Читать книгу Командир бомбардировщика - 5 (Сергей Сорокин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Командир бомбардировщика - 5
Командир бомбардировщика - 5
Оценить:

5

Полная версия:

Командир бомбардировщика - 5

— Все техники?

— Нет, — говорю я. — Не все. Я не буду списком сыпать, кого помню. Я не помню, кто конкретно работал ночью на подготовке. Пусть Плешаков назовёт свою смену, а Руденко — свою. Их фамилии, не мои догадки.

Гордеев молчит, глядя на банку.

— Иванов, ты понимаешь, что если я в каждый приказ начну вписывать по двадцать фамилий, это перестанет что-нибудь значить?

— Понимаю. Поэтому не в каждый. В этот.

— Чем этот особенный?

— Тем, что он первый, где результат доказан не нами. — Я сажусь напротив, потому что стоять уже трудновато. — Товарищ капитан, у нас третий месяц люди возят бомбы в темноту и сами себе рассказывают, что попали. А тут первый раз получилось иначе: одна машина положила, вторая независимо увидела, разведчик днём подтвердил. Это сделали не два пилота. Это сделали человек пятнадцать, и половина из них не летала.

— И что ты хочешь получить?

— Чтобы пятнадцать человек услышали, что они это сделали. Один раз. Дальше пусть будет как обычно.

Гордеев берёт нож, отрезает кусок, жуёт.

— Бурцев, говоришь, против пожара работал.

— Ему в глаза светило. Он попросил круг, Рябов не дал, он всё равно нашёл.

— Рябов не дал круг?

— Не дал.

Капитан хмыкает.

— А ведь мог. Свалил бы потом на необходимость.

— Мог.

— Ладно. — Он отодвигает банку. — Зови Плешакова и Руденко. Пусть дают своих. И Рябова зови, он сам скажет про штурмана, а то ты за него скажешь и получится, что ты и его начальник тоже.

Это точный удар, и я его принимаю.

— Есть.

Связной приводит Рябова вместе с Плешаковым. Капитан сам называет Бурцева и Ерохина, поясняет, кто взял привязку и кто передал её. Гордеев велит писарю вписать обоих, Рябов возвращается к проверке компаса.

Плешаков, оставшись у стола, вытирает руки ветошью и долго не может понять, чего от него хотят.

— Смену? Какую смену?

— Кто ночью на подготовке работал у обеих машин.

— Ну... — Он смотрит в потолок блиндажа. — Кириченко, Гнатюк, Мошкин. Мошкин на второй половине, он у Рябова свечи перебирал. И Тарасенко, но Тарасенко только подвозил.

— Подвозил — значит работал.

— Товарищ старший лейтенант, он на телеге сидел.

— А если бы он на телеге не сидел, чем бы вы свечи перебирали?

Плешаков смотрит на меня с тем выражением, которое у техников обозначает «пилот опять говорит непонятное, но вроде в нашу пользу».

— Ну, пишите Тарасенко.

Руденко называет своих и добавляет от себя оружейника Гриценко — того, кто ночью переставлял подвеску.

— Он у меня не в подчинении, — говорит Руденко. — Но если его не впишете, я приду и спрошу.

— Не приходи, впишем, — говорю я, подвигая ему список для проверки.

К полудню список получается в двадцать одну фамилию, и Гордеев, читая его, дважды поднимает брови, но ничего не вычёркивает.

Приказ читают у котла.

Так вышло не по замыслу, а потому что в полдень у котла всё равно все, а строить людей отдельно — значит отнимать у них те полчаса, которые они могут проспать сидя.

Кухня стоит между двумя грудами хвороста, и от неё идёт тот густой, тяжёлый запах, который на аэродроме сильнее любого другого: перловка, тушёнка, дым. Повар, Мыкола, огромный человек с обожжённым предплечьем, черпает и стучит черпаком о край котла — так он считает порции.

Гордеев становится у котла, разворачивает лист.

