Читать книгу Морровинд. Последний шанс. (Сергей Сериков) онлайн бесплатно на Bookz
Морровинд. Последний шанс.
Морровинд. Последний шанс.
Оценить:

4

Полная версия:

Морровинд. Последний шанс.

Сергей Сериков

Морровинд. Последний шанс.

Глава 1

Тьма пахла смолой, чужим потом и сырым деревом — тремя слоями, что ложились один на другой, как срез старого ствола, и снизу, от самого пола, поднималась тяжкая, липкая кислая нота, в которой безошибочно узнавалось нутро корабельного трюма, где месяцами не проветривали, где стиралось в труху всё живое и оставалась только кислая вонь человеческого отчаяния, просачивавшаяся сквозь щели между досками в трюмный воздух, густой и тёплый, как подогретый бульон. Я лежал на спине, и спина чувствовала под собой мокрый, скользкий пол — не холодный, не горячий, а именно мокрый, и эта мокрота въедалась в рубаху, в кожу, в саму мысль о себе, и я не мог понять, сплю я или нет, и по привычке попробовал поднять руку к лицу — проверить, есть ли ещё лицо, есть ли ещё рука, и рука была, и лицо было, но они были чужие: пальцы тоньше, ладонь суше, кожа на костяшках гладкая, без мозоли от мыши на правой, и вес головы, когда я чуть повернул её в сторону, был другой, и я понял, не сразу, а через несколько длинных секунд, что у меня больше нет моего тела.

Это открытие не испугало. Оно пришло как факт, как ровная строка в журнале логов: «тело не найдено, ожидается новое». Тридцать два года я программировал, и привычка не паниковать от ошибок, а просто помечать их как новый класс исключения, сработала прежде, чем проснулась паника. Я лежал и слушал трюм. Где-то наверху поскрипывал такелаж, тяжело, медленно, как старик, ворочающийся в постели. Корабль качался — мерно, мелко, не как шторм, а как лодка на отмели. Под скрипом прослушивался другой звук: ровное дыхание, не моё, чьё-то ещё. Рядом. Близко. На расстоянии вытянутой руки.

Я лежал неподвижно и прислушивался к каждому звуку. В первые минуты, когда понимаешь, что ты в чужом теле, даже пошевелиться страшно — будто делаешь шаг в темноту, а уверенности нет совсем. Были только факты: трюм, тьма, чужое тело, запах смолы, чьё-то дыхание, и где-то очень далеко, на дне памяти, — серый рассвет над Невой, мокрый гранит набережной, дождь по стеклу офисного окна, и негаснущий монитор, на котором завис недописанный коммит. Я помнил всё это. Помнил отчётливо, с физической точностью, как помнят только то, что было секунду назад. Но это «секунду назад» в другом мире, и в нём уже не было меня — там, на набережной, был другой человек, и звали его Алексей Воронов, и он курил у окна и ждал деплоя, а деплой не шёл, и он ещё сказал себе: «Ещё полчаса», и полчаса растянулись в вечность, в которой я очнулся в трюме безымянного корабля, без имени, без тела, без единого шанса объяснить миру, кто я такой и почему у меня в кармане больше нет телефона.

Дыхание рядом изменилось. Стало неровным, и потом послышался шорох — кто-то двигался по доскам, тихо, по-хищному, как кошка. Потом — голос, низкий, с хрипотцой, и в этом голосе была странная мягкость, которую я узнал не сразу: мягкость хищника, который спрашивает, не нужна ли тебе помощь, прежде чем решит, что с тобой делать.

— Кайлен, — голос произнёс это слово, и я не сразу понял, что это имя. — Кайлен, просыпайся. Кажется, мы прибыли в Сейда Нин. Ты живой или нет?

