней, просить показать её. Но присмотримся: вместе со словом произошло и нечто незаметное и невозвратное. Слово заменило вещь. Теперь ребёнок живёт в мире, где собака может присутствовать в её отсутствии — как имя, как картинка в книжке, как просьба «где ав-ав?». Собака стала носимой в кармане — в виде знака.
Это величайшее достижение языка — и одновременно величайшая утрата. Пока вещи заменяются словами, человек теряет непосредственный доступ к самим вещам. Вся его жизнь отныне идёт через посредника: не собака, а слово «собака»; не любовь, а слова о любви; не я, а слово «я». Слово стоит между человеком и миром, как стекло между глазами и солнцем — через него всё видно, но его самого не видно и не убрать.
Лакан выражает это одной короткой и жёсткой формулой: именно означающее вводит нехватку в мир. Означающее — это слово, знак, символ; всё, что замещает вещь. Пока не было языка, не было и нехватки — была только нужда, и нужда закрывалась. Язык принёс нехватку, потому что каждое слово, появляясь, одновременно открывает дыру на месте того, что оно замещает. Слово «мама» присутствует тогда, когда мамы нет рядом, — и тем самым делает отсутствие видимым, удерживаемым, осмысленным. Но цена этого: отныне отсутствие живёт в человеке постоянно, как гостиная в доме. Слово научило человека держать в голове то, чего нет, — и с тех пор он не может перестать желать того, чего нет.
У этого приобретения есть имя в лакановском словаре — и оно звучит жёстко, но его смысл стоит ухватить точно. Лакан называет итог вхождения в язык “нехваткой бытия”: человек — единственное существо, которое не совпадает со своим бытием, у которого в самом центре стоит дыра. Не потому, что он болен или неудачлив, а потому, что он говорящий: существо языка всегда существует с проёмом внутри. Животное совпадает со своей жизнью — оно и есть её жизнь. Человек — нет: он всегда чем-то недоделан, всегда смотрит на себя со стороны, всегда хочет быть чем-то большим или иным, чем он есть. Это не недостаток отдельных людей — это устройство вида. Наше бытие просвечивает дырой, потому что часть его отнял язык.
Здесь же можно назвать и то слово, которое Лакан — вслед за Фрейдом — использовал для этой утраты: “кастрация”. Слово это отпугивает, и его часто понимают грубо-биологически, но в лакановском смысле оно не имеет ничего общего с телесным увечьем. Кастрация в структурном смысле — это плата за язык: то, что отнимается у человека в момент вхождения в символический порядок. Отнимается непосредственность, целостность, прямое наслаждение жизнью — и взамен даётся речь, мысль, культура, возможность быть кем-то для других. Это не сделка, которую заключают; это условие, под которым человек вообще возможен. Точно так же, как ребёнок на стадии зеркала принял образ ценой отчуждения (глава первая), говорящий субъект принимает слово ценой целостности. Мы уже дважды сталкиваемся с одной и той же фигурой: стать человеком — значит дать себя изъять из себя.
Имя Отца: закон, а не родитель
На лестнице от нужды к желанию есть ещё одна ступень, без которой картина неполна. Когда ребёнок входит в язык, он входит не в пустое пространство слов: язык устроен, у него есть порядок, правила, запреты. И этот порядок приходит к ребёнку не абстрактно — он приходит через конкретную фигуру, через голос, который говорит «нельзя».
В психоаналитической традиции это место занимает отец. Но Лакан совершил здесь ход, определивший всё дальнейшее: он отделил “функцию” от “персоны”. То, что структурирует психику ребёнка, — не биологический отец как человек (он может быть отсутствующим, слабым, нелепым — и всё-таки функция его имени может работать), а Имя Отца — символическая позиция закона, третьего по отношению к паре «ребёнок — мать». Имя Отца — это не тот, кто наказывает; это порядок, который говорит: мир устроен не вокруг тебя и не вокруг твоих желаний; между тобой и всем желаемым стоит правило; у твоей матери есть своя жизнь, не сводящаяся к тебе.