Люди слушают вполуха. Это нормально. Приказы читают часто, а есть хочется всегда, и человек, у которого в руках горячая миска, физически не способен сосредоточиться на казённом обороте «за проявленные».

Я стою сбоку и смотрю на лица.

Первые строки проходят мимо всех. Кто-то дует на ложку, кто-то оборачивается к соседу. Гордеев читает про удар, про подтверждение, про Иванова и Рябова.

А потом доходит до списка.

— Штурман старший лейтенант Литвинов. Штурман младший лейтенант Бурцев. Стрелок-радист Савченко. Стрелок-радист Ерохин. Расчёт наземного поста связи: сержант Долгих, красноармеец Пинчук.

Гул у котла не то что затихает — он меняет тон.

Долгих — это тот мальчишка с оттопыренными ушами, который этой ночью сидел на повторителе и которого я до сих пор про себя называл «повторитель», а не по фамилии. Сейчас он стоит с миской в третьем ряду и перестаёт жевать.

Пинчук рядом с ним оборачивается, будто ищет, кто это сказал. Гордеев продолжает: за работу на контрольных сеансах и подготовку сменщиков — Гурьев, Журавлёв, Костенко. Федя поднимает голову, Тимка осторожно поворачивается к нему всем корпусом.

— Техники: старший техник-лейтенант Плешаков...

И вот тут Мыкола перестаёт черпать.

Он стоит с занесённым черпаком, и очередь перед ним замирает, и никто не возмущается, потому что все уже поняли, что сейчас будет.

— ...техник Руденко, младший воентехник Кириченко, механик Гнатюк, механик Мошкин, красноармеец Тарасенко...

Тарасенко стоит в самом конце очереди.

Ему лет девятнадцать, у него длинная шея и оттого вид вечно вытянувшегося. Когда звучит его фамилия, он сначала не реагирует. Потом соображает. Потом смотрит по сторонам — не шутка ли — и краснеет так, что это видно через загар и грязь.

Сосед толкает его локтем.

— Це ж ты.

— Та я ж тільки возив.

— Ну и шо. Возив.

Мыкола зовёт Тарасенко к котлу. Соседи пропускают его вперёд, кто-то подталкивает за плечо; парень протягивает котелок, всё ещё оглядываясь на очередь. Повар опускает черпак и наливает ему полную, не по краю, а с горкой, и сверху кладёт лишний кусок хлеба, чего он не делает никогда и никому.

— Оружейник старшина Гриценко, — дочитывает Гордеев. — ...и далее по списку.

Он сворачивает лист.

И вот что происходит дальше.

Никто не кричит «ура». Никто не бросает шапку. Строевого восторга, которого я, честно говоря, боялся, не случается.

Вместо этого происходит то, чего я не предусмотрел и что оказывается лучше всего, что я мог придумать.

Люди начинают разговаривать.

— ...а ты его на чём поймал-то, восточный?

— Да я не сразу. Он мне в глаза бил, западный. Капитан говорит: смотри мимо огня...

— Как это мимо?

— А вот так. Не в огонь, а рядом. Оно, знаешь, когда в яркое смотришь, всё остальное чёрное. А отведёшь — и видно, что чернота-то разная...

Это Бурцев. Он сидит на ящике с миской на коленях, и вокруг него уже человек шесть, включая двух молодых штурманов, которые позавчера смеялись над доской с тремя колонками.

С другой стороны Савченко объясняет, размахивая ложкой:

— ...а я на дальнем ничего не слышу. Пусто. Ну, и что мне делать? Я же не могу сказать: слышал, когда не слышал.

— И что?

— А я на повторитель. Долгих сидит, принял, мне минуту выхода отдал. Одну минуту. Мне больше и не надо было.

Долгих, услышав своё имя, немедленно утыкается в миску, но уши у него делаются свекольные.

Я стою и слушаю, и понимаю, что вот это — то самое.