Я промолчал. Не потому, что не мог ответить, а потому что имя — Кайлен — откликнулось внутри, как откликается струна, задетая случайно, и я понял с холодной ясностью, что имя это моё, что оно сейчас ближе ко мне, чем Алексей, чем Лёша, чем всё, что я помнил из прошлой жизни, и что отвечать на него мне придётся, хочет того бывший Алексей Воронов или нет. Голос подождал, потом повторил, уже тише, как будто проверяя, не показалось ли:

— Кайлен. Не спи. Пристань через час, и если тебя не выведут на палубу как живого, оставят в трюме до обратного рейса, а обратный рейс — это рабство в Садрилите. Ты меня слышишь?

— Слышу, — сказал я, и голос, который я услышал, тоже был чужим, — тихий, ровный, с лёгким гортанным оттенком, как будто я всю жизнь говорил на чужом языке и только сейчас нашёл родной.

— Ну вот, — голос облегчённо выдохнул. — Лежал неделю как мёртвый. Я уж думал, не выкарабкаешься.

Я сел, опираясь на локоть, и трюм качнулся, и тьма качнулась вместе с ним, и на секунду меня затошнило — не от качки, а от запаха, который навалился всей своей тяжестью: смола, моча, прокисшее вино, чья-то давняя рвота на дне трюма, и ещё что-то, чему я не мог подобрать названия, но что узнавал телом, не разумом, — вонь медленного умирания, которая бывает только там, где людей держат впритык друг к другу неделями.

— Кто ты? — спросил я.

— Джи'дар, — голос произнёс это без паузы, как будто представлялся уже в сотый раз. — Из Сеншала. Хаджит. Тебя сбросили в этот трюм неделю назад, может, больше — дни здесь идут криво, солнце не видно. Сначала ты бормотал что-то про Питер, про какой-то код, про мать в Пскове. Я думал, ты из контуженных, каких везут с пограничья. Потом затих. Я пытался влить в тебя воды, два раза в день, по чуть-чуть. Думал, не выживешь. А ты вот — открыл глаза, и тебя зовут Кайлен, и ты слышишь меня, и я рад, что не зря тратил воду.

Я молчал. Имя Кайлен он сказал, как само собой разумеющееся, и я не помнил, чтобы называл его ему, — но, видимо, бредил вслух, и хаджит подхватил то, что уцелело в горячке. Я хотел сказать ему, что я не Кайлен, что я Алексей, что у меня в Питере остался недописанный билд и кот у бывшей жены, и что мать, наверное, уже неделю не может дозвониться, — но слова не шли. Они складывались в голове, как складывались строки кода, и где-то на уровне рта ломались, потому что ртом теперь владел Кайлен, и Кайлен не знал ни Питера, ни кота, ни матери, ни билда. Я понял это и сжал ладонь в кулак, и чужая ладонь послушалась, и кулак был лёгким, как у мальчишки, а не у тридцатидвухлетнего мужчины.

— Ты как, держишься? — спросил Джи'дар.

— Держусь, — ответил я, и это была первая ложь, которую я сказал в этом мире.

Где-то наверху, над нашими головами, загрохотали башмаками — кто-то тяжёлый, в сапогах с подковами, прошёл по палубе, и палуба ответила гулом, и под нами, в трюме, задрожали доски. Потом раздался голос, рявкающий, казённый, имперский, из тех, что привыкли отдавать приказы и не ждать, что их переспросят:

— Подъём! Через четверть часа — выход на берег. Кто опоздает — тот поедет дальше, и не в хорошее место.

— Слышал? — Джи'дар тронул меня за плечо, и рука у него была тёплая, сухая, и пальцы — тонкие, как у музыканта, и когти на концах царапнули мне по коже легко, без умысла. — Вставай. Я помогу.

— Помоги, — сказал я, и хаджит подхватил меня под локоть, и поднял, и я встал, качнувшись на чужих ногах, и трюм открылся мне на фоне тьмы — чёрный, низкий, с тёплым пятном света где-то наверху, в люке, из которого спускался трап. И я подумал, что это не сон. Сны не пахнут так. Сны не дают под руку хаджиту с тёплой рукой и когтями музыканта. Сны не откликаются именем, которое не моё, но которое ближе ко мне сейчас, чем любое имя из прошлой жизни. Это не сон, понял я. Это — отсюда. И отсюда не выйти.

