
Полная версия:
Сурок: лазутчик Александра Невского
В тот раз они, как бывало, верёвку между столбов натянули, и Гришка по ней ходил на радость народу. Но верёвка старая была и… лопнула, когда он на ней кувыркнулся. Отшиб себе Гришка всё нутро. На руках отнесли его в дом. Упал он не головой вроде, руки и ноги целы, а встанет – внутри вдруг что-то сильно заболит – стоять на ногах невмочь, кровь изо рта льётся. Друзья обождали немного, думая, может, придёт в себя, но, видя, дело серьёзное, оставили хворого, и укатили дальше. Наказали, побыстрее на ноги вставать и догонять их.
Но с каждым днём Гришка хирел на глазах. И есть уже не хотел, худой весь стал. В деревне люди говорили, отходит скоморох, и недели не проживёт. Округа эта была крещеная, староста поехал за священником в соседнее село, где стояла свежесрубленная церковь. Батюшка не заставил себя ждать, приехал в этот же день…
Гришка лежал при свете лучины, отвернувшись к стене, и стонал. Рядом сидела старушка. Она, не в силах видеть как страдает больной, причитала вполголоса:
– Батюшки, батюшки. Смилуйся, Господь… Может, водички студёной? – вновь не выдержав, наклонилась к Гришке.
– У-у-у! – простонал в ответ скоморох. – Уйди, не могу я… уйди… больно мне…
Старушка жалостливо вздохнула, и вскоре на радость ей послышался стук в дверь. Вошли люди. От их появления пламя лучины заколебалось, чей-то незнакомый голос прошептал: «Ну, как он?» «Плох, батюшка. Ой, плох», – ответила старуха. Гришка не поворачивался к ним, но к голосу прислушался. В затхлом воздухе повеяло свежим морозцем со сладким духом ладана. Хоть Гришка и не любил запах ладана, он ему казался тяжёлым, но на сей раз, будто боль стала тише от приятного дуновения, а может, любопытство взяло. И он нашёл силы повернуться лицом к пришедшему человеку. А батюшка уже выпроводил всех и остался один.
В темноте видно было одно лицо священника. Он склонился над Святой книгой, листал, искал нужное. Скомороху показалось, незнакомец забыл о нём, так увлеченно он вглядывался в буквы. Останавливался подолгу, читал, поглаживая чёрную бороду, суровые глаза добрели… И Гришке стало уютно рядом со спокойным, чинным человеком. Он забыл про боль в груди и начал дремать. Вдруг батюшка спросил:
– Крещен ли ты, сын мой?
Григорий не был крещёным, но батюшку это совсем не смутило, и он продолжал листать свою книгу. Гришка же заволновался, опасаясь, что сейчас будут приставать к нему с крещением. Боль, притихшая было, опять стала усиливаться. Но священник негромко промолвил:
– Ты полежи, сын мой, а я тебе почитаю. Может быть, легче станет… А если сможешь, то и засни…
Найдя нужное место, он бережно расправил могучей ладонью листы книги, и, отхлебнув из ковша, начал читать, будто рассказывать сказку. Вот так же, в детстве рассказывали Гришке на ночь сказку. Он слушал, и видения кружили под тёмным потолком вместе с дымом лучины…
«… Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы.
Перьями своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен;
Щит и ограждение – истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём,
Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень…» 17*
Гришка поджал ноги и прикрыл глаза. Ему представилось, что он, совсем крохотный свернулся калачиком под тёплым крылом огромного голубя и белые перья ласково прижались к его лицу. А вокруг, в темноте, бушуют завывают колючие метели, а ему всё нипочём… и он заснул…
* * *
Священника звали отец Агафон. Был он греком, приехавшим ещё совсем молодым на Русь нести Слово Божье. Вначале ему было трудно среди чужих. Языка он толком не знал и в проповедях оттого часто попадал впросак.