Не приказ. Приказ — только повод.

Важно, что двадцать один человек сейчас имеет право рассказывать про эту ночь как про свою. Не слушать, как про неё рассказывают, а рассказывать. И следующей ночью, когда Долгих будет сидеть на повторителе в четыре часа утра и бороться со сном, у него будет в голове не абстрактный долг, а конкретная минута выхода, которая кому-то понадобилась.

Гордеев подходит, встаёт рядом.

— Ну что, доволен?

— Доволен.

— Двадцать одна фамилия.

— Двадцать одна.

— В следующий раз будет пять.

— В следующий раз и надо пять, — говорю я. — Двадцать одна была нужна один раз.

Он смотрит на очередь у котла, где Тарасенко уже сел на землю и ест свою горку, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло.

— Хитрый ты, Иванов, — говорит Гордеев без выражения и уходит.

Рябова я нахожу у его машины через полчаса.

Он стоит на стремянке у левого борта, наполовину влезши в кабину, и оттуда торчат его ноги и зад. Внизу Руденко держит снятый компас и рассматривает его на свет с выражением человека, которому показали чужую нечистую работу.

— Семён Иваныч. Нашли?

Руденко поворачивается.

— Нашли, товарищ старший лейтенант. Идите сюда.

Я подхожу.

— Вот, — он показывает компас. — С ним всё хорошо.

— А что плохо?

— А плохо вот это. — Руденко кивает на кабину.

Рябов выбирается на стремянку, держа плоский железный ящичек для сигнальных патронов. Защёлка цепляется за край люка, капитан зло высвобождает её.

— В июле сунул под доску. Месяц лежал, ничего, — говорит он, опуская ящичек рядом с прибором.

Руденко берёт его за угол и медленно подносит к компасу. Картушка поворачивается вслед за железом. Рябов смотрит, стиснув край стремянки.

— Восемнадцать, — говорит Руденко. — Может, и не ровно восемнадцать, но порядок тот.

— Так он же месяц лежал! — говорит Рябов. — Месяц, и хоть бы что!

— Он месяц лежал, где положили, — отвечает Руденко. — А потом вы четыре часа болтались, и он сполз. Может, на пять сантиметров сполз. Вам этого хватило.

Глава 4



Рябов смотрит на ящичек в чужих руках.

Я знаю, что он сейчас чувствует, потому что сам это чувствовал, и не один раз: когда выясняется, что смертельная штука была устроена тобой самим, буднично, походя, много недель назад.

— Товарищ старший лейтенант, — говорит он, не глядя на меня. — Вы сейчас скажете что-нибудь про порядок в кабине.

— Не скажу.

— Скажете.

— Рябов, — говорю я. — У меня в тринадцатом у правого борта до сих пор лежит запасной ключ. После ремонта увидел и оставил: вдруг понадобится. Вечером выну.

Он поднимает голову.

— Правда лежит?

— Правда.

— И вы про него забыли?

— Забыл начисто. Вспомнил вот сейчас, глядя на вас.

Руденко хмыкает и уносит компас.

Мы остаёмся вдвоём у стремянки. Над нами гудит муха, где-то на той стороне поля с грохотом роняют что-то железное, и там же немедленно начинают ругаться.

— Бурцева в приказ вписали, — говорит Рябов.

— Вписали.

— Хорошо, что Гордеев не ограничился нами двумя.

— Хорошо, что вы сами назвали своих. Я за всех фамилий не знал.

Рябов кивает и вытирает щёку рукавом, размазывая полосу шире.

— Он утром ходил как именинник, — говорит он. — Потом сел за карту и до сих пор сидит. Говорит, надо записать, пока помнит.

— Вот за это я, собственно, и пришёл.

— За чем?

— Вы ему круг не дали.

Рябов сразу твердеет лицом.

— Не дал.

— Почему?

— Потому что по нам уже стреляли, и второй заход над той же точкой — это...