Глава 2. Трап и солнце

Через четверть часа Джи'дар вывел меня к трапу, и я поднимался первым после него, цепляясь ошеломлённо чужими руками за мокрые перекладины, и каждая перекладина отдавала в ладонь холод дерева и шершавую кожу отполированной поверхности, по которой спускались и поднимались сотни людей до меня, и я был одним из сотен, и это была сейчас единственная мысль, которая у меня держалась в голове, пока тьма над люком становилась всё светлее и светлее и наконец превратилась в белое, ослепляющее пятно неба, в которое я вынырнул, как ныряют из-под воды, задыхаясь, глотая воздух, не успев сообразить, что это за воздух, — солёный, тёплый, с горечью водорослей и сладостью гниющей рыбы, и под всем этим — что-то ещё, кислое, смолистое, как будто солнце само по себе пахло кипящей смолой и прокалённым камнем.

Я стоял на палубе, щурился и не мог открыть глаза. Свет резал, как физический удар, и я поднял руку, чтобы закрыть лицо, и ладонь была тоньше, чем я ожидал, и запястье — тоньше, и я снова — в который раз — отметил это, как отмечают в логах новую аномалию: тело лёгкое, тело не моё, тело — инструмент, к которому нужно привыкнуть, как привыкают к новой клавиатуре, на которой первые дни путаешь раскладку. Джи'дар встал рядом, и его силуэт на фоне белого неба был отчётлив: невысокий, жилистый, в длинной полосатой рубахе, перехваченной у пояса витым шнуром, и морда у него была — я разглядел, когда глаза немного привыкли — узкая, кошачья, с рыжим мехом, выгоревшим на солнце, и глаза — янтарные, без зрачков, с вертикальной прорезью, и в этих глазах была та же мягкость, что и в голосе: мягкость хищника, который точно знает, кто перед ним, и точно знает, что с ним можно сделать, но пока не делает.

— Не смотри прямо на солнце, — сказал он тихо. — Обожжёшься. Здесь солнце не шутит.

— Я знаю, — сказал я, и не знал. Я не знал ничего. Я стоял на палубе имперского корабля с именем, которое мне не моё, в теле, которое мне не моё, в одежде из грубой ткани, которая мне не моя, и передо мной, за бортом, лежал город — если это можно назвать городом, — и я узнал его, как узнают по фотографии место, где никогда не бывал, и узнал с такой физической точностью, что на секунду меня затопило странное, почти благодарное чувство: я знаю, где я. Я знаю, как называется этот город. Я знаю, кто стоит вон там, у пирса, в имперском доспехе. Я знаю, что мне нужно делать дальше.

Это чувство было ядом. Я узнал его сразу — узнал по прошлой жизни, по опыту разработчика, который слишком рано решает, что понял чужой код, и потом платит за это часовым отладчиком. Это чувство «я знаю» — самое опасное, что есть в этом мире. Я стоял на палубе, щурился и думал: я знаю, где я. Я знаю, что это — Сейда Нин. Я знаю, что меня ждёт вон тот имперец у пирса, и знаю, как его зовут, и знаю, что он спросит. И я знаю, что из этого знания не выйдет ничего хорошего, потому что реальность никогда не совпадает с картинкой, и картинки не пахнут, и картинки не дают под руку хаджита с янтарными глазами.

— Кайлен, — Джи'дар тронул меня за локоть. — Мы выходим. Я — первым, ты — за мной. Не разговаривай. Не здоровайся. Не задавай вопросов. Здесь не любят, когда задают вопросы.

— Почему? — спросил я, и тут же понял, что вопросом нарушил его правило.

— Потому что тот, кто задаёт вопросы, — ответил Джи'дар, — признаётся, что не знает. А не знать здесь — значит быть жертвой. Запомни это. Ты мне был дорог неделю, пока я поил тебя водой. Будь дорог мне ещё день, и не дай им увидеть, что ты не знаешь.