Понять важность этой функции проще всего через её противоположность. Представь ребёнка, для которого мать — весь мир, без третьего, без закона, без промежутка. Ему не к кому отнести своё желание, не перед кем освободиться, нет места, где он мог бы быть кем-то, кроме «того, что завершает мать». Такой ребёнок — не избалованный, а структурно беззащитный: у него нет опоры вне непосредственного отношения, и любое охлаждение с той стороны переживается как катастрофа вселенского масштаба. Закон — «нельзя», «подожди», «мама занята» — это не жестокость, а спасение: он размыкает замкнутый круг, даёт воздух, даёт возможность быть отдельным.
Отсюда и то значение, которое мы будем придавать слову «отец» во всей книге: это не пол и не персона, а место в структуре — то самое место, где закон встаёт между субъектом и его прямым желанием. В следующей главе мы увидим, как это место по-разному обходят разные психические структуры; пока достаточно зафиксировать: вхождение в язык — это всегда и вхождение в закон, и без закона нехватка не получает той формы, вокруг которой могла бы строиться человеческая жизнь.
Объект-причина: то, что остаётся
Осталось назвать последнее и, может быть, самое загадочное понятие этой главы — то, которое будет сопровождать нас до конца книги.
Мы установили: язык отнял у человека часть его бытия; вхождение в закон отделило его от непосредственного единства с миром; в зазоре между нуждой и требованием родилось желание. Всё это — движения потери. Но потери не исчезают бесследно: они оставляют след. И лакановское имя этого следа — “объект-причина желания”, “objet petit a” — «маленький объект а».
Что это такое? Обратим внимание на простой факт нашей внутренней жизни: мы хотим не «вообще», а чего-то конкретного — и при этом то, чего мы хотим, часто невозможно описать, не похоже ни на что и прячется в мелочах. Один человек не может пройти мимо старых часов; другой ищет в каждом новом знакомстве голос покойной матери; третий не расстаётся с определённым запахом, четвертый всю жизнь влюбляется в людей с одинаковым жестом. Разумно спросить: почему именно это? Что особенного в этих часах, голосах, запахах?
Ответ Лакана: ничего особенного. Дело не в самих вещах. Дело в том, что на их место встало то, что осталось от утраченного. Когда язык отнял у ребёнка непосредственное единство с миром, от этого единства остались осколки — фрагменты пережитого: какой-то звук, какое-то прикосновение, какой-то вид, запечатлённые до всякого слова. Эти осколки и становятся объектами-причинами: не тем, что мы хотим получить, а тем, “почему мы хотим вообще”. Часы сами по себе ничего не стоят — но они в точности совпадают с формой утраты, и потому subject не может пройти мимо: они ставятся в дыру, как пробка в бутылку, и желание, которое прежде кружило в пустоте, получает опору.
Отсюда два следствия, которые стоит вынести из этой главы, потому что на них будет держаться всё дальнейшее.
Первое: объект-причина принципиально не существует как вещь. Можно купить такие же часы, найти человека с таким же голосом — и обнаружить, что то, чего хотелось, не наступило. Ибо хотелось не часов и не голоса, а возвращения целостности, которое невозможно. Объект-причина — это не объект, а форма дыры, получившая случайное наполнение. Поэтому всякая добыча обманывает: она закрывает не ту дыру, потому что той дыры нельзя закрыть ничем — она проделана самой структурой языка.
Второе: желание не ошибается, оно верно. В чужой тяге к странным мелочам не следует видеть каприз или глупость: за ней стоит память о том, что было отнято при вхождении в язык. Человек не может вспомнить свою изначальную утрату — она произошла до памяти и до слов, — но он может желать её вернуть, и вся жизнь его желаний, по Лакану, и есть это неутомимое, слепое, упорное возвращение к месту потери. Не случайно Лакан любил повторять, что бессознательное — это не склад скрытых желаний, а “эффект языка”: оно говорит в нас тем же языком, который нас и продырявил.
Мостики: куда ведёт эта глава
Теперь можно посмотреть на сделанное одним взглядом.
Мы проследили, как человек поднимается из тела в слово: нужда становится требованием, требование оставляет невозвратимый остаток — желание. Мы увидели, что язык не просто обслуживает человека, а перестраивает его: замещая вещи словами, он вводит в центр его жизни нехватку бытия, которую нельзя закрыть ничем. Мы разобрали, что закон — «Имя Отца» — не противник человека, а условие его отдельности и опоры. И мы назвали след, который вся эта работа оставляет: объект-причину желания — осколок утраченного, вокруг которого завязывается вся дальнейшая история человеческих влечений.