— Я не про то спрашиваю, — перебиваю я. — Причину я знаю, я бы тоже не дал. Я спрашиваю: почему вы при этом не отменили ему задачу?

Рябов молчит.

— Другой бы сказал, — говорю я, — «круга нет, значит, и подтверждения не будет, пиши: не наблюдал». И был бы прав, и никто бы к нему не придрался. А вы сказали: работай в том заходе, который есть, а не хватит — так и скажешь.

— Ну сказал. И что?

— А то, что он в этом заходе нашёл.

Рябов смотрит на свои руки.

— Знаете, что я думал, пока он там сопел? — говорит он. — Я думал: ну вот, сейчас не найдёт, и вся ваша затея развалится, и я буду тот, кто её развалил. И буду виноват, хотя всё сделал правильно.

— И?

— И решил, что пусть. Я ему круг дать не мог. Значит, могло не получиться. Значит, надо было признать, что не получилось.

— Вот, — говорю я.

— Что «вот»?

— Вы сейчас описали ровно то, ради чего всё это затевалось. Я вам позавчера полчаса объяснял и не объяснил. А вы за пять минут над целью сделали.

Рябов фыркает.

— Иванов, вы мне позавчера объясняли, что мой строй никуда не годится.

— Я объяснял не это.

— Это я услышал.

Он говорит без злости, устало, и я понимаю, что он с этим ходил все двое суток.

— Рябов. — Я сажусь на нижнюю ступеньку стремянки, потому что колено велит сесть. — Вы тогда сказали: молодых терять не хочу, они в одиночестве пропадут. Помните?

— Помню.

— Так вот, я вчера всю обратную дорогу считал минуты до вашего сеанса. И когда Савченко сказал, что у вас компас, у меня первая мысль была — дать вам мой курс.

— Почему не дали?

— Потому что мой курс вам не подходил. У вас была другая высота, другой ветер и другой остаток. Я бы вам дал уверенность вместо опоры. Уверенность — штука хорошая, пока не выяснится, что она чужая.

Рябов долго молчит.

— Мыс этот, — говорит он наконец. — Я его прошёл на семь минут позже вас. Семь минут. Если бы Бурцев не проверил очертание мыса и направление по своей карте, мы могли бы принять другой выступ берега. Тогда и ваши цифры только запутали бы.

— И что бы делали?

— Пошёл бы на юг до берега, а там вдоль. Долго, зато с землёй.

— Правильно бы делали.

— Долго, — повторяет Рябов. — Горючего бы впритык.

— Впритык — это не насухо.

Он усмехается.

— Иванов, вы вообще когда-нибудь пугаетесь?

Я думаю, как ответить, и решаю ответить честно.

— Постоянно, — говорю я. — Только пугаюсь заранее и по частям. На это уходит всё моё воображение, и на месте уже ничего не остаётся.

Рябов смотрит на меня со странным выражением.

— Сколько вам лет?

Вот этот вопрос я не люблю.

— Двадцать.

— Врёте.

Внутри у меня что-то холодеет и тут же встаёт на место.

— Документы принести?

— Да не в документах дело. — Он машет рукой. — Говорите вы, как мой первый командир. Ему было сорок шесть, и он всё время считал наперёд, и его это бесило больше, чем нас.

— Может, я после той контузии стал скучнее, — говорю я.

— Может, — соглашается Рябов. — Ладно. Что вы от меня хотите ещё?

— Тетрадь.

— Какую тетрадь?

— Литвинов ведёт тетрадь признаков. Не расчёты, а то, чем отличают одно от другого. Я велел завести вторую и отдать Бурцеву.

Рябов хмурится.

— Это ещё зачем? У него и так карта, планшет, бортжурнал.

— Затем, что через месяц вы с ним разойдётесь по разным машинам, и его приём уйдёт вместе с ним.

— Какой приём?

— «Смотри мимо огня».

Рябов останавливается.