Во многих глухих деревнях люди не любили черноризцев. Злые шутники, смекая, что человек не всё понимает по-русски, говорили иногда ласковым голосом, а на самом деле мололи всякие пакости. Отец Агафон улыбался, не зная, что его чистят последними словами, а за спиной, фигу держат. Но прошло время, и стал он говорить не хуже любого русского. А попав снова в деревню, где его когда-то срамили, повстречался со старым обидчиком. Тот, припомнив отца Агафона, решил опять пошутить…
Произошло это при многих жителях деревни, вечером, на посиделках. Шутник был самым бойким, – росточком мал, бородёнкой редок, но востёр. Жил бобылём и у баб вдовьих пользовался особым расположением. Никто из мужиков ему не перечил, потому что драчлив был бобыль.
Люди собрались послушать черноризца. Отец Агафон степенно достал Священное Писание, положил его перед собой, стал рассказывать о Иисусе Христе, о рае и аде, который ждет грешников. И так складно у него получалось в этот раз, что он и сам порадовался. Но в проповедь неожиданно встрял деревенский шутник. Вначале он задавал колкие вопросы. Потом распоясался, начал насмехаться над чёрной рясой отца Агафона, над заплатками, которые пестрели на его одеянии. «И где же Бог-то твой? Чего же Он тебе новую одёжу не выдаст…»
Забормотал непристойные вещи, памятуя, что отец Агафон слабо разумеет по-русски. Люди затихли, ожидая, чем закончится дело. Кто-то похихикивал. Но многие на этот раз жалели черноризца, молчавшего перед охальником. И так долго могло бы продолжаться, если бы мужичонка не приблизился к отцу Агафону и не сказал пакость против Иисуса Христа. Агафон встал во весь рост и схватил за шиворот бобыля. Черноризец был на голову выше и телом крупнее обидчика. Оглянулся по сторонам и убедившись, что все его слышат, сказал громко: «Ежели нехристь мне слово отвратное скажет – я прощу! Ежели Богу скажет, – и он поднял два пальца вверх, – Бог простит! Но, если нехристь скажет отвратное о Боге, – накажу». И отец Агафон размахнулся и ляпнул насмешника по уху. Бобыль отлетел и затих, отираясь. Ему говорили что-то, но он молча уполз с глаз долой, поняв, что во второй раз против громового удара не устоять.
В полной тишине отец Агафон сел на место. Деревенские мальчишки расселись подле него, как возле родного. Проповедник заулыбался, и заулыбались все вокруг. Теперь он не казался чужим. Теперь он в своей чёрной рясе, будто гора, высился вокруг своих деток, и даже свет от лучин, казалось, освещал только его одного.
Рано утром отец Агафон ушёл. Но всадник, посланный от старосты деревни, догнал его в лесу и передал просьбу от жителей остаться. Отец Агафон неожиданно для себя прослезился и, обняв посланца, согласился, сказав: «Я сеял, теперь пора растить…». Так и стал отец Агафон священником в деревне, где чуть не умер бедный Гришка-скоморох.
* * *
Гришка проспал почти до вечера другого дня. Ему настолько полегчало, что к вечерней трапезе он вышел сам. Люди даже ахнули от удивления, увидев его на пороге. Скоморох много не ел, помакал в молоко хлебушек, и всё. Зато часто спрашивал, приедет ли батюшка снова. И отец Агафон стал приезжать к Гришке почти каждый день, читать Святую книгу. А когда были прочитаны все Псалмы, Отец Агафон перешёл к Святому Писанию.
