Читать книгу Мастер облаков. Сборник рассказов (Сергей Катуков) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Мастер облаков. Сборник рассказов
Мастер облаков. Сборник рассказов
Оценить:
Мастер облаков. Сборник рассказов

5

Полная версия:

Мастер облаков. Сборник рассказов


Теперь я ожидал, что моя мечта – схватить звезду на ее недосягаемом пике – обретет какое-то воплощение. Хотя бы фигуральное.

Мы вошли не в центральный, а в левый боковой подъезд. Поднялись на четырнадцатый этаж. В длинных, широких холлах, покрытых плоским – по-древнеегипетски – рисунком паркета, ходившим ровными угловыми волнами, гнездились окладистые квадратные выемки дверей. Лакированные, темно-керамического цвета – словно лицевые стороны библиотечных ящиков. А в них, соответствуя всему: пирамиде здания, замершим плоским волнам паркета, разлитым по всем этажам, ар-деко колонн и ступенчатым панелям потолков – лежали в своих лже-гробницах лже-фараоны.

Перед лифтами – половички». Напротив – с подставками, похожими на секретер, впаяны в стены большие арочные театральные зеркала.


Возле одной двери, на стульях с подлокотниками, сторожевыми бульдогами сидели два Витиных охранника. Два огромных «зефирных человека» – мощные, запеленутые мумии – с детски-настырными, бульдожьими лицами. В каждом лице – по гамбургеру.


Узнав Лео, один из них, прожевывая массу мяса, односложно промычал в рацию. Дверной замок щелкнул изнутри, дверь открылась, мы вошли.


10.


Витина квартира выходила окнами не на Садовое, а на Красную Пресню.

Видимо, из соображений большей безопасности.

Квартира в этом случае не просматривалась с улицы – за отсутствием зданий подобной высоты.


Нас пригласили в боковую комнатку рядом с прихожей.

Здесь была спальня, кухня и место развлечения охраны.

Стояли пара кроватей, стол; и окно с ажурной, советской занавесочкой уходило в дробно застроенный простор.


Возле окна, мечтательно уткнувшись в угол, трехного растопырился небольшой телескоп.

В окно зеленой кольцевой проволочкой виднелся зоопарк. Мелкие, словно мушки в паутине, животные в клетках.

– Жираф и росомаха, – сказал внезапно появившийся в дверях охранник.

В полосатых трениках, плотном защитном пиджаке, вроде кителя, и в тапочках на зеленые носочки сорок пятого размера.

– По утрам видно, как их кормят. Во, – и он, вытянув шею, оторвал ото рта гамбургер, указав внешней стороной запястья куда-то вниз.


Мы не успели ничего увидать, потому что появился еще один – строгий и без еды – охранник, который повел нас к Вите.


Итак, перегруппированная троица – художники плюс «мадам Лалик» – поплыли вслед охране через узкий коридор по волнам неизменного паркета, который вторил звездчатому равнобедренному рисунку, венчавшему этот уголок московской вселенной.


Гостиная комната, где принимал Витя, – Виктор Перфильев, олигарх «третьей гильдии», держатель всероссийской сети фаст-фуда, – на удивление, была отделана очень стильно.

Низ – в тонах кардинальско-красного цвета, верх – в рассыпанной по потолку лаврово-зеленой листве деревца, ведшего свои стволы из огромной толсто-глиняной вазы возле окна. Стены побелены нарочито небрежно. Так что под известкой проглянуло бетонно-бесцветное основание. Доминанта – стол, заправленный шикарной багряной скатертью, с рельефной плотной драпировкой возле пола. Вокруг стола – задумчивые стулья, выгнувшие подлокотники, резные спинки и копытца оснований ножек в жеманном, похожем на растительное, витье.

К дальней стене прижат вплотную большой коричнево-кремовый секретер. С мягкими, словно не вырезанными, а выплавленными по углам узорами, как роспись сливками по торту.


И, наконец, люстра спускалась к столу на ржаво-красном анкере, с витым, как у рыбачьего бура, декоративным змеем по всей длине. Висящая прозрачным, пространным, хрустальным пауком – с локтями, переходящими в пурпурный стеарин свечей.