Я кивнул. Джи'дар двинулся к трапу, что спускался с борта на пирс, — и двинулся мягко, бесшумно, как кошка, как будто всю жизнь ходил по чужим палубам и знал каждую щель, каждый выступ, каждый канат, за который можно ухватиться. Я шёл за ним, держась за борт, и ноги подкашивались, и колени не слушались, и каждый шаг отзывался в животе тошнотой, — тошнотой не от качки, а от света, от запахов, от невероятного, не помещающегося в голове изобилия реальности: я видел, я слышал, я обонял, я чувствовал кожей сразу всё, чего в жизни никогда не чувствовал. Ветер с воды. Соль на губах. Жара солнца на темени, проходящая сквозь тонкие волосы и отдающая в череп тупым, тяжёлым теплом, как будто внутри головы кто-то положил нагретый камень. И под всем этим, на дне всего этого, — мерное, глубокое, тёплое: сам мир, который дышал, как дышит живое, и я был в нём, и он меня держал, как держит большая ладонь маленькую руку.

Пирс встретил меня белым камнем, горячим под ногами, и запахом копчёной рыбы от лотка, что стоял у сходен, и голосом имперца, который не смотрел на нас, а смотрел сквозь, как смотрят на доски пирса, и я прошёл мимо него, и он не остановил меня.

Джи'дар шёл впереди, не оглядываясь. Он шёл к берегу, к городу, к рынку, к чему-то, что было ему известно и мне — нет. На полпути по пирсу он чуть повернул голову — не ко мне, а в сторону, — и я уловил в этом повороте короткое, быстрое: прощай. И я понял, что больше не увижу его, и что это правильно, и что в этом мире не держатся за тех, кто неделю поил тебя водой, и что благодарить его сейчас — значило бы выдать нас обоих, и что он знает это лучше меня, и он уже простился, и я — нет, и не успею, и это тоже правильно, и я только кивнул, в спину ему, и он не видел, и это было всё, что я мог ему дать.

Я стоял на пирсе и смотрел на Сейда Нин. Бухта лежала передо мной — выжженная, пыльная, яркая, с белыми домами на холмах, с зелёной водой, с эльфийской архитектурой, что поднималась по склону, как наросты на старом дереве, и с пирсом, где стоял имперский офицер и ждал, чтобы я к нему подошёл. Мир — первый раз — выглядел как игра. И первый раз — не был ею. Потому что игры не пахнут прокисшим пивом и нагретым камнем, и игры не имеют над головой такого солнца, и в играх хаджиты не прощаются молча, в спину, чтобы не выдать того, кто был им дорог неделю. Я стоял на пирсе и думал: я знаю, где я. Я знаю, что это — Сейда Нин. Я знаю, что вон тот имперец — Селлус Гравий. Я знаю, что он спросит меня, как меня зовут. И я знаю, что я ему отвечу, и я не знаю, почему я это отвечу, и это незнание — единственное, что у меня есть, и я понесу его к нему, как несут единственную монету к единственному ростовщику.

Глава 3. Имя

Селлус Гравий стоял у сходней с пиросом в одной руке и с пергаментным журналом в другой, и я шёл к нему, и каждый шаг давался мне труднее предыдущего, не потому что ноги не слушались, — ноги уже слушались, — а потому что с каждым шагом ко мне возвращалось привычное, профессиональное, выученное за годы работы: я анализировал. Я отмечал рост — выше меня на полголовы, в имперском доспехе, который сидел на нём, как сидят только ношеные вещи, — потёртый на локтях, залоснившийся на плечах, с застёжкой у ворота, что поблёскивала медью в солнечном свете. Я отмечал лицо — узкое, обветренное, с шрамом на скуле, какой бывает от ножа, а не от меча, и с глазами серыми, водянистыми, какие бывают у тех, кто рано встаёт и поздно ложится, и кто долго смотрит в бумаги при свече. Я внимательно разглядывал его руки: ладони были квадратной формы, пальцы короткие. На среднем пальце красовалось кольцо с печатью, потемневшее от времени. Металл не походил ни на серебро, ни на золото — какой‑то незнакомый мне сплав. Такого кольца у меня никогда не было.