Прослышав об исцеляющих чтениях, к ним стал собираться народ со всех ближних деревень, и крещёный и некрещёный. В избу приходили и стар и млад. Хозяева дома стали роптать, и Гришку перевезли жить в крестильный дом при церкви. Там снова продолжились вечерние чтения, и вскоре в округе не было некрещёных людей. Вместе со всеми покрестился и Гришка. Он уже встал на ноги и работал при храме по хозяйству. Там, у отца Агафона, научился читать и писать. И не только по-русски, но и по-гречески и по-латыни. Даже собственноручно, с благословения, переписал на бересту весь Псалтырь…
Но прошло время, и душа скоморошья вновь затосковала по вольной жизни. Как-то, собравшись с вечера, он ушёл поутру искать свой балаган. Перекрестив на дорожку, отец Агафон сказал: «Много о Христе услышишь разного, и не только от люда простого, но и от попов. Всё равно люби их и прощай. Сам же молись и причащайся…» Но скоморох к этим словам не прислушался…
Помотался Гришка по свету, в поисках своих, изрядно. Нашёл в лесу только телегу их, давно поросшую травой, да разбитые гусли рядом в ручье. Что произошло там, он не знал. Поплакал, поплакал над горемычными друзьями, а сам пошёл блуждать в поисках пристанища. В деревню же ту, так воротиться и не довелось. Каждый год собирался, да всё как-то не получалось. И батюшку такого, как отец Агафон, он более не встретил. То священник лицом не нравился, то голосом, то поступками. «Нет в них святости, нет духа, не чувствую я… Вот если бы отец Агафон в той церкви служил, тогда бы я к нему ходил… Сподоблюсь как-нибудь и вернусь обратно. Там за всё время и отмолюсь, и причащусь. Может, и Новый Завет переписать возьмусь…», – говорил он часто своей любимой вдовушке. И утром, когда они сидели на лавочке на берегу Волхова, тоже сказал.
А на реке стояли струги Гришкиного хозяина. Скоморох, глядя на них, мечтательно произнёс: «Вот вернуться они, и я к отцу Агафону пойду…» Прелестная вдовушка уже перестала обращать внимания на эту присказку, а преспокойно хрустела орешками из мешочка, лежавшего на коленях.
От кораблей доносились крики мужиков, ставящих паруса. Скрипели снасти. Наконец, первое судно, самое малое, вышло на середину Волхова и, сразу подхваченное ветром, заскользило вперёд, будто невесомое. Два других тяжёлых струга двинулись на вёслах следом, от них доносилось басистое: «Ух!». Но и они вскоре лениво набирая ход, выплыли на стрежень.
Гришка дивясь открыл рот. Рядом останавливались новгородцы, с восторгом смотрели на белоснежные паруса первых в этом году кораблей.
«Это кто же такой смелый-то? Рановато ещё для судоходства…»
«Мирошкин, купец, со своей братвой в путь-дорожку двинул. Дочку замуж выдаёт, деньгу поехал зарабатывать…».
«Это куда же он, порозний-то?»
«А чёрт его знает. Ты сам его спроси, он и тебе не скажет…»
У Гришки от этого разговора блаженная улыбка исчезла с лица. Вдовушка, заметив перемену, лукаво спросила, стараясь поддеть:
– Гриш, а Гриш, чагой-то тебя, не взяли что ли?
Гришка заёрзал на скамье и, не удержавшись, ответил шёпотом, склонившись прямо к её уху:
– Я, Дарьюшка, теперь при Иване Даниловиче тайный поверенный.
Молодая хихикнула и опять спросила:
– Какую же тайну он тебе доверил?
– А вот такую… Нельзя мне говорить!
– Брешешь, как всегда, – махнула она пухлой ручкой и преспокойно продолжала щелкать орехи, глядя на реку. Но глаза её лукаво стреляли в его сторону. А Гришка терпел, терпел и, снова зашептал, уже со злостью:
– Я говорю тебе, что тайна это, нельзя мне говорить.
– Брешешь! – бросила она снова и стряхнула шелуху с подола юбки.
– У-у, баба! – взвыл Гришка и даже встал, а потом опять сел. – Ну, не можно мне тебе говорить. Я Данилычу слово дал…
– Ну и не говори, я тебе тоже теперь ничего говорить не буду! – и она повернулась к нему спиной. Гришка уже хотел всё рассказать, чтобы перед бабой похвастаться, но удержался, вспомнив, как Иван Данилович с ним беседу вёл. А произошло это вечером того же дня, когда купец к Степке-немцу заходил.