— Так это не приём, — говорит он. — Это я ему просто сказал.

— Вы ему сказали то, до чего дошли сами, за два года и, я думаю, не бесплатно. Он этим вчера нашёл цель. Сегодня у котла объяснял стрелкам на пальцах, откуда смотреть. Я слышал, как они начали спрашивать про свои случаи.

Рябов молчит.

— Вот это и есть приём, — говорю я. — Вещь, которую можно передать за двадцать секунд, если знать, как показать.

— И сколько у меня ещё таких, по-вашему?

— Штук двадцать. И вы про них не знаете, потому что они вам кажутся очевидными.

Рябов трёт лоб, размазывая полосу окончательно.

— Ладно, — говорит он. — Пусть заводит тетрадь. Только с одним условием.

— Каким?

— Что я туда тоже буду писать. А то он мои же слова запишет неправильно, и через полгода в полку будут учить чему-нибудь противоположному.

— Идёт.

Я поднимаюсь со ступеньки. Колено отзывается.

— Иванов, — говорит Рябов мне в спину.

— Да?

— Спасибо, что не полезли меня выводить вчера.

— Не за что.

— Есть за что. — Он лезет обратно на стремянку. — Если бы вы влезли, я бы пошёл за вами. И был бы всю жизнь уверен, что сам бы не нашёл.

Федю я нахожу у ремонтной стоянки.

Он сидит на перевёрнутом ящике с миской, но не ест — миска стоит рядом на земле, а сам он держит на коленях лист фанеры, на котором ещё вчера углём нарисовал схему секторов.

Рядом на корточках сидит сменный стрелок — тот, нижний, фамилия Дюжев, — и водит по схеме пальцем.

— Вот здесь, — говорит Дюжев. — Вот на этом месте. Когда мы с прожектора уходили, я его потерял, кто снизу-то. Совсем потерял. И начал крутить.

— И?

— И вспомнил твою метку. Ты ж говорил: если потерял — не крути, а вернись на метку и жди. Я вернулся. Он через три секунды оттуда и вылез.

Федя молчит.

Я стою в десяти шагах и вижу его профиль: он хмурится, и правая рука в косынке прижата к груди, и по нему видно, что сейчас он полезет искать, что надо поправить.

— Метку проверим ещё, — говорит Федя. — Не сбилась ли посадка, когда тебя в крене прижало. Если ты...

— Федь.

— Что?

— Да я тебе спасибо говорю, а ты мне про метку.

Федя осекается.

Он молодой совсем, и у него всё написано на лице, даже когда он старается. Сейчас на лице написано, что он не умеет принимать благодарность и что ему от неё физически неудобно, как от тесного воротника.

— Ну... — говорит он. — Ну, ладно.

— Не ладно, а спасибо.

— Да иди ты.

Дюжев смеётся, поднимается и уходит, а Федя остаётся сидеть с фанерой на коленях.

Я подхожу.

— Метку действительно надо двигать?

— Пока не знаю. — Он с готовностью хватается за это. — Сектор у установки тот же, а Дюжева в крене с места стянуло. Сначала посмотрю, как он упирается. Моя метка ему опору не заменит.

— Проверишь с ним.

— Проверю.

— Ешь давай, остынет.

Он берёт миску левой рукой, неловко.

— Товарищ старший лейтенант.

— М?

— А правда, что в приказе...

— Тебя назвали за подготовку сменщика, — говорю я. — Ты слышал, только, кажется, решил, что речь о другом Костенко.

Федя кивает и опускает глаза в миску.

— Ага. Понятно.

— Не всё понятно, — говорю я. — В приказе одна строка. А Дюжев сейчас рассказал тебе, что именно в этой строке: он вернулся на метку и снова нашёл свой сектор. Теперь это осталось в нём, даже если бумага потеряется.

Он ест и молчит.

— Всё равно обидно, что не летал? — спрашиваю.

— Немного. — Он жуёт. — Но меньше, чем думал.