И я отмечал запах — запах кедрового масла, и под ним — пот, и под ним — кожа доспеха, и под ним — ещё что-то, чему я не мог подобрать названия, и что было у этого человека своим, ни на что не похожим, как бывает свой запах у старого оружия, которым пользовались часто и берегли плохо.

— Имя? — спросил он, не здороваясь, не поднимая глаз от журнала.

Я остановился в двух шагах от него, и язык мой не повернулся. Не от страха, — от того, что я вдруг понял: это будет первое, что я отдам этому миру. Не тело, — тело уже отдано, и не мной. Не неделю бреда в трюме — это уже было. А вот это — имя, которое я сейчас произнесу, — это будет первое, что я выберу сам, и выбирать надо было быстро, потому что Селлус Гравий поднял на меня глаза, и в этих серых водянистых глазах не было ни жалости, ни любопытства, а было только ожидание, какое бывает у чиновника, у которого в очереди ещё сорок человек, и каждый должен сказать своё имя, и каждому он должен вписать это имя в журнал, и каждому он должен сказать «свободен», и это — работа, и её надо делать, и она не должна занимать больше тридцати секунд на каждого.

— Алексей, — попробовал я, и язык не пошёл, и губы не сложились, и я услышал, что из горла моего вышел только невнятный хрип.

Селлус Гравий поднял бровь. Не высоко — на полсантиметра. Но я увидел в этом жесте всё, что он не сказал, и всё, что он думал: «Контуженный. Их везут много. Прощать или нет — решать мне». И я решил не быть контуженным.

— Лёша, — попробовал я снова, и снова — не пошло, и я услышал, как слово рассыпалось у меня во рту, как рассыпается в пальцах сухой песок.

— Раса? — спросил Селлус Гравий, не дрогнув ни одним мускулом лица. — Бретон?

— Бретон, — ответил я, и слово вышло легко, и Селлус Гравий записал, и перо заскрипело по пергаменту, и этот скрип был мне знаком, как знак, что я уже не в игре, и что в этом мире записи остаются, и что в этом мире меня уже записали, и что теперь я есть, — Кайлен, бретон, освобождён по приказу имперской канцелярии.

Имя «Кайлен» я произнёс третьим, после двух неудачных попыток, и оно вышло само, как выходит само слово на родном языке, когда чужие слова не идут, и я понял, что носить его мне — до конца, какой бы длины он ни был. Селлус Гравий записал его в журнал, поставил точку, посмотрел на меня снова, на секунду дольше, чем следовало, и в этом взгляде была — мне показалось — короткая, нечитаемая прикидка: ты мне интересен или нет, ты мне полезен или нет, ты мне опасен или нет, и в итоге — нет, не интересен, не полезен, не опасен, и он двинулся дальше.

— Освобождён, — сказал он, закрывая журнал. — С сегодняшнего дня ты свободен. Свободен — значит, ты не раб, не каторжник и не арестант. Свободен — не значит, что ты гражданин. Гражданин — это те, кто платит подати и имеет землю. У тебя нет ни того, ни другого. У тебя есть только то, что я тебе сейчас дам. Возьмёшь — и ступай в Канцелярию, к Каю Косайдесу. Не найдёшь его — ступай в Балмору. Дорога длинная пойдёшь — сам увидишь.

— Селлус, — сказал я, и он обернулся, и в его лице я увидел короткое, ничтожное удивление, что я назвал его по имени, — а я назвал, потому что узнал, и узнал неправильно, и не подумал, что он мог не представить, и не подумал, что в этом мире люди не читают мыслей, и не подумал, что я уже выдал себя, и Селлус Гравий был профессионалом, и он увидел, и он запомнил, и я увидел, что он запомнил, и в этот момент между нами пролегла первая тонкая, незримая, но необратимая черта, что отделила меня от тех, кто сошёл с корабля безымянными.

— Откуда ты знаешь моё имя? — спросил он, и голос его не изменился, и я не мог понять, зло это или нет.