* * *
Уставший Иван Данилович шёл вечером с пристани домой. Но не прямым путём, а опять мимо Митяева дома. Он искал Гришку и, проходя вдоль забора, услышал плач, а вскоре увидел и вдовушку. Она стояла с крынкой воды и чуть не рыдая, обращаясь внутрь сарая:
– Гриш, а Гриш, ну не плачь, миленький, ну, не плачь…
– Не могу я, Дарьюшка, не могу… – заливался слезами Гришка. Иван Данилович перегнулся через забор и спросил:
– Чой-то с ним?
– Мишка, воевода Новгородский, морду набил, вот чего! – резко ответила вдовушка.
– За что же?
– А за то… – донёсся хриплый голос самого Гришки. – За то, чтобы я со своими выдумками к нему не лез. Я что хочу… – послышалось, как Гришка, пытается выбраться из дровяных залежей. – Я что, хочу для себя, что ли выгоду какую поиметь?! Или ещё, может, какую-нибудь корысть задумал?! – Он выкарабкался на воздух, показав распухшую рожу с синяками. – Я же ему свой способ показывал, как супротив рати конной устоять можно. Ты сам, Данилыч, глянь, каково придумано!
Скоморох встал на деревянный чурбак, на котором кололи дрова, стянул с крыши оглоблю, заточенную на одном конце. Купец смотрел на выдумку внимательно, иногда хмыкая во время Гришкиного объяснения, потом промолвил чинно:
– Ты зря поспешил, Григорий. Люди они такие – пока их не коснётся, о тебе и не вспомнят. С немцами сейчас у нас мир записан, вот и кажется им, что ты чудишь… Обожди немного! Не возникай со своими мыслями. А вот, когда немец пойдёт на Новгород, увидишь, они сами к тебе прибегут, от страха будут трястись, только спаси. Дорога ложка к обеду…
– Верно, Данилыч! – Гришка открыл рот, дивясь, отчего это ему самому в голову не приходило. Купец же для большей значимости поднял палец и ещё раз произнёс:
– Дорога ложка к обеду. Но я к тебе, Григорий Карпыч, вот зачем пришёл. Посоветоваться хочу…
Гришка обмяк и смотрел мудрому купцу в рот. Григорием Карпычем его никто никогда не величал, да он и сам забыл, как его по-отчеству. А Карпыч – это Гришке пришлось по нраву. Теперь он готов был как угодно услужить купцу… А тот взял по-дружески его под руку и вывел за забор. Чтобы ни вдовушка, ни какое другое ухо не услышало разговора.
Купец был хитрый и осторожный. Когда чего-либо затевал промашки не делал, с размахом вершил, с дальним прицелом. Вот и надумал он Григория к своей затее привлечь:
– …Плавание наше корчемное может плачевно закончится, – певуче начал он. – Варяжское море18* неспокойно: да и в наших землях, пока до Ладоги дойдём, всё что угодно может приключиться… Хорошо, если в полон возьмут и не убьют. Вот на этот случай я хочу твоих голубей с собой взять, чтобы каждую неделю их тебе присылать: мол, всё нормально, плывём. А если вдруг голубь не прилетит, так ты тревогу бей. В артель нашу иди, пусть выручают, выкупают. Я им, до поры до времени, говорить не хочу. Артельные, сам знаешь, поднимутся и будут вынюхивать, куда поехал, с кем торговал. А если узнают, что без их ведома, да ещё корчемничать пошёл, и вовсе выкупать не будут. Так что ты, Григорий, – рот на замок и голубей жди, вон они у тебя как песни поют… Может быть, они мне жизнь спасут. Во, как бывает!
Они остановились за забором и стали смотреть на большую клеть, водруженную на крышу сарая. Солнце сквозь прутья светило в глаза, грудастые птицы, курлыкая, важно расхаживали в его лучах. Гришка вздохнул и, понимая, что отказать не в силах, произнёс:
– Сизого дам… Вон того, с чёрным клювом, Черныш зовут – тоже дам. Ещё Пёстрого, Варяга, Полкана и Попугая…
– Надо восемь птиц, Григорий, два месяца плыть…– заметил купец.