Перед читателем, возможно, встаёт вопрос, который несправедливо было бы обойти: если всё это так — если человек по устройству дыряв и неутолим, — то не является ли всё сказанное приговором? Не получается ли из лакановской картины мрачный вывод, что человек обречён вечно тянуться к тому, чего нет, и никогда не быть счастливым?
Этот вопрос — законный, и ответ на него будет дан постепенно, по ходу всей книги; но один его контур стоит обозначить уже здесь, в духе нашего двойного языка. В лакановской картине нехватка — не приговор, а условие: именно потому, что человек не полон, он открыт, он стремится, он живёт отношением, а не замкнутостью. Существо без дыры было бы существом без истории, без любви, без речи — законченным и потому мёртвым. Христианская традиция выражает ту же мысль в других словах: человек создан не самодостаточным, а открытым к Богу и к другому; его незаполненность — не изъян, а место встречи. Апостол пишет о сокровище в глиняных сосудах — то есть о том, что несовершенство вместилища не портит сокровище, а, напротив, даёт ему быть носимым и передаваемым.
Разница между этими двумя картинами — не в наличии дыры, а в том, что с ней делать дальше, — и этот вопрос будет нашим предметом в следующих главах. Пока же нужно сделать ещё один шаг по той же лестнице — шаг от структуры к живым людям. Мы выяснили, как устройство человека создаёт нехватку; теперь посмотрим, как эта нехватка проявляется в самом главном человеческом деле — в любви между мужчиной и женщиной. Ибо именно там, как мы увидим в следующей главе, нехватка перестаёт быть теорией и становится лицом к лицу встречей двух дыр, каждая из которых ищет в другой своё отражение.
Глава 3. Мужское и женское: две логики желания
Слово, которое пугает
Прежде чем идти дальше, нужно договориться о словах — потому что именно в этой главе встреча с недоразумением наиболее вероятна. Говоря «мужское» и «женское», мы не будем говорить о биологических полах. И не будем говорить о характерах — о том, что «мужчины такие, а женщины другие». Лакан разрабатывал своё учение о полах совсем не для этого, и если свести его схему к психологии полов, она потеряет всё своё значение.
То, о чём пойдёт речь, — это две структурные позиции, две разные логики, по которым живое желание человека организуется в языке. Логика эта не привязана жёстко к телу: в каждом человеке, как мы увидим, обе структуры присутствуют и переплетаются. Но в самом языке — в том, как человек строит слова, отношения, смысл — есть два несводимых режима, и Лакан назвал их, по традиции языка, мужским и женским. Почему по традиции языка — станет ясно из этой главы. Пока достаточно держать в уме главную мысль: мы описываем не то, какими бывают люди, а то, как в языке собирается желание, — а желание, как мы выяснили во второй главе, живёт вокруг нехватки. И вот здесь обнаруживается поразительная вещь: нехватка в языке оформляется двумя разными, несводимыми друг к другу способами.
Фаллическое означающее: знак, а не орган
Для того чтобы понять обе логики, нужно ввести одно понятие, без которого дальнейшее не сложится. Лакан называет его “фаллическим означающим” — и сам этот термин, пожалуй, чаще всех прочих вводит читателей в заблуждение, поэтому его стоит разобрать первым и без спешки.
Фаллос у Лакана — не анатомический объект. Это функция в языке. Если вспомнить логику второй главы: слово замещает вещь, и в этом замещении открывается дыра, — то теперь можно спросить: а есть ли в языке знак, который служил бы универсальной мерой всего замещающего? Есть ли знак, который обозначает не какую-то одну вещь, а само наличие и отсутствие, само «есть» и «нет»?
Такой знак есть, утверждает Лакан, — и фаллическое означающее играет именно эту роль. Оно в языке — как мера в мире измерений: знак того, чего хочется и чего не хватает, знак самого желания. Через него мы вообще понимаем, чего хотим: когда ребёнок хочет игрушку, он уже желает по мерке знака; когда взрослый говорит «мне нужно больше», «мне не хватает», он действует внутри этой мерки. Фаллическое означающее — это общий знаменатель всех желаний, валюта, в которой они исчисляются.