— Слышал в трюме, — сказал я, и это была вторая ложь, и она вышла так же легко, как и имя «Кайлен», и я отметил это с холодной тревогой: я умею лгать в этом теле. Ложь идёт.

Селлус Гравий помолчал. Потом повернулся к ларю, что стоял у стены пирса, откинул крышку, вынул оттуда рубаху из грубого полотна — тёмную, невзрачную, с короткими рукавами, — и бросил её мне.

— Надень. И вот это — держи.

Он протянул мне нож. Нож был короткий, с прямым клинком, в простых деревянных ножнах, обтянутых тонкой кожей, и рукоять у него была обмотана чёрной бечёвкой, и я взял его, и он лёг в ладонь — не как нож, а как инструмент, как лёг бы гаечный ключ или отвёртка, и я понял, что держу не оружие. Это было — иное.

— Это не оружие, — сказал Селлус Гравий, словно прочитав, — это инструмент. Нож — это всегда инструмент. Вспарывать рыбу. Резать ремни. Заточить кол. И только когда ничего другого не осталось — резать горло. Запомни это. Тот, кто первым хватает нож как оружие, — первый и гибнет от ножа.

Я кивнул. Он кивнул мне в ответ, коротко, как чиновник, у которого в очереди ещё сорок человек, и повернулся к сходням, где уже стоял следующий — высокий, сутулый нордл с лицом, обожжённым солнцем, и не я уже был ему интересен, и не я был в его журнале, и не я был в его мире, и я стоял с рубахой в одной руке и с ножом в другой, и мне ещё нужно было найти Канцелярию, и найти Кая Косайдеса, и найти дорогу в Балмору, и я не знал, где ничего из этого, и знал, что — найду.

— Эй, — окликнул меня Селлус Гравий, и я обернулся. — Подвинь-ка вон тот сундук к стене. Тяжёлый, один не сдвину.

Я подошёл к сундуку. Сундук был из тёмного дерева, окованный по углам медью, и в углу его стояла печать канцелярии — круглая, восковая, тёмно-красная, потрескавшаяся от времени, и я положил ладонь на крышку и толкнул, и сундук сдвинулся на полпальца, и я толкнул ещё, и он сдвинулся ещё, и я понял, что силы в этом теле — немного, что тело это не для сундуков, и что мне придётся привыкать к этому телу так, как привыкают к плохому инструменту, — знать, чего оно не может, и не требовать от него невозможного. Я подвинул сундук к стене, и Селлус Гравий не поблагодарил — только кивнул, и я понял, что это его «спасибо», и что благодарностей здесь не говорят, и что здесь — только жесты, и что надо учиться читать жесты, как читают код, и что язык жестов — это второй язык, и его мне придётся выучить первым.

Глава 4. Канцелярия и Селлус Гравий

Канцелярия Сейда Нин занимала длинное приземистое здание из тёплого серого камня, сложенного насухо, без раствора, — такие стены я видел в учебниках по истории, в разделах про раннее средневековье, и тогда это было для меня картинкой, а сейчас это было под руками, шершавое, тёплое, пахнущее нагретой пылью и нагретым камнем, и я положил ладонь на стену у входа, и стена отдала мне всё тепло, что накопила с утра, и я стоял так секунду, и впитывал, как впитывают тепло собаки, выставив бок к солнцу, и не было в этом ничего человеческого, и я заметил это, и не испугался.

Внутри было прохладно, и пол был каменный, и на пол ложился пыльный свет из трёх окон, прорезанных в южной стене, и в этом свете висели пылинки — медленно, как в киселе, и я остановился у входа, давая глазам привыкнуть, и слышал — отчётливо, отдельно — три звука: шорох пергамента, скрип половицы у стола, далёкий крик чайки снаружи. Запахи открылись мне с новым проходом — старая бумага, пыль, кедровое масло, и под ними, на дне, тёплый воск печати, и кожа, и что-то ещё, горьковатое, лекарственное, от чего пощипывало в носу, как от мяты. Я понял, что у канцелярии есть свой запах, и этот запах — как запах офиса, как запах серверной, как запах лаборатории, — запах рабочего места, где люди делают одно и то же изо дня в день, и где пот, и воск, и масло, и бумага сливаются в единую ноту, какую этот человек будет носить на себе, как носит имя.