– Ну, ладно, – Гришка вздохнул и с тоской добавил, – бери, коль так, самых лучших, – Попа пёстрокрылого и ещё Агафона…
Глава третья
Немецкий ангел
Прошло четыре недели с тех пор, как корабли Ивана Данилыча отплыли из Великого.
На морском просторе, средь холодной стихии душе его сиротливо стало, худо, одиноко. Вся надежда на паруса и струги, да еще на милость Божью. Тревожно дни проходили, тягостно, часто не спалось купцу. Бывало, вставал ночью, пробирался между спящими на нос корабля, ставил складень перед собой и молился, и шептал, и поклоны клал. А за спиной – сопение, храп, и Варяжское море шумело, баюкало…
После таких ночей он хмурился, с мореводцами19* до полудня не разговаривал. А в дождливое ненастье, в бурю начинал корить себя за стремную затею. Тогда не таился он, а, наперекор молниям, с остальными, голосил отчаянно Святителю Николаю20*…
Мольба его была услышана, провидение смилостивилось над ними – погода стала ясная. Запели тогда гребцы совсем не духовные, а буйные корчемные песни. Данилыч же продолжал тревожиться, каждый всплеск волны примечал. И как-то на закате углядел черные ушкуи вдали, похожие на разбойничьи… Так и не понял он, кто прошел стороной, но решил не испытывать милость небесную, запретил народу лиховать раньше времени. С тех пор «Святый Боже!..» – пели на просторе, «Святый крепки!..» – жарко становилось.
Нынче пришло время выпустить четвертого голубя из Гришкиной клетки. Данилыч с утра ждал появления немецкого берега.
С ночи на море стоял плотный туман. На рассвете из-за него не то что земли, но и стругов, плывущих рядом, не было видно. Куда ни глянь – всюду белое марево. Вода стояла, как в пруду. Слышалось, скрипят снасти ближнего судна. Люди, пробудившись, не спешили вылезать из под тулупов на утреннюю зябкость, а перешёптывались, лёжа на тюфяках. Один корабельный привстал, перегнулся через борт и стал умываться. «Эх! Студёная, как из колодца, жаль пить нельзя!» – заохал он, когда плеснул водицы на лицо и шею. «Чего кричишь!» – зашипели на него. «А, чо? Тута никого нет… Э-ге-ге!» – закричал он во всё горло. Из тумана отозвались свои. Мужики стали перекрикиваться, но Данилыч осадил их:
– Тихо вы, шальные!
Крикуны примолкли, стали прислушиваться. Вдали, едва слышно, пронзительной медью звенел колокол.
– Неметчина отзывается, Любек!
Прислушиваясь к звону божницы, купец различил и далёкий шелест прибоя. Люди заволновались, загомонили, начали выползать с тёплых лежаков, ставить вёсла. Иван Данилыч достал из клетки голубя, погладил его над розовым клювом, всматриваясь в белую пелену. От берега повеял ветер, через прогалы в тумане глянуло смурное небо.
«Р-р-р-аз!» – хором ухали гребущие, их сила подталкивала к берегу тяжёлый струг. Уключины дружно скрипели, а мужик, заводящий остальных, между гребками горланил: «Ничего, браточки, как берег увидим, квашенной капуски перекусим… И ещё р-р-р-аз!» Судно набрало ход. Впереди показались серые очертания скал. Стаи белых чаек носились над вершинами, дергали рыбу у самой воды. Ещё далеко, может быть целый час плыть.