Что касается дизайна самого олигарха, засевшего за столом в халате медвежьего цвета, то он был предсказуем настолько, насколько из образов всех предшествующих охранников, как из пазлов, можно было сложить нечто целое. Создавалось впечатление, что перед нами прошла галерея цирковых братьев-силачей, составивших гимнастическую фигуру, – это и был их хозяин. Единственное, что отличало от них Витю – круглые, как у Макаренко, очки. И на столе перед ним – свежий The New York Times, конечно, на английском. И серебряный поднос с неистребимыми, похожими на россыпь белых грибов, гамбургерами.


Витя качнул головой, разрешая нам присесть, посмотрел поверх очков, приподняв колючие брови, топорщившиеся под стать короткой, взъерошенной после утреннего душа шерсти прически.


Лео представил нас хозяину квартиры. Оставшись стоять, когда мы присели, вытащил несколько рулонов, сложенных у меня между телом и правой рукой. Сдернул глухим струнным звуком резинку и развернул одну из картин, скатанную красками вверх.


– Виктор Михайлович, вот новая картина одного нашего художника, – он уважительно слегка наклонился в мою сторону, – Тимофей Аляпкин. Талантливый, самобытный художник, долго пребывал в неизвестности. Что не мешало ему развиваться и идти вперед.

Затем быстро оглядел полотно сверху вниз, словно читая крупный шрифт, и что-то сообразив, приободрился.

– Эта картина написана в стиле кубизма.

Действительно, на холсте был изображен разноцветный ансамбль из большой круглой пирамиды, упавшей на бок, и меньших по размеру шаров. По четырем сторонам стояли кубики.

Следующая фраза заставила всех тревожно задуматься:

– Это – «Дама в яблоках». Дама, – Лео шершаво обвел ногтем вокруг пирамиды, – Яблоки, – потыкал в «яблоки», т.е. в шары. – Кровать – …аз, два, …ри, чтыри, – щелкнул на каждый счет возле квадратов. – Аллюзия и переосмысление «Данаи» Рембрандта. Самое оригинальное, какое я видел.


Я посмотрел на Лео со страхом и восхищением.

Полотно мне попалось под руку случайно. Это был не самый лучший образец моего «кубизма». Раннего, я бы сказал. Выстраданного между ипохондриями. Названного «Шутка Арлекина». Имелась в виду судьба, бросающая игровые кости, под которыми подразумевались человеческие жизни.

«Дама в яблоках» несла в себе, конечно, более жизнеутверждающий подтекст. Особенно, если вспомнить рембрандтовскую обнаженную натуру.


Взгляды повернулись ко мне.

Я кивнул, словно проглотил сухой ком.


– А вот здесь… – На этот раз судьба выбросила сине-серый пейзаж, на котором растиражированно поднимались оранжево-желтые столбы. – Это, видимо, импрессионизм… точно, подмосковные дачи… прудики… грачи улетают… осень…

– Унылая пора, очей очарованье, – подсказал бесстрастным, как будто с издевкой, математический голос олигарха.

– Точно, Виктор Михайлович, так и есть! – Звонко брызнул голос Лео.

– Это Зюзино, возле Раменского… пленеры три года… – попытался я, было, вставить.

– Превосходный образец психологического импрессионизма! Мир теней! – Лео подергал руками, чтобы полотно пошло волнами и затрепетало, – И только узкие, словно остатки солнечного тепла, узкие дверцы в лето…


Дальше пошло плавнее и разговорчивее. Лео хвалил, Витя прихваливал, я кивал. Леша и мадам молчали, по-куриному осматриваясь.

Из темных свернутых кругов воплотилось несколько портретов, натюрмортов, по-одному: пейзаж и автопортрет с курительной трубкой во рту и карандашом «Кох-и-нор» за ухом. Каждая картина, по словам Лео, была высокохудожественным образцом современной московской школы. Каждая оценивалась не меньше пятисот долларов. Витя, не моргая, смотрел то на меня, то на Лео. Кивая и задумываясь.


В конце концов, все картины были расхвалены и проданы.

Для меня – так по баснословной цене. Лео в моих глазах светился под алмазной пылью, мой талант казался несомненным; гамбургеры, предложенные Витей, пахли родными и добрыми котлетами из детства; сам Витя представлялся добрейшим в мире богачом. Звезда пошатнулась и спустилась ко мне на ладони новенькими скрипящими банкнотами. Их мне передал Лео, когда мы с Лешей уже стояли в холле. Отведя в сторону, он, обняв меня через спину, прошептал:

– Теперь ты с нами в связке. Понял? – сдавил плечо и посмотрел в глаза. И от опьянившего меня счастья они показались сиющими, с наложенными друг на друга радужками: лилово-синими, в которых тончайшими вольфрамовыми прожилками краснели узоры капилляров.


Я снова молчал кивнул, взял деньги и пошел к Леше.

Лео с дамой остались у Перфильева.


11.


– Ты думаешь, он типа зомби? – рассказывал мне Леша всю дорогу. Сначала, пока мы спускались на лифте, потом – когда шли к машине, и далее весь путь до дома. – Виктор Михайлович очень уважаемый человек. Да, он, может, и не очень понимает современное искусство… Знаешь, кем он был? Он был трехкратным победителем школьной олимпиады по математике. Москвы, да. Гений. Занимался борьбой, дзюдо. В девяностых прошел такую школу жизни, от которой не то что лошади… я не знаю… слоны! слоны дохнут! А он выжил. Поднялся. Организовал фаст-фуд по всей стране. Думаешь, это ненастоящая еда? Так люди же кормятся. И на эти деньги художников еще кормит. Таких, как ты и я. Как Лео… Теперь вот что. Ты – в нашей связке теперь. После татуировщика другой человек. Не все, кто бывал у него, потом лучше рисуют. А у тебя получилось. Я видел. И Лео, и его подруга. А видал, как Лео обалдел от твоей этой картины? С кораблями, там. Мы не знали, чем это все закончится. Тут, друг, такая сложная система. Ты даже не представляешь. – Леша повернулся в водительском кресле, полуобняв спинку, пока мы стояли в пробке. – Тут такая каша заварена, брат. О-о-о-о. Цепь. О-о-о-о-о-о. Цепь. В общем, татуировщик этот, татарин, был алтайским шаманом. Шаманил у себя на родине. Камлание всякое такое. Ну и вот. Было это лет пяток назад. Виктор Михалыч тогда путешествовал по Алтаю. – Алеша вернулся к рулю и потихоньку стал поддавать газу, рассказывая. – Заповедники, красота природы. Воздух такой чистый. И заехал в одно село. И, говорят, шаман. Давай посмотрим, да. Интересно. И нашаманил. Вот чо! Михалыч после этого бросил мебель и начал бургеры продавать. И так поперло ему! Поехал обратно. Забрал шамана в Москву. И друзей к нему водил. И у кого-то получалось, как у Михалыча. Но не у всех было. Шаман говорит: дай мне дерево и инструменты, буду себе работать. Он вообще так – на содержании. Может хоть в собственной квартире жить. Нет, говорит, есть Татарская слобода. Там хочу жить. Там вроде его предки, еще те самые, татаро-монгольские жили. Получается, они как бы обменялись с Михалычем. Татарин мебель делает. Михалыч – еду.

– Что за мебель?

– Может, и не мебель. Мелочь всякую. Кукол, что ли, деревянных… А потом как-то получилось, и художники пошли. И Лео, и куча других. И я там тоже… Ты теперь рисуй больше. Как время есть – к станку. Мы тебе фору дали. Думаешь, эти твои картины чего-то стоят? Думаешь, мы Витю обманули? Витя тебе дал денег на развитие. Все твои новые картины – теперь его. Все старье засунь подальше под диван. Новые – вот что теперь главное. У тебя, пока глаза новые, тебе нужно рисовать и рисовать. Потом уже не то. – Лешин голос как будто скукожился и покислел. – Вторые и третьи глаза – не то. Нет той прозрачности, сияния.

– Какие вторые и третьи глаза? – в лицо мне ударил жар.

– Какие? – упрямо повторил водитель, заворачивая в переулок, к дому. – А такие, Тимоша. Рано или поздно все глаза снашиваются. Все твои картины отпечатываются у тебя на глазах. Знаешь, что такое палимпсест? Это когда пергамента не хватает, на нем пишут и стирают, пишут поверх и стирают. Пишут-пишут. Сколько ни стирай, многого уже не сотрешь. Так что, Тимоша, одна картина наслаивается на другую. Да. Вот так. – Мы уже стояли возле моего дома. – Так что будут и вторые, и третьи глаза. Хотя это все уже не то. – Проговорил он, настойчиво давая понять, что все, приехали…


12.


Когда Лешин «форд» бесшумно отчалил от тротуарной бровки, я, потирая в кармане друг о друга денежные бумажки тесемчатым шелком, направился к бару «Джентльмен удачи». Он располагался чуть наискосок через дорогу от моего подъезда. Внутри было уютно и сухо пахло мандарином. Посетителей никого не было. Бармен с лицом, очарованным свечением ноутбука, стоял в бархатном полумраке за стойкой, подперев подбородок левой рукой. Купив бутылку дорогого, дремотно-чайного цвета «Хеннеси», присел тут же, за столик, где забывчивая или беспечная рука оставила свежий номер The Art Newspaper Russia. В нем передовица сообщала о Венецианском биеннале; убористые матрицы колонок несли методику аутентификации работ Уорхолла; Абу-Даби объявлялся столицей нового искусства; в мире инсталляций царила гигантомания и пророк ее Аниш Капур, создатель нового «Левиафана». На фотографии присутствовало изображение лилово-чайного цвета – изнутри животообразной конструкции. Такого же дремотного и анабиозного оттенка, как у коньяка. Поднятый на просвет стеклянный фляжистый флакон, сравнил свою тень с мареватым чревом «Левиафана».

«Поглощая коньяк, я приобщаюсь к Левиафану… погружаюсь в него…».


Отложив газету, я обратил внимание на экран, где шел какой-то документальный фильм.

Бармен, заметив это, сделал звук громче.

Насколько мне удалось понять – после двух коньячных рюмок – речь шла об очередном сенсационном научном открытии.

О том, что где-то на берегу Волги обнаружено естественное захоронение огромного числа динозавров, погибших в момент природной катастрофы. Что кости постоянно вымываются из высокого берега. Что там сохраняется невероятно сильная негативная энергия, выплеснувшаяся в момент гибели тысячи существ. О чем сумбурно, не умея связать пары слов, сообщал в интервью некий «научный сотрудник», потея и млея от страха и, одновременно, от радости.


В сущности, ничего необычного в этой истории не было. Удивительно другое. То, что псевдонаучная информация, входя в сознание зрителей как подлинная, смешивала реальность, «данную нам в ощущениях», с реальностью, полностью вымышленной. И размывалась не только граница между мифом и действительностью, но и действительность, реально существующая, полностью искажалась в сознании бедных зрителей. Любая лже-информация, таким образом, была не отдельным квантом, инородным телом, плавающим в толще подлинного знания, а, входя в сознание под видом правдивости, искажало саму природу правдивости и восприятие самой действительности. Как если бы в газетах постоянно писали о том, что земля до сих пор стоит на трех китах, то этот факт из газетного, в конце концов, превратился бы в головах в факт действительности.


По сравнению с тысячами таких историй моя – с татуировщиком – была верхом правдивости. Тем более, что, кроме меня, ее жертвами оказалась куча народу.


Так размышляя, я вышел из бара и вернулся домой, в свою квартиру-мезонин с косым-косым потолком, сужающим-сужающим-сужающим пространство дальнего угла в ноль.


13.


Я проснулся поздней ночью.

По стене, противоположной окну, смещался искромсанный сфинкс света.

Ноги и лежащий живот подъедали лезвия листвы, голова его тлела в двойном дрожании веток.

Я протянул руку и включил настольную лампу.

Недавний сон отпрыгнул и спрятался в лапах темноты, подбиравшей под себя весь дальний угол комнаты. Там нагромождались ряды картин, местами подсвеченные горизонтальными строками, в которых угадывались детали одежды, лица, здания, резьбы картинной рамы.

В темноте этот угол комнаты казался естественной перспективой, в которой карточным порядком стояли многоэтажки. И я, как когда-то в детстве, снова почувствовал себя огромным, превосходящим дома, чтобы можно было взять ту единственную звезду. Но это был обман. Я жил в мансарде, половину которой занимали никому не нужные картины, в другой половине ютился я, с кроватью и столом. Между ними под трапецивидным углом к небу окно разбавляло темноту. Взглянув на просвет, я вспомнил недавний сон.


Мне снился документальны фильм об одном высокогорном алтайском поселении.

Оно было почти забыто совеременной цивилизацией.

Недавняя научная экспедиция открыла его для мира заново.

Исследовала людей и их легенды.

Передо мной всплыло лицо старой женщины. Она рассказывала одно древнее поверье своего народа. Голос переводчицы, строгий и молодой, дублировал неспешную речь старухи.


В давние времена жил в селении шаман.

Был он властолюбив и хотел управлять людьми.

За это его изгнали в холодные лесистые сопки.

Но он не угомонился и приходил к людям по ночам, чтобы владеть если не их телами, то душами.

Утром, после сна, если на теле человека появлялись полосы, значит, к нему приходил шаман.

«Татуировщик сновидений».


«Конечно, – говорил диктор за кадром, – все древние народы обладают множеством этиологических мифов, в которых объясняются доступным для их уровня понимания мира самые различные аспекты жизни. Но данный миф, кажется, уникален и абсолютно эндемичен в своем обращении к такой, казалось бы, совершенно несущественной и мизерной детали – полосы и пятна, оставляемые на теле человека постелью во время сна».


Я вспомнил, что спал крепко и почти без движений.

Расстегнув рубашку и завернув ее на плечах, рассмотрел, как по всему нагретому, еще сонному телу извилисто, мягко и прекрасно струились красноватые узоры – как песочные вымоины на мелком дне реки.


14.


Всю оставшуюся ночь, при свете лампы, я рисовал татуировщика. У него было лицо старой женщины и каменное тело в виде четырехгранного столба, на двух боковых сторонах которого примитивной неумелой гравировкой выведены линии рук.

Вокруг столба на длинных подсвеченных нитях, уходящих в темноту, висели деревянные куклы.


Когда утро начало опустошать белым, бетонным цветом бархат ночного счастья, я почувствовал усталость в глазах и, помаргивая и потирая тонкую кожицу над глазными яблоками, подошел к окну. Солнца еще не было видно. Пустая стеклянная прозрачность законсервировала видимые из окна крыши и верхние этажи. Словно и этот городской конструктор, и мое ощущения пребывания в мире, – все это поместилось в новогодней игрушке из стеклянного шара. Шар светился изнутри, а снаружи него зиждилась ночь. И эта ночь смотрела и смотрела на шар – как большой вселенский наблюдатель.


В глазах колкой сухостью першила усталость. Тонкая и резкая, красноватая. Я потер глаза еще и еще. И различил вдали протяженные, словно поставленные боком лезвия, явственные багряные ниточки. Они колебались в воздухе, пружинясь, подрагивая, подчиняясь не логике движений внешнего мира, а какой-то своей – живой, самостоятельной.

При моргании эти ниточки как будто сворачивались, а потом, распрямляясь, казались веселыми, подшучивающими надо мной ходулями. Того, кого они держали, не был видно. Он, казалось, всегда был наверху. Не сверху неба, а сверху меня, сверху глаз.

Ходули вздрагивали, боченились и, наоборот, выгибались. И тут я различил, как в пространстве возникали все новые и новые, углубляясь вдаль, высокие капилляры, подвешенные к небу. Они располагались в различных узорах, организованных в определенном порядке. Вот узор лица, над которым розой распускались волосы. Вот красной тушью очерчены приземистые бочонки корабельных фигур. И я начал складывать эти фигуры в нечто осмысленное и определенное – сначала наблюдая, а затем уже припоминая, что это все раньше я уже видел. Все это: все линии, изогнутые улитками узоры – все уже было раньше в моих картинах. Все это – отражение моих снов на глазах.


Я подошел к телефону и позвонил Лео. Было еще очень рано. Часов пять. Никто не ответил. Я позвонил Леше. Гудки потянулись вдаль и грубо оборвались тишиной.

– Да.

– Это я, Аляпкин.

– Да. Я слушаю.

– Тут эти… в глазах… линии… наверно, вторые глаза.

В трубке послышалось терпеливое сопение. И голос, после кашля, терпеливо и застенчиво:

– Это то, о чем я говорил. Это только начало. Потом их будет больше. Ничего страшного. Все с этим сталкиваются. Потом обновим глаза. Все будет хорошо.

– Как мы обновим глаза?

– Снова пойдем туда.

– А потом снова и снова?

Тишина неуклюже уплощилась, и за ней, как за картоном, Лешин голос кому-то что-то сказал.

Я положил трубку и лег спать.


15.


С этого момента моя история начинает подходить к концу.

Первые признаки загромождения глаз наслоениями снов проявились очень быстро.

Сны были все так же ярки и объемны. Но после пробуждения их чистота сразу как будто промокалась всеми предыдущими снами. Границы образов – молодые гибкие и старые ломкие ветви – сплетались между собой; краски почернели, словно кипы наслаиваемых друг на друга разноцветных ка'лек. Отдельно различимых фигур уже не было. Только где-то с самого бока зрения торчала какая-нибудь упругая скоба черты.


Видел я так же нормально, как и раньше. Но как только начинал сосредотачиваться на рисунке, проволочный и черный клубок утомлял и портил зрение.


Сначала я старался зарисовать сновидение по памяти. Но цвета улетучивались почти моментально. Потом, стараясь различить отдельные детали, осторожным, трудоемким сосредоточением вытаскивал какую-нибудь одну из них, словно извлекал из-под обломков едва уцелевшую часть вещи.


Поступать так, как это делали остальные, я не стал. «Обновление глаз» стирало путаницу образов, но за ним снова приходило нагромождение. И так – без конца, до тех пор, пока не наступит безумие или темнота.


Последнее, что я нарисовал, была картина, состоящая из абстракнтых разноцветных линий, не воплощавших ни идею, ни подобие гармонии.


Единственное, что такая картина могла бы олицетворять – это хаос.

Хаос, рожденный из прежней гармонии.


16.


Было холодно и темно.

Октябрьски день, сложивший себя в единое тело с вечерними сумерками, заполнялся хлестом тяжелого дождя.

Я лежал на кровати, глядя в дальний угол комнаты, в чьей темноте проступали острые плечи картин. Пытаясь согреться, выпил последний глоток коньяка и укрылся несколькими одеялами и занавесками с окна. Вечер тускло светился. Было так холодно, что, казалось, окно распахнуто. Но из глубины одеял, словно из набросанного вороха листвы, приходило тепло. Я засыпал и мне снилось, что я маленькое, тонкое насекомое, лежащее в стороне от грохочущего ливня.


Маленькое существо не сопротивлялось, не дрожало. Его не было заметно, словно оно само стало частью листвы. Но внутри него возможен был целый цветной мир, отраженный миллионами нейронов.


И, возможно, ему снился тихий сон, рассказываемый дождем. Дождь сидел на подоконнике, уперев одну ногу в грудь и свесив другую на наружнюю стену дома. Но его голос слышался не здесь, в комнате, а там – за коробкой двора, за широким брандмауэром, возвышавшимся нелепой короной; за сотнями чердачных будок и закопчено-ржавых башенок труб; за шепеляво пенившейся мостовой под водосточным водопадом; за набережной, косившей чугун ограды; за рекой, покрытой короткоиглистой шерстью ливня; за горбами гор московского старого фонда; за долами покинутых шоссе; за лесами и паутинами уже неразличимо каких антенн и проводов:

Под окном рассказывает дождь.Пришлый дождь чужой пыльцой копытитНа обочине озябших листьев дрожь,Слепит сад и сам во сне не видит.Дождь в потухшем зреньи муравьяОтражается и наливается почайно.Половодье перелижет за краяОтпечатанных следов, как букв случайных.Лист, медовой краской позлачен,Свернутый в ладью ладонью тлена,Тронет и подхватит сон,То плывя, то нет – попеременно.Теплый дождь в сентябрьских краях,Пришлый из чужого. В каплях-жменях,В янтаре как, убаюкан прах,Мелочи, детали – без сложенья.Дождь, наполненный музейной чепухой,Переносчик памяти мельчайшей:Горный сор, пушинка, нитянойПаутинки ус из тихой чащи,Усик тли, члененье паучка,Сыпь с обветренной ракушки, заусенецРжавчины, и бахрома клочка,Зачарованный узор погибших телец;А потом – почти ничто, померкший бред,Атомарный сон полураспада:Полутень, движенье, цвет – как следНа изнанке дремлющего взгляда.Лист, всплывая, тащится в ручей,На себе неся хитин и влагу.Спит под цокот капель муравей.Дождь вольется в сон, слова – в бумагу.

2Лабиринт двойников. Повесть

1. Дядя Вова


Я – клоун. Это правда.

С самого детства у меня только и получалось, что ерничать, корчить рожицы и кривляться. Родители относились к моим чудачествам добродушно, снисходительно предполагая, что эта детская непоседливость – отражение острого ума – со временем пройдет. Так же, как подобный тип чистого, не замутненного занудством восприятия проходит у большинства людей.

Особенностью моего таланта, однако же, было замечать самые резкие и далеко не лучшие стороны характеров и положения дел, представляя их напоказ выпукло и свежо.

Как-то, лет в шесть, на домашнем новогоднем вечере я облачился в подушки и перья, помпезно проковыляв курицей в центр зала, кудахча, якобы ища потерянное яйцо, и подергивая временами головой. Собравшаяся родня покатывалась со смеху, а тетя Соня, одинокая худая женщина с круглыми быстрыми глазами, длинной морщинистой шеей и широким низким тазом, почему-то не выдержала общего веселья и вышла из комнаты.

bannerbanner