Селлус Гравий сидел за длинным столом из тёмного дерева, — стол был завален пергаментами, перевязанными пеньковой бечёвкой, и печати на них были разные — красные, чёрные, зеленоватые, — и я отметил это машинально, как отмечал в логах разные классы ошибок, и понял, что классы разные, и что мир сложнее, чем я его помнил. За спиной Селлуса на полке, вырубленной прямо в каменной стене, лежал лёгкий кожаный доспех — нагрудник с нашивками из толстой кожи, наплечники, поножи, — и я знал, что это не парадный, а рабочий, и я видел по потёртостям, где его чаще били, и я видел по масляным пятнам на коже, что его чистят и смазывают, и я подумал: он ходит в нём под этой рубахой. Это — не кабинет. Это — казарма, которая прикидывается конторой.

— Сядь, — сказал Селлус Гравий, не поднимая глаз от пергамента.

Я сел на каменную скамью у стены, и скамья была холодная, и холод прошёл мне под рубаху и сел на живот, и я чуть согнулся, и Селлус Гравий, не глядя, отметил:

— Не ссутулься. Здесь, если ссутулишься, — посчитают больным, и отправят в лазарет, и в лазарете кормят плохо.

Я выпрямился. Он перо в его руке заскрипело по пергаменту, и скрип этот был долгий, ровный, как у пилы, что пилит раз за разом одну и ту же доску, и я сидел, и ждал, и смотрел, как он пишет, и не видел, что он пишет, и не мог прочесть, и в этом была моя третья тревога: я не знал здешнего письма. Я знал алфавит — по памяти, по картинкам, по смутным воспоминаниям, — но читать я не мог, и писать — не мог, и это было одно из тех незнаний, что я возьму с собой в Балмору, и что, может, меня убьёт.

— Вот, — Селлус Гравий поднял голову и положил перо в желобок. — Подойди.

Я подошёл. Он положил на стол пакет — небольшой, завёрнутый в плотную серую холстину, с тёмно-красной сургучной печатью, на которой была оттиснута маленькая, чёткая, имперская литера, и я не разобрал какая, и не подал виду. К пакету он приложил ключ — короткий, железный, грубый, с квадратным зубом, и я взял ключ, и он лёг в ладонь — холодный, тяжёлый, и я отметил его вес, и вес был — как вес гаечного ключа, и не как вес ключа от квартиры. Я положил ключ и пакет рядом на стол, и Селлус Гравий добавил к ним кожаный мешочек, и в мешочке что-то звякнуло, и я понял, что это деньги.

— Пятьдесят драхм, — сказал он. — Хватит на дорогу до Балморы и на неделю жизни. Не трать на вино. Не трать на женщин. Не трать на карты. И не давай в долг.

— Ясно, — сказал я, и это была третья ложь, потому что не было ясно ничего, и Селлус Гравий это знал, и я знал, что он знает, и мы оба знали, что разговор — формальный, и что формальность — это маска, за которой можно спрятать всё что угодно, и я прятал незнание, и он прятал — что-то своё, и это «что-то своё» я не мог прочесть, и не мог понять, и не мог даже угадать.

— Найдёшь Кая Косайдеса, здесь в Сейда Нин — продолжал Селлус Гравий ровным, казённым тоном. — Кай мастер наставник, как у нас говорят, только не говори этого при нём, он не любит. Он тебя примет, заберёт пакет, скажет, что делать. Если не найдёшь Кая иди прямо в Балмору, найди Гильдию Бойцов, спроси там. Не остановился в Сейда Нин. Не ночуй в Сейда Нин. Здесь, — он чуть помедлил, и в его голосе я уловил что-то новое, не казённое, а почти живое, — здесь не то место, где стоит задерживаться.

bannerbanner