– Вот и земля, – вздохнул купец и поднял руку вверх. «Суши!» – скомандовал заводила. Струги ощетинились мокрыми вёслами, продолжая ход. Иван Данилыч вынул голубка из-за пазухи, перекрестился и подбросил его к небу. Птица от долгого сидения в клетке растерянно затрепетала, стала падать, оказалась у самых волн, но, чиркнув перьями по глади, шумно забилась, с усилием стала подниматься ввысь, и, миновав вершины мачт, распласталась в воздухе, запарив над родными кораблями. А, пройдя прощальный круг, повернула в сторону видневшейся земли, прямо на звук колокола и вскоре затерялась среди береговых птиц. Иван Данилыч выдохнул с облегчением: «Четвертый ушел, слава Христу!»
* * *
В Новгороде, у себя дома, купец, впервые поглядев на чертежи Стёпки-немца, понял – ни в жизнь ему не выучить всего, что тут нарисовано. Где причалить за морем их кораблю, запомнить было просто. Извилистая линия берега так и стояла у него перед глазами. Но как найти тех купцов, что зерном в Любеке торгуют?
Стёпка предупреждал его: «Ты Иван Данилыч к немцам не ходи, а у жида зерно покупай. Иудею все равно с кем торговать, а латинянин может заупрямиться. Папу Римского послушает и о тебе церковным доложит, тогда беды не оберёшься… Вот тебе берестянка, по ней доберешься до мельницы жидовской. Отправляйся лучше ночью, чтобы тебя стража не задержала. Ведь ни языка, ни обычаев местных ты не знаешь…».
Иван Данилыч все плавание глядел на чертёж Любека, но так и не смог затвердить его как следует. Начертаны улочки Степкой убористо, крестики плюгавые и стрелочки на них крошечные. Тьма-тьмущая намельчено всего. Весь план будто не человек чертил, а тараканы облазили. Хотя и просил Амтлихштейн сжечь все берестёнки, которые он дал, но купец всё же самую важную сохранил. Этим утром он вновь достал на свет коричневый клочок, и стал изучать, пока не причалили.
«Ага, вот Собор ихний», – думал он, водя тонкой щепкой по пути своего будущего следования. Острие щепки минуло большой крест. «…Вот, посадник тут живёт любекский.… А это ещё что он тут накалякал?!» – досадовал Данилыч на непонятные закорючки. – А-а,– вспомнил он, – ратуша. По-немецки написал. Для себя что ли?!.. Ну, а вот этот домик бедовый, он обозначил точно для себя…». На рисунке был изображён корявый квадратик с треугольной крышей, а выше жирно выведено «таверна», и нарисован кувшин с пеной.
При свете дня линии на листочке были хорошо видны, но что делать в пути ночью? Иван Данилыч поднял голову и сощурил глаза, глядя на туманный немецкий берег, будто пытаясь разглядеть звонницу, ратушу и всё нарисованное. «Может взять с собой напильник с кремнием, да светоч, подсветить, если что?» И он, спрятав листок, с волнением стал смотреть вперёд. Что случится там, в темноте, неизвестно……
* * *
Ночью над Любеком распогодилось, небо рассветилось крупными звездами и вышла тяжелая Луна. Над крышами гудел промозглый весенний ветер, не проникая в узкие улицы. Внизу же, у самой земли, застыла дневная затхлость. Купец, прислонившись к кирпичной стене дома, и приподнимаясь на цыпочки, пытался вдохнуть холодной свежести. Он ждал, прислушиваясь к шуму возле той самой немецкой таверны.
Узкая улочка в два шага шириной едва могла пропустить всадника. Проскочить шумливый народ незамеченным не получалось. Купец нетерпеливо переминался с ноги на ногу, прислушивался к пьяным голосам. «Не пора ли вам расходиться, гости дорогие?! – с досадой думалось ему. – Вроде начинают утихать… нет, опять забубнили…».