Отсюда — важное следствие, которое стоит запомнить на всю книгу: желать «по-человечески» — значит желать в терминах фаллической мерки. Мы не можем желать иначе: чтобы хотеть, нужно иметь язык, а язык всегда выдаёт хотение в виде знака — знака, который одновременно указывает и на наличие, и на нехватку. Вся человеческая культура — от экономических обменов до произведений искусства — работает внутри этой мерки. Она не природная, не вечная: она принадлежит порядку языка.
И теперь главный ход. Лакан утверждает, что даже в такой общей для всех мерке — даже в этой общей валюте желания — существуют две разные логики обращения с нехваткой. Одна логика верит мерке целиком: нехватка есть, и её можно исчислять, закрывать, восполнять. Другая логика мерке не верит: она подозревает, что исчисление не хватает до конца, что какая-то часть остаётся всегда за кадром. Первую Лакан называет мужской, вторую — женской.
Мужская логика: мир как список
Начнём с той, которая кажется более простой, — с мужской структуры.
Суть её в одном свойстве: она работает по принципу универсального списка. Всё, что существует, можно записать в перечень; перечню можно приписать общее правило; правилу можно проверить соответствие. «Все люди смертны» — вот типичная фраза мужской логики: всё множество подчинено общему закону, и каждое отдельное лицо этому закону соответствует — по крайней мере, в принципе.
Практически это означает, что мужская логика живёт в мире, где нехватка исчислима. Есть норма — и есть отклонение. Есть правило — и есть случаи, которые ему соответствуют или не соответствуют. Есть мерка — и есть то, что в неё укладывается или выходит из неё. Мужская структура стремится закрыть нехватку с помощью перечня: вот всё, что нужно; вот всё, чего не хватает; вот план восполнения. Она доверяет знаку: если знак есть, значит, есть и то, что он обозначает.
У этого есть огромное достоинство: мужская логика — логика порядка, закона, обязательств. Она строит институты, расписания, клятвы, договоры. Она может сказать «да» и удерживать своё «да». Она может формулировать правило и ему следовать. Без неё не было бы ни культуры, ни права, ни технологии — ничего, что требует верности структуре.
Но у неё есть и тень. Если нехватка исчислима и есть список того, что нужно для её восполнения, то человек в этой логике живёт с ощущением: достаточно выполнить условия — и полнота наступит. Достаточно получить желаемое, достичь цели, соответствовать норме — и дыра закроется. И вот здесь мужская логика обречена на вечное разочарование, потому что — как мы выяснили во второй главе — дыра проделана самой структурой языка и не закрывается никаким списком достижений. Мужчина в мужской логике всю жизнь выполняет условия полноты — и полнота всякий раз отодвигается, как горизонт. Отсюда характерные для этой структуры фигуры: человек, который всё время «должен», который живёт нормой и мерой, который не может позволить себе не соответствовать. Его нехватка — это нехватка “в списке”: чего-то недостаёт, и недостающее можно назвать, и можно добыть.
Есть и ещё одна особенность, и она важна для всей дальнейшей книги: мужская логика нуждается в исключении. Чтобы перечень работал, нужно хоть одно правило, которое самим перечнем не измеряется. Каждое множество упирается в своего хранителя: закон действует на всех — кроме того, кто его держит; норма распространяется на всех — кроме той точки, где норма была установлена. В структуре языка это значит: мужское множество — это все, кто включён в закон, и его держит исключённая точка, оставшаяся за кадром. Лакан выражает это формулой: все — с оговоркой, что всё множество держится на одном исключении.
Женская логика: не-всё
Теперь вторая структура — и здесь придётся идти осторожнее, потому что её труднее схватить.
Если мужская логика живёт в мире универсальных списков, то женская логика строится иначе: она не верит, что весь мир можно внести в перечень. Лакан выражает это формулой, которая звучит странно, но она точна: женское — это “не-всё” (*pas-tout*). Не «не существует» — а «не исчерпывается списком».
Что это значит практически? Вернёмся к мерке. Мужская структура говорит: всё, что есть, подпадает под общее правило; нехватка — исчислима; полнота — достижима, если условия выполнены. Женская структура говорит иное: есть часть, которая не подпадает под общее правило — и это не отклонение, не сбой, а её собственная природа. Всё множество нельзя охватить универсальным законом: всегда остаётся то, что не вписалось, и оно не является ошибкой списка — список просто не рассчитан на него.