Тимку я встречаю на полпути к санчасти.

Он идёт мне навстречу с наушниками на шее — не на голове, а именно на шее, как носят щёголи-радисты, — и по походке я вижу, что он доволен собой сверх обычного.

— Товарищ старший лейтенант!

— Журавлёв.

— Мне Савченко наушники вернул.

— Ему за это спасибо?

— Он сказал, — Тимка поднимает палец, — он сказал, что моя фраза лучше его объяснения.

— Какая фраза?

— «Повтори принятое». Он говорит: я бы пять минут растолковывал, что мне нужно, а тут три слова — и человек сам понял.

Я смотрю на него.

Левая сторона лица у Тимки всё ещё в повязке, и глаз под ней он бережёт: держит голову так, чтобы не переводить взгляд рывком. Когда он оборачивается, он оборачивается всем корпусом.

— Журавлёв.

— Я.

— Ты в приказе есть?

— Есть, — говорит он весело. — За землю и за Савченко. Я сначала не понял, что уже меня читают.

— Что не летал — грызёт?

Тимка задумывается — честно задумывается, секунды на три.

— Не-а, — говорит он. — Меня другое грызёт.

— Что?

— Что за инструкторские наушники пайка не дают.

И смотрит на меня в ожидании.

Я не смеюсь. Я делаю серьёзное лицо, какое умею делать только я, и говорю:

— Напиши рапорт.

— Товарищ старший лейтенант!

— Напиши, напиши. Через Плешакова. Он тебе объяснит, как оформляется требование на паёк за педагогическую деятельность.

Тимка ржёт и тут же морщится — смех дёргает щёку.

— Больно?

— Нормально.

— Не «нормально», а больно. Учись отвечать правильно, а то тебе Лида допуск не подпишет никогда.

Вот на этом слове он перестаёт смеяться.

— А она... — Он останавливается. — Товарищ старший лейтенант, она сказала когда?

— Не сказала.

— Совсем?

— Совсем. — Я кладу руку ему на плечо. — Тимка. Тебя сегодня похвалили за работу, которую ты сделал на земле. Это не аванс за кабину. Это отдельная вещь.

Он молчит.

— Ты хотел, чтоб было наоборот, — говорю я. — Чтоб похвалили и сразу пустили. Так не будет.

— Я понимаю.

— Не понимаешь. Но запомнил, и на сегодня хватит.

Плешаков находит меня сам в начале второго, и находит с тем особенным выражением, с каким техник приходит просить.

— Товарищ старший лейтенант. Есть разговор.

— Пробоина?

— Пробоина.

Мы идём к машине.

Дыра в обшивке оказывается не такой страшной, как я боялся ночью, и хуже, чем хотелось бы. Осколок вошёл под острым углом с правого борта, за центропланом, разорвал лист по волокну на длину ладони, задрал края наружу и вышел, ничего толком не задев.

Руденко уже здесь: забрался через открытый люк внутрь фюзеляжа и проверяет набор у разрыва.

— Стрингер целый, — говорит он оттуда. — Шпангоут целый. Повезло.

— Значит, только лист?

— Только лист. — Он выбирается, отряхивается. — Но лист нужен. Заплату из чего попало я ставить не буду, тут поток.

— Дюраль есть?

Плешаков и Руденко переглядываются, и по этому переглядыванию я понимаю, что разговор будет неприятный.

— Есть, — говорит Плешаков. — Лист есть. Один. И он обещан.

— Кому?

— Девятому борту. У них лючок и кусок капота.

Вот оно.

Я знаю, что сейчас надо сделать, потому что этот приём я применял раз двести в другой жизни и, честно говоря, он всегда работает. Надо сказать: ребята, у нас берлинский вылет, у нас приказ с двадцатью одной фамилией, дайте лист.

И лист дадут.

И через неделю я приду за чем-нибудь ещё, и опять дадут, а на третий раз Руденко начнёт прятать от меня материалы, как прятал от других. И будет прав.

— Покажи лист, — говорю я.

Лист лежит в дальнем углу мастерской, под брезентом, — здоровый, слегка помятый по краю, с чужой краской на половине площади.

Я смотрю на него, потом на Руденко.

— Семён Иваныч. Сколько тебе надо на девятый?

— На лючок — вот столько. — Он показывает руками. — И на капот полосу.

— То есть тебе нужен край и полоса.

— Ну.

— А середина?

Руденко молчит, потом чешет затылок.

— Середина мне без надобности, по правде. Я думал целиком резать, чтоб потом не мучиться.

— А если не целиком? Если мы вырежем нам середину, а тебе оставим край и полосу — тебе хватит?

Он подходит к листу, прикидывает, водит по нему пальцем, что-то бормочет.

— Хватит, — говорит наконец. — Хватит, если аккуратно резать. Но резать аккуратно — это время.

— Наше время, — говорю я. — Не ваше.

— Это как?

— Плешаков даёт тебе своих на разметку и на резку. Мои мотористы у тебя сегодня в подчинении на эту работу. Ты режешь так, как тебе удобно, а мы — руки.

Руденко смотрит на Плешакова.

Плешаков, надо отдать ему должное, не спорит ни секунды.

— Кириченко и Гнатюка дам, — говорит он. — Кириченко ножницами чисто режет.

— Тогда и вопроса нет, — говорит Руденко.

И вот здесь я делаю то, чего он от меня не ждёт.

— И ещё, — говорю я. — Записываем.

— Чего записываем?

— Что мы у девятого борта взяли середину листа. Запиши у себя, и я у себя запишу. Когда придёт материал, первый лист — им.

Руденко хмурится.

— Товарищ старший лейтенант, у нас тут не лавка.

— У нас тут хуже лавки, — говорю я. — В лавке хоть долги помнят. А у нас через месяц никто не вспомнит, кто у кого что взял, и девятый будет ходить и обижаться, что тринадцатому дают всё, а им ничего. Я не хочу, чтоб мою машину в полку звали любимицей. Мне с этими людьми ещё зимовать.

Руденко медленно кивает.

— Ну, пиши, — говорит он. — Раз тебе так спокойнее.

Сначала Руденко возвращается к пробоине. Кириченко убирает рваные края, через деревянный брусок выправляет кромку; Руденко проверяет, куда дошли трещины, и только после этого снимает точный картонный шаблон. Для девятого рядом ложатся свои шаблоны: лючок и полоса капота. По ним делят лист так, чтобы хватило обоим бортам.

Разметка, резка и подготовка крепления занимают три часа. Я остаюсь рядом на первые несколько минут: Кириченко ведёт ручные ножницы по черте, Гнатюк в рукавицах поддерживает отгибающийся край, не позволяя ему заломить нужную полосу. Когда край начинает уходить от разметки, Руденко останавливает ножницы, сам переставляет опору. Полоска снова ложится свободно.

— Вот теперь веди, — говорит он. — Не тяни лист за инструментом.

Я отхожу, пока они подгоняют отдельные куски. Вернувшись к концу работы, вижу у Руденко два сохранённых обрезка для девятого. Он кладёт на них свои шаблоны и впервые за день выглядит довольным.

— Хватает. Ещё и на подкладку останется.

Готовую накладку примеряют с предусмотренным перекрытием, размечают крепление по неповреждённому металлу и сверлят.

— Шаг какой? — спрашивает Кириченко.

— Тридцать пять, — говорит Руденко. — И по кромке не жадничай, отступи как положено, а то у тебя лист по заклёпкам треснет на первом же режиме.

Заклёпки ставят вдвоём: один держит поддержку изнутри, второй расклёпывает. Внутри фюзеляжа лежит Гнатюк и ругается вполголоса, потому что там тесно и потому что поддержка отдаёт в кисть.

bannerbanner