Из уличной глубины, как из колодца, ясно виднелись звёзды. Купец, от нечего делать, стал любоваться ими. Это величественное зрелище разбудило сладкую тоску в его груди. Захотелось полететь, окунуться в просторную глубину, оказаться подальше от чёрных крыш и пьяных голосов, но, когда он распрямился, думая о полёте, полный кошель гривен, висевший на шее, напомнил о деле. Высоко, среди мрака, не зная суеты, беззвучно летела звезда, совсем крохотная. У купца заслезились глаза, так старательно он пытался разглядеть её. «Господи, – сраженный спокойствием небесной дали, прошептал он, – Господи, какая красота…». Опомнившись, он перекрестился. Ему показалось, что он прикоснулся к чему-то тайному своим грешным умом.
Среди пьяного гомона послышалась бабья ругань. Иван Данилыч порадовался: «Значит скоро разойдутся…». И, правда, удаляясь, голоса стихали, но один, басовито напевая песню, шёл и в его сторону. Купец сильнее вжался в стену спиной, скрываясь в тени. Донёсся звон – это идущий уронил что-то на землю, выругался, и вновь запел. Он совсем близко подошёл к месту, где хоронился купец. Искорка же в небе, продолжая свой путь по небосводу, улетела за крыши. Купец напоследок попытался ухватить её краем глаза, но тёмный очерт чужака неожиданно загородил проход.
– Ты зачем тут стоишь? – воскликнул немец и выхватил меч. Данилыч не понял басурманских слов, но оружие явно выдавало его намерения. – Я знаю, меня ждёшь, вор!
Иван Данилыч ринулся вперед, отпихнул противника в сторону, и побежал вниз по улице. Пьяный запоздало рубанул воздух, и грозно ругаясь, потопал следом.
«По башке, что ли его вдарить? И в канаву…», – мелькнуло у Ивана Данилыча с отчаяния, но кошелёк со всеми артельными деньгами, удержал от драки. Враг не отставал, а казалось трезвел, с каждым поворотом прибавляя ходу.
Купец, не в силах больше бежать, повернул за угол, задыхаясь, притаился и вытянул нож из голенища. «Вот нехристь! До смертоубийства доведёт!» – чуть не плача шепнул он себе под нос… И услышал, как злодей грохнулся о землю, не дойдя трёх шагов до него. Кто-то дал ему подножку и крепко врезал, оглушив. Не решаясь выглянуть, купец затаил дыхание, ему стало жутко: «Кто там ещё?» А неизвестный человек стоял рядом, за углом, так же тяжело дыша, но, сдерживаясь, чтобы лучше прислушаться к звукам вокруг. Потом он неспешно отволок оглушенное тело с дороги, отряхнул ладони, и опять остановился. На нём странно позвякивала одежда. Иван Данилыч понял – незнакомец одет в байдан21*. «Тоже ратный», – безысходно заключил он. Ещё был слышен скрип кожи сапог. «Значит с достатком, не босоногий тать22*…»
Голос незнакомца прервал его догадки: «Выходи, чего прячешься? Готовый он, к утру, дай Бог, очнётся…» Позвали на чистом русском языке. Данилыч от этого ещё сильнее испугался: «Антютка! Оборотень!.. А может и вправду русский! Русского ещё тут не хватало… Может кто из артели?» И осторожно, боясь получить удар в лоб, выглянул из-за угла.
«Крестоносец!» – испугался Данилыч и отпрянул обратно. У стены, во всей своей вражьей красе, рослый, на полголовы выше простолюдина, стоял немецкий рыцарь, и не нищий вояка-ландскнехт, а, чувствовалось – породистый, ухоженный, с гладким лицом и стриженными волосами. На его белом плаще чернел бархатный крест.
– Ты кто? – с опаской спросил Иван Данилыч, снова осторожно выглянув.
– Не видишь что ли, рыцарь тевтонский, – ответил тот усмехаясь.
– А чо по-русски говоришь?
– Нравится… Ты к Зиновию идёшь?
– Да!?
– Пойдём провожу, поговорить надо…
* * *
Данилыч доверился странному провожатому. Они шли быстрыми шагами по тёмным улицам Любека, резво заворачивая в узкие переулки, где крестоносцу порой приходилось протискиваться боком. Иван Данилыч старался не отставать, хотя не успел ещё перевести дух после